Борис КАМЯНОВ

 

ПО СОБСТВЕННЫМ СЛЕДАМ

 

(из книги воспоминаний, выходящей в свет в нью-йоркском изд-ве «Либерти»

 

Ч. 2. ИЗРАИЛЬ

 

 

НАЧИНАЮ С НУЛЯ

 

>... <

*   *   *

 

            Между тем неделя кончилась, и мне пришлось ехать в Хайфу. Центр абсорбции репатриантов-одиночек «Бат-Галим», находившийся у самого берега моря, оказался очень похожим на советские пионерские лагеря: одноэтажные домики с комнатами на несколько человек, административные помещения, столовая. Вот чего не было в Совдепии и что было здесь – это классы для изучения иврита. Впрочем, я там практически не бывал: восстанавливал свои стихотворные архивы по списку из первых строк стихотворений, который вывез из Москвы. Утром, после завтрака, я покупал в ближайшем киоске бутылку отвратительной водки «Люксусова» (две остальные имевшиеся в продаже марки – «Тройка» и «Казачок» – были еще гаже), садился за машинку имени Славы Клыкова и стучал по клавишам до вечера, принимая на грудь время от времени порцию водки и отвлекаясь только на обед и ужин. Толя Гершензон, живший в том же центре абсорбции, вспоминал впоследствии, что это было зрелище не для слабонервных: жара градусов под сорок, влажность под сто процентов (все мы просыпались по утрам в луже из собственного пота), а я сижу в комнате без кондиционера и холодильника и пью мерзкую «Люксусову», которая вот-вот вскипит...

            Когда все стихи были восстановлены и перепечатаны в нескольких экземплярах, я решил, что пора начать публиковаться в местной прессе. В то время все редакции были в Тель-Авиве: ежедневной газеты «Наша страна», еженедельника «Клуб», журналов «Сион» и «Время и мы». Собрав подборки стихотворений, я отправился на автобусе в самый крупный в ту пору израильский город.

            В рубашке и брюках, в которых я прибыл из России, ходить летом было жарко, и я решил завести себе гардероб соответственно тогдашней израильской моде: большинство нерелигиозных граждан, как мужчин, так и женщин, ходили в тонких безрукавках и шортах. Перед поездкой в Тель-Авив я купил на уличном хайфском развале майку и оранжевые шорты, переоделся и в таком виде отправился в путь. На центральной тель-авивской автобусной станции мне понадобилось в туалет, и там выяснилось, что шорты я приобрел страшно неудобные: с молнией на боку. Я мучился в них полгода, пока кто-то не обратил на них внимание и сообщил мне, что они просто-напросто женские. Я их выстирал, погладил и подарил одной из своих новых знакомых. На память об этом конфузе у меня осталась фотография тель-авивской демонстрации, в которой я принимал участие. Раввин Меир Каѓане с группой своих сторонников, к которым я тогда по случаю присоединился и среди которых был юный Барух Марзель, продолжающий сегодня дело своего учителя, демонстрировал напротив помещения центрального комитета израильской компартии на улице Нахмани, протестуя против чего-то, а чего именно – я теперь и не упомню. В компании строго одетых религиозных людей я на этой фотографии выгляжу натуральным попугаем…

             В Тель-Авиве я побывал в редакциях «Нашей страны», где работали две симпатичные женщины – Рита Старовольская и Итала Белопольская, и журнала «Время и мы», который основал и редактировал Виктор Перельман, в прошлом – сотрудник «Литературной газеты». Всю черную работу выполнял там пожилой прозаик Михаил Шульман, одинокий человек, живший в целях экономии в помещении редакции. Миша меня привечал и во время моих поездок в Тель-Авив из Хайфы, а потом из Иерусалима, оставлял там же ночевать, благо спальное место имелось – старый продавленный диван. Выпито было нами в эти вечера немало… Рита и Итала отобрали кучу стихов и обещали их печатать понемногу, но регулярно, Витя взял для девятого номера поэму «Похмелье» и две подборки для следующих выпусков. Все они свои обещания выполнили, и от публикации к публикации я становился все более известен читающей публике.

            «Похмелье» Перельман опубликовал в ближайшем же, девятом номере журнала, который вышел в свет в августе, и даже выплатил мне небольшой гонорар, за который, правда, пришлось с ним повоевать, ибо он очень не любил платить авторам. Илюша Рубин, с которым я советовался по этому поводу, написал мне:

            «…Письмо твое получил. Насчет “не давать бесплатно” – не только собираюсь делать это впредь, но уже поставил условие: оплатить одну стихотворную самиздатовскую публикацию, данную мной для №10. <…> Я твердо решил не спорить с ним и не торговаться: либо он платит, либо я стихи забираю. Со времени моего прошлого письма появились еще дополнительные штришки, подтверждающие правильность моей (теперь – нашей) позиции. Косвенно я узнал, что деятельность Перельмана отнюдь не убыточна и все его стенания – сплошное лицемерие скряги. <…> №9 уже вышел. Поздравляю тебя, старик! Думали ли мы когда-нибудь, что увидим твое «Похмелье» напечатанным иначе, чем на машинке? Однако – вот оно, лежит передо мной, предваренное твоей нахальной физиономией…»

            Илюши вскоре не стало, но каждый раз в своих дальнейших переговорах с израильскими издателями, жаловавшимися на убыточность их предприятий и торговавшимися за каждый грош, я вспоминал непримиримую позицию моего покойного товарища и держался стойко.

 

*   *   *

 

            В один из своих приездов в Тель-Авив я побывал в Союзе русскоязычных писателей Израиля, входящем в Федерацию союзов израильских писателей, пишущих на разных языках, познакомился с его тогдашним председателем Ицхаком Цейтлиным и подал заявление о приеме, приложив к нему рукопись своей так и не изданной пока книги. В союз меня приняли довольно быстро, и я сдал рукопись в Министерство абсорбции для получения субсидии на ее издание – в те годы государство оплачивало публикацию первой книги каждого репатрианта, принятого в СП.

            В Тель-Авиве выходил журнал «Сион», издававшийся Общественным советом солидарности с евреями СССР – организацией, то ли созданной МИДом, то ли курировавшейся им. Выпускали его партийные функционеры (власть в стране тогда безраздельно принадлежала так называемой Рабочей партии), но незадолго до моего приезда в редколлегию были включены известные литераторы, репатриировавшиеся недавно. Вокруг них сформировался своего рода кружок, в который входили Александр и Нина Воронель, Рафаил Нудельман, Илья Рубин, Майя Каганская, Нелли Гутина. Эта компания, с которой был близок и я, опубликовавший в этом журнале несколько стихотворений, пыталась превратить его из пропагандистского органа истеблишмента в журнал литературы и общественно-политических проблем, удовлетворяющий запросы гуманитарной и технической интеллигенции, к которой в те годы принадлежало значительное число выходцев из СССР в Израиле. Кончилось это тем, что в семьдесят восьмом году представители старожилов и вновь прибывших окончательно разругались и подготовленный командой Воронеля и Нудельмана двадцать второй номер «Сиона» вышел за ее собственный счет и положил начало новому журналу, существующему и по сей день, – «22».

           

 

*  *  *

 

            Промучившись недели три в бат-галимовской душегубке, я отправился в Иерусалим, в Министерство абсорбции. Войдя в здание, я подошел к двери самого близкого от входа кабинета, постучался и вошел. За столом сидел молодой симпатичный парень и недоуменно на меня смотрел.

            – Вы говорите по-русски? – спросил я.

            – Говорить-то говорю, – ответил он, – только вы, похоже, не туда попали, я прием репатриантов не веду.

            – Я не знаю, к кому идти, – сказал я ему, – но раз уж попал к вам, то выслушайте меня, может быть, вы мне поможете.

            – Садитесь и рассказывайте.

            – Понимаете, меня направили в Хайфу в «Бат-Галим», но жить там я не хочу. Единственные близкие мне люди – иерусалимцы. Переведите меня в здешний центр абсорбции, очень вас прошу!

            – Кто вы по специальности?

            – Я литератор, пишу стихи, на днях меня приняли в Союз писателей.

            – Как ваша фамилия?

            Я назвался.

            – Я читал твои стихи в «Нашей стране», – перешел парень на «ты» и представился: – Алекс Векслер. Попробую что-то для тебя сделать.

            Он поднял трубку и набрал какой-то номер. Разговор шел на иврите, которого я не знал, успел только выучить алфавит у известного московского преподавателя Владимира Куравского. Закончив, Алекс сказал:

             – Порядок. Через неделю начинаются занятия в ульпане «Эцион». Одиночки и живут там же. Я договорился о твоем переводе, так что перебирайся.

            Тридцать пять лет прошло с тех пор, но я помню этот героический поступок Алекса и благодарен ему за него. Впрочем, и он о нем не забывает: вскоре он стал известным общественным деятелем и с тех пор, выступая перед новыми репатриантами, с гордостью рассказывает о том, какую роль сыграл в моей судьбе. Сегодня Алекса Векслера знают многие русскоязычные израильтяне: он часто выступает в передачах телеканала «Израиль-плюс» и радиостанции РЭКА как политический комментатор.     

            Распрощавшись с Толей Гершензоном, который собрался переезжать в Тель-Авив, где обосновались его родители – в самом центре города, на улице Нахлат-Биньямин, рядом с рынком Кармель, – и другими ребятами, я собрал вещи и уехал в столицу, где так стремился жить и куда попал не иначе как по воле Провидения.

           

 

*  *  *

 

           

            ...Между тем я получил из Министерства абсорбции ответ на мою просьбу о субсидировании издания книги стихов, и этот ответ был отрицательным. Рукопись была передана на отзыв двум так называемым «лекторам», дружно эту просьбу отклонившим.

            Вот одна из рецензий, добытых мной в результате сложной операции криминального характера (на руки их не выдавали и не показывали) в буквальном переводе с иврита.

            «Рукопись, представленная Борисом Камяновым, не дает представления о подлинном облике книги (?! – Б. К.). Стихотворения, предназначенные для публикации в книге, выбраны без определенной последовательности и небрежно.

            Рукопись не имеет эмоционального обобщающего направления. Автор, как видно, понимая это, не дал название своему сборнику и даже не приложил список и порядок расположения стихотворений. Как оговорено, стихотворения были написаны в 1966–1976 гг. 10 лет в жизни поэта – очень продолжительный отрезок времени; он вполне может свидетельствовать о развитии таланта или его упадке. К большому сожалению, единственная тематическая связь между стихотворениями, написанными за последние 5 лет, основана на описании московских кабаков. Тема пьянства и похмелья отображалась в русской поэзии и близка советскому читателю. Но вызывает сомнение, сможет ли израильский читатель оценить “кабацкий цикл” Бориса Камянова, несмотря на то, что стихи, несомненно, написаны рукой профессионала. Поданная рукопись начинается поэмой «От чувства опьянения»* (имеется в виду тяжелое болезненное состояние алкоголика после неумеренной дозы). От 60 до 70 из всего количества стихотворений изображают пьянство в той или иной форме, а также все душевные страдания, связанные с этим. Принимая во внимание существование трудностей, связанных с переводом на иврит стихотворений, кишащих словами и выражениями из жаргона братии русских пьяниц и алкоголиков, предвидится потеря их печального характера. Очень жаль, что автор не включил в свою книгу стихотворения, написанные после прибытия в Израиль. Еврейской темы, которая является основой русско-еврейской литературы, у него абсолютно не существует. Нельзя представить себе, что эта тема существует, из строчек

                    

                      О, Русь моя, родимый мой барак!

                      Прости меня, неверного еврея!

 

*  *  *

                      Я весел, как на виселице труп,

                      Я гол, как освежеванная туша…

 

            Такие чувства, как эти, испытывает поэт, окончательно решивший возвратиться на свою родину – в Израиль… Вместе с этим, стихотворения 1966–1970 гг., несмотря на то, что они менее профессиональны, отображают вдохновение (! – Б. К.) и более трогательны. Они, за исключением стихотворений русского поэта-алкоголика, могут послужить основой небольшого сборника стихотворений Бориса Камянова».

            Подпись под этим документом идентифицировать не удалось. По слухам, его автором была одна из первых отпущенных в Израиль прибалтийских сионисток, вступившая в правящую партию и допущенная впоследствии в номенклатуру.

            Что же касается слова «похмелье», то с его переводом на святой язык и впрямь большая проблема. Академия языка иврит предложила слово «хамармóрет» (от «хемáр» – вино), но оно не прижилось. Кто-то из лингвистов порекомендовал попросту ивритизировать русское слово – получилось «пахмéлет» (опохмелиться – «лѓитпахмéль»), но и это слово прописку в языке пока не получило. Так что израильтяне используют при необходимости английское слово «хэнговер», но автор приведенной рецензии, похоже, и его не знал.

            А вот вторая рецензия.

            «Б. Камянов представил несколько десятков стихотворений, отпечатанных на машинке, в большинстве своем написанных в Советском Союзе, в меньшем количестве – уже в Израиле (ни одного стихотворения в Израиле я еще в то время не написал. – Б. К.). С точки зрения тематики есть в стихотворениях настроения человека, страдающего от ненормальности среды, в большинстве случаев как индивидуум, а иногда и как еврей. Настроение, в общем, – горько-саркастическое, ироническое. С точки зрения набора выразительных средств в этих стихах – огромное количество метафор и образов, взятых из повседневного русско-еврейского языкового богатства. Прозаичность стихов – один из путей русской классической поэзии и большинства современной советской.

            Техника хороша и придает гармонию и чистоту его поэзии. Непонятно, почему он не представил свои сборники, которые, очевидно, были изданы в России (привет рецензенту от Сергея Суши и иже с ним. – Б. К.), или фотокопии газетных публикаций.

                

                        Лектор – Бертини».

 

            Я взял отвергнутую рукопись и поехал в Еврейский университет, в иерусалимский район Гиват-Рам. Найдя там кафедру славистики, я зашел в кабинет профессора Дмитрия Сегала, который тогда ею заведовал, представился и попросил его ознакомиться со стихами и написать краткую рецензию на них. Через несколько дней я его рецензию получил и отнес в министерство абсорбции. Тамошним чиновникам было трудно отмахнуться от добрых слов в мой адрес профессора-слависта, и было принято поистине соломоново решение: деньги на издание книги мне выделить, но не в качестве подарка, а в виде ссуды, которую мне придется возвращать. Я решил больше не качать права, согласился взять ссуду и отнес рукопись в издательство «Став», хозяевами которого были религиозные ребята из России – Зяма Олидорт и Белла Вольфман.

 

<…>

 

*  *  *

 

                          Конец сентября семьдесят седьмого года. Я, тридцатидвухлетний «шлавбетник», начинаю службу в ЦАЃАЛе. «Шлав-бет» – сокращенная четырехмесячная программа срочной службы, рассчитанная на тех, кому от двадцати пяти до тридцати пяти лет – преимущественно, конечно, на репатриантов, поскольку подавляющее большинство уроженцев страны отслужили свои три года, будучи призванными в восемнадцатилетнем возрасте.

                          За год до этого я проходил армейскую медкомиссию и выпросил у «русского» врача, который хотел меня комиссовать из-за прооперированных ног (скрыть наличие у меня ортопедических проблем было невозможно: шрамы на ногах достаточно красноречивы), высокий медицинский профиль – восемьдесят два из ста. Впрочем, на практике профиль выше девяноста семи не встречается; утверждают то ли в шутку, то ли всерьез, что три балла снимаются из-за операции обрезания.

                          В Црифине, на распределительной военной базе, мы узнали, что первые полтора месяца из четырех мы будем учить иврит и заниматься строевой подготовкой в армейском лагере «Стелла Марис» в Хайфе, следующие полтора месяца – проходить курс молодого бойца в лагере неподалеку от Себастии, арабского села на месте города Шомрон – столицы Северного израильского царства в девятом – восьмом веках до новой эры, а в последний месяц нам предстоят артиллерийские курсы в Негеве.

                          К тому времени я жил в Израиле уже год с лишним, но только в Хайфе впервые взял в руки учебник иврита. Рано утром нас дрессировали на плацу, потом мы расходились по классам, после обеда возвращались туда же, вечером – ужин, вновь шагистика – и отбой. Публика у нас собралась пестрая, все – недавние репатрианты, в основном, из СССР, Румынии, Аргентины и США. С одним из своих новых товарищей я уже был знаком – это был тот самый Гриша Берман, который приятельствовал с Толей Якобсоном и беседовал с ним об иудаизме, а впоследствии стал раввином.

                          «Хроника текущих событий» в двадцать шестом выпуске пишет об этом человеке.

                               
«Одесса.
   ГРИГОРИЙ БЕРМАН (26 лет) в начале мая подал в ОВИР документы на выезд в Израиль. Через неделю его вызвали в КГБ и потребовали от него сведений о некоторых его знакомых, угрожая в противном случае не дать разрешения на выезд. БЕРМАН
отказался. Через 3 дня он получил повестку в военкомат. Сославшись на свое освобождение от воинской повинности по состоянию здоровья, БЕРМАН уехал в Киев. 25 мая в приемной ОВИРа он был арестован и препровожден в одесскую тюрьму. Ему
предъявлено обвинение по статье 198-1 УК РСФСР (уклонение военнообязанного от учебных или поверочных сборов и воинского учета)».
 

                          Ставший узником Сиона Гриша Берман был арестован в семьдесят втором году, отсидел три года и был отпущен в Израиль.

                          Буквально через несколько дней после начала занятий наступил Йом-Кипур, День искупления, в который, согласно иудаизму, окончательно решается судьба всех творений в новом году. Нам с Гришей увольнительную не дали, оставили нас и еще нескольких ребят охранять лагерь. Гриша постился, я из солидарности с ним – тоже; ночью мы с ним стояли на посту, а утром, сменившись, отправились в синагогу. Не знаю, как Гриша, а я не понимал ни слова в произносившихся хазаном молитвах – но, как ни странно, чувствовал себя вполне комфортно в окружении религиозных евреев. И все же до того дня, когда я постепенно начну исполнять заповеди Торы и ежедневно молиться, пройдут еще долгие пять лет…

                          Скучную мою службу в Хайфе скрасили несколько вечеров, проведенных в самоволке у новых друзей – Вити и Гали Богуславских. Архитектор, художник и публицист Витя был осужден за сионизм в семьдесят первом году на Втором ленинградском процессе на три года, и когда я приехал, был членом редколлегии журнала «Сион», в редакции которого мы и познакомились. Витя знал о том, что я нахожусь в лагере «Стелла Марис», и однажды вечером меня вызвали к проходной – оказалось, что за мной по просьбе Богуславского приехал на своей машине его друг, чтобы отвезти меня к нему. Эта была моя первая (но не последняя) самоволка, и нежелательных последствий она не имела – наши командиры были молоды, наивны и недостаточно бдительны.

                          Друга Вити звали Миша Мокрецов (впоследствии он возьмет ивритскую фамилию Маген); мы приехали к Богуславским, где уже вовсю шло застолье, и я познакомился с тогдашней Мишиной женой певицей Ларисой Герштейн и поэтом Михаилом Генделевым, жившим со своей юной супругой, красавицей Леной, в том самом центре абсорбции «Бат-Галим», откуда мне с таким трудом удалось перевестись в Иерусалим. Мы с Генделевым читали стихи, Лара замечательно пела под гитару – в общем, вечер оказался удачным. До моего отъезда из Хайфы мы встречались в том же составе еще раза два.

                          Через некоторое время после этого Витя развелся с Галей, переехал жить в самарийский поселок Элькана, женился на активистке поселенческого движения Анне Хирам и стал разрабатывать архитектурный проект нового поселения, которое было создано по этому проекту в восемьдесят первом году и получило название Баркан. В декабре восемьдесят седьмого Виктор, Анна и Инна Винярская, о которой я расскажу в дальнейшем, основали в Самарии новое поселение – деревню художников Са-Нур, где люди жили, создавали свои произведения и устраивали выставки, на которые приезжал  народ со всей страны. Деревня Са-Нур и еще три поселения северной Самарии – Ганим, Кадим и Хомеш – были разрушены в две тысячи пятом году правительством Ариэля Шарона в ходе так называемого «размежевания». Витя не дожил до гибели своего детища; он скончался в девяносто первом…

                          С Генделевыми у меня сложились многолетние приятельские отношения. Они поселились в Беэр-Шеве, где анестезиолог Миша получил работу в больнице «Сорока», и я приезжал к ним из Негева, где сначала занимался на курсах артиллеристов, а потом участвовал в регулярных учениях во время милуимов. Однажды Миша недостаточно надежно усыпил своего пациента, и тот во время операции проснулся и сел. Мишу немедленно уволили, и они с Леной перебрались в Иерусалим, в Неве-Яаков, где мы тесно общались до восемьдесят третьего года, когда я переехал в центр города.

                          Полуторамесячный курс молодого бойца мы проходили, как я уже писал выше, в лагере поблизости от арабского села Себастия. В нем были два палаточных городка: в одном жили солдаты, в другом – семьи религиозных молодых людей, ядро поселения Кдумим, которое возникло на этом месте после ликвидации военной базы. На отшибе располагались стрельбище и полигон, где нас обучали бросать гранаты. На этом полигоне я чуть было не завершил свой жизненный путь, причем бесславно.

                          Детально ознакомив нас с устройством гранат на муляжах, наше отделение привели на полигон, где мы должны были освоить этот вид вооружения на практике, в условиях, приближенных к боевым. На вершине высокого холма был оборудован открытый сверху бункер, куда нас вызывали по одному. Когда подошла моя очередь и я поднялся наверх, офицер, находившийся там, подробно проинструктировал меня:

                          – Берешь в руку гранату, по моей команде вынимаешь чеку, кричишь: «Граната!» – и бросаешь ее вниз, вон туда, – и он показал, куда. – Как только увидишь, куда она упала, садишься на дно бункера. Все понятно?

                          – Понятно, – сказал я.

                          – Бросай!

                          Я крикнул: «Граната!», – размахнувшись, бросил ее вниз, сел на дно бункера и тут же получил удар сверху по каске:

                          – Что ж ты не посмотрел, куда она упадет, идиот?

                          – Ой, прошу прощения, – сказал я и стал подниматься, чтобы исправить свою оплошность. В этот момент офицер бросился на меня, подмял под себя, и сразу же раздался взрыв. Все, слава Богу, кончилось благополучно, но увольнительная на ближайшую субботу мне улыбнулась…

                          Этот период стал одним из самых тяжелых в моей жизни. Спали мы часа по четыре; бóльшую часть остального времени суток занимали марш-броски с носилками. В любую погоду, при солнечном свете и в непроглядную темень, в тяжелый хамсин и в ливень мы бегали по холмам Самарии поотделенно и поротно. Каждый новобранец был с полной выкладкой: поверх формы – хагор, нечто вроде портупеи, на которой крепились две литровые пластиковые фляги с водой и запасные магазины с патронами; на голове – каска, за спиной – автомат. Самые худенькие из нас весили во всей этой амуниции под центнер. Делили нас на группы по семь-восемь человек, четверо из которых несли на плечах носилки, двое-трое были им на смену, а на носилках располагался обычно самый крупный из всех. После первого такого марш-броска я уже готов был пожалеть о том, что уговорил врача на медкомиссии дать мне боевой профиль: бегать я никак не мог. В дальнейшем я всячески уклонялся от участия в издевательстве над своими ногами, но при этом остро переживал свою вину в сложившейся ситуации: ведь при такой нагрузке на солдат каждый дополнительный человек берет часть ее на себя, тем самым облегчая участь других. Незадолго до окончания курсов молодого бойца был объявлен марш-бросок с особо жесткими условиями, подробности которых я уже забыл, помню лишь, что дело было ночью. Я принял в нем участие, продержался до конца вполне достойно, но, вернувшись в увольнительную на субботу домой, в Иерусалим, вынужден был взять в воскресенье отпуск по болезни на несколько дней – ноги меня не слушались. Приехал я тогда в пятницу в шесть вечера, лег спать – и проснулся в восемь вечера в субботу. Это был рекорд, который мне уже никогда не побить.

                          На курсах молодого бойца всем нам было тяжело не только физически, но и морально. Молодые командиры отделений, взводов и рот, уроженцы страны, получали от своего начальства установку, требующую сломить каждого из нас психологически – так, чтобы каждый «шлавбетник», полностью утратив на время службы свою индивидуальность, стал винтиком хорошо отлаженной военной машины. В первый же день, выстроив наше отделение и скомандовав «Смирно!», худенький сержантик, которому еще не исполнилось и двадцати, заявил нам истеричным голосом школьного задиры:

                          – Вы думаете, что вы инженеры, адвокаты, ученые? Это дома вы инженеры, адвокаты и ученые, а здесь – говно! И наша задача – сделать из этого говна солдат! И мы эту задачу выполним!

                          Все в строю были ошарашены: многие среди нас были уже отцами семейств, уважаемыми, а главное, исполненными самоуважения людьми, а тут какой-то сопляк всех оскорбляет! Немедленно – жаловаться! Но кому? Командир роты, предоставив сержантам полную свободу, исполняет приказ свыше; чем скорее они низведут нас до уровня безропотных роботов, тем лучше для него. Правда, есть, по слухам, в Тель-Авиве, в Министерстве обороны, отдел жалоб, который возглавляет бывший начальник Генштаба генерал Хаим Ласков, родом, кстати, из Белоруссии, так что русский язык знает, но как к нему попадешь, если увольнительные дают раз в две недели и только на субботу? Так мы и терпели полтора месяца, пока взводный не лишил отпуска за какую-то провинность Мишу Блювола из Натании, семейного человека. С  Мишей случился гипертонический криз; сержанты, увидев, что солдаты вот-вот взбунтуются, бросились бежать, а несколько наших ребят, схватив автоматы, помчались за ними. Кровь, слава Богу, так и не пролилась – соплякам удалось скрыться. Появился ротный, собрал нас, выслушал наши претензии и сказал:

                          – Не будем спорить, кто прав, а кто виноват; на днях вы кончаете курс, а в Шивте, где вы продолжите службу, все будет совсем по-другому. Наказание Блюволу отменяю. Шабат шалом!

                          И мы разъехались на субботу по домам.

                          Из того, самарийского периода моей службы мне запомнилось мое первое близкое знакомство с единокровными братцами, которых какая-то сволочь из наших родных братьев впервые назвала палестинцами, пробудив тем самым у арабов Эрец-Исраэль надежды на создание на этой земле собственного государства – сначала рядом с еврейским, а потом и вместо него. Кстати, в русскоязычной прессе ишмаильтян почему-то ошибочно называют то нашими двоюродными братьями, то сводными, хотя они, конечно же, наши единокровные братья – по отцу, то есть по праотцу Аврааму.

                          Где-то в середине декабря нашу роту собрали на плацу и сообщили, что себастийские арабы готовят бунт и нам предстоит колонной, с полной выкладкой,  пройти по селу, демонстрируя решимость не допустить нарушений порядка.

                          –  Вот ваши действия на все сценарии развития событий, – сказал комроты. – Если в вас бросает камень мужчина, женщина или ребенок – не реагировать. Если в вас стреляет ребенок или женщина – не реагировать. Если мужчина – ответить огнем на поражение, но только после его выстрела. Это приказ. Нарушивший его пойдет под трибунал.

                          Нас выстроили в колонну, и вскоре рота, печатая шаг, вошла в Себастию. На обочинах улицы, по которой мы шли, пересекая село, стояли арабы и арабки, молодые и пожилые, дети и старики. Всю эту пеструю публику, в молчании смотревшую на нас, объединяло одно: бешеная ненависть, сверкавшая в их глазах. В тот раз обошлось без стрельбы, даже камня в нас никто не бросил, но чувствовали мы все себя отвратительно – живыми мишенями, не способными себя защитить.

               В тот день я понял: на этой земле нет места для двух народов. Приведу здесь отрывок из своей статьи «О лепоте и слепоте», которая была опубликована в газете «Вести» гораздо позже – в девяносто втором году. К тому времени это мое понимание зиждилось уже не только на здравомыслии нормального, не зашоренного либеральной идеологией человека, но на еврейском Учении, с основами которого я уже был знаком.

               «Десятилетиями истеблишмент уверяет нас в том, что если бы не “плохие” арабы – террористы, – мир между евреями и “палестинцами” был бы давно установлен и в Израиле воцарилась бы идиллия. Лепота – да и только. Ложь! Ибо проблема мирным путем решена быть не может: у евреев – своя правда, а у арабов – своя, и ни те, ни другие от своих жизненно важных интересов не отступятся. Две правды столкнулись на этой земле: наша правда, которой несколько тысячелетий, и их правда, которой несколько десятков лет. Но древность нашей правды для арабов – не аргумент: у многих из них здесь, в районе библейских городов Хеврона, Шхема и Газы, похоронены отцы, зачастую – деды, а иногда – и прадеды. Эрец-Исраэль – их родина. Как же нужно презирать народ, справедливо говорил Жаботинский, чтобы надеяться на то, что он уступит свою родину врагу! Не надейтесь – не уступит…

            Есть среди арабских боевиков и мерзавцы, нападающие на беззащитных детей, женщин и стариков, убивающие пленных. Но основная масса их – это борцы за свободу своего народа, идейные и мужественные люди, готовые платить за правду, как они ее понимают, любую цену. И платят: обстреливая армейские патрули, нападая на военные базы, они прекрасно знают, что могут погибнуть, – и погибают. Но, признаюсь, на эту их правду мне плевать с высокой синагоги. И не по той причине, что я так уж жестокосерд, а потому, что у меня есть своя правда, потому, что я за нее тоже готов перегрызать кадыки, и потому, что ясно понимаю, вооруженный почти семнадцатилетним опытом жизни в Израиле: для двух народов в Эрец-Исраэль нет места – и одному придется уйти…

В войне между арабами и евреями победит тот, чей дух окажется крепче, и я не сомневаюсь, что рано или поздно останемся на этой земле мы, а они уйдут, поскольку дана она Творцом только нам. Уйдут с нашей помощью. Во время неизбежной следующей войны. А пока – следует расстреливать убийц мирных людей, высылать население сел, в которых они живут, поголовно, а в боевиков-партизан стрелять только на поражение…»

 

 

*   *   *

    

                          И вот наконец наступил последний этап для нас, «шлавбетников»: артиллерийские курсы в Негеве, в шестидесяти километрах от Беэр-Шевы, на огромном полигоне в окрестностях древнего набатейского города Шивта, от которого остались весьма живописные развалины, кишащие змеями и скорпионами.

                          Штаб артиллерийского полка, в котором нам предстояло служить, находился на военной базе рядом с Неве-Яаковом, там же хранились орудия, которые вывозили на полигон перед началом учений. Меня определили на курсы минометчиков. Миномет мой был не простой, а самый мощный в мире, стошестидесятимиллиметрового калибра, производства израильского оружейного завода «Сультам». Эти минометы были смонтированы на отслуживших свое американских танках «Шерман», с которых срезали верхнюю часть. Минометную науку мы постигали около трех недель, после чего моя военная профессия определилась следующим образом: «заместитель командира орудийного расчета, наводчик и стрелок». Последнюю неделю в Шивте наши свежевыпеченные расчеты применяли полученные знания на практике в ходе учений.

                          В дальнейшем, после того, как по окончании Ливанской войны в восемьдесят пятом году танки «Шерман» были списаны окончательно, наш полк получил трофейные советские стодвадцатидвухмиллиметровые пушки, а когда и от них армия отказалась – сультамовские пушки того же калибра. И те, и другие не были самоходными, их прицепляли к огромным грузовикам «Рио», которые перевозили пушки по пустыне с позиции на позицию на учениях во время наших милуимов. Мы сидели в этих грузовиках на установленных по бортам скамейках, у ног валялись наши китбэги – огромные вещевые мешки с одеждой, запасными обоймами, спальниками и другими необходимыми на сборах вещами; у водительской кабины были сложены ящики со снарядами. Немало места в моем китбэге занимали бутылки с водкой, которые были аккуратно завернуты в теплую армейскую фуфайку и другие мягкие вещи. Во время наших переездов по Негеву с позиции на позицию я доставал водку и принимал на грудь граммов по сто, предварительно предложив выпить и товарищам. Поскольку все они пить в жару отказывались, я называл свое обращение к ним «гласом выпиющего в пустыне».

                          В наш расчет входили как сабры – уроженцы страны, так и новые репатрианты из России. Командиром был молодой сабра со странной фамилией Шнезик. Когда мы стали выяснять у него ее этимологию, оказалось, что это изуродованное русское слово «снежок». Откуда эта фамилия появилась в его семье, он не знал. Ребята были неплохие, и отношения у меня со всеми были прекрасные, но, конечно, вынужденное долговременное общение вызывало не только положительные эмоции.

                          После первого своего милуима, в семьдесят восьмом году, я написал такое стихотворение.

                         

                           Милуим

На юг Синая утекла жара.

Холодный вечер. Ливень – из ведра.

А завтра утром – первая сидра*,

Ученью подводящая итоги.

Спят англосаксы. Тихо у румын.

Угомонились русские. Один

Не спит шомер**: «Уж лучше бы – хамсин***.

По крайней мере, не промочишь ноги».

 

Сто двадцать дней мы тут – плечом к плечу.

Что за зверинец, Боже! Не хочу

О них и думать. Лучше промолчу…

Увы, не едет к нам элита духа.

Плебс местечковый выплюнула Русь.

Живописать его я не берусь.

Воспоминанья навевают грусть.

Вы с ними в дружбе? Ни пера, ни пуха.

 

Побудка в пять. На улице темно.

Еще б минутку покемарить… но

Сосед истошно завопил: «Говно-о-о!» –

Безадресно, для самоутвержденья.

Разинул он свой толстогубый рот,

Бессмысленно и весело орет.

Больного духа дерзостный полет –

Кричащая примета вырожденья.

 

Еще один – допустим, Шнеерзон –

В гражданской жизни – плут и фармазон,

Напяливает свой комбинезон

И грязно, по-советски, матерится.

Другой – как только расстегнул мешок,

Вонючий пар попер от потных ног

По всей палатке. Видно, дал зарок

До самой смерти никогда не мыться.

 

Вот, наконец, олимовский народ

Перед начальством строится в шлошот****

Румыны, саксы, русские и франки.

И каждый вьючным выглядит ослом:

Рюкзак и каска, пояс с барахлом

И автомат на шее под углом.

А впереди уже готовы танки.

 

Взревел мотор. Его живая мощь

Железный корпус повергает в дрожь.

Сидим мы по бортам. А нудный дождь

Бормочет в полумраке, пустомеля.

Кто мы такие? Различимы в нас

Все признаки блудосмешенья рас,

И только глубина печальных глаз

В нас выдает потомков Исраэля.

 

                          Во время моих милуимов – а прослужил я в резерве семь с половиной лет, пока не был демобилизован из ЦАЃАЛа по возрасту, – я иногда встречался в палаточном городке с Мишей Штиглицем, который к тому времени оставил археологию и стал делать военную карьеру. В Шивте он был начальником каких-то артиллерийских курсов. Впоследствии Миша женился, произвел на свет двух замечательных сыновей и довольно скоро развелся. Он дослужился до полковника, стал военным атташе Израиля в Москве и скончался от сердечного приступа в Израиле в девяносто шестом году. Виделись мы в Иерусалиме нечасто, но каждый раз радовались друг другу; для меня он был одним из самых дорогих в жизни людей.

                           Пока я оставался холостяком, мне не было смысла возвращаться на субботу в Иерусалим – машина у меня тогда еще не появилась, и дорога домой из Шивты занимала слишком много времени. В эти короткие отпуска я приезжал в Беэр-Шеву, где гостил то у Генделевых, то у поэта и прозаика Ильи Войтовецкого, с которым мы подружились.

                          В один из милуимов, в самом начале восьмидесятых, когда я уже снова был семейным человеком, нас отпустили на субботу с условием, что мы будем в Шивте к семи утра. Пришлось возвращаться после исхода субботы. Дело было зимой, и, что бывает в наших краях крайне редко, густо валил снег, укутав собой всю страну. По радио передали, что все выезды из Иерусалима закрыты, но у меня не было выбора: служба есть служба. В стареньком «Фиате-128», первой в моей жизни машине, нас, солдат, было трое, все – жители Неве-Яакова. По дороге нам предстояло захватить еще одного парня, жителя Кирьят-Арбы, нового еврейского города рядом с Хевроном. Ехать предстояло на юг, через перевал на подступах к Хеврону. Потом надо было пересечь этот город и целый ряд арабских сел на пути в Беэр-Шеву. Их обитатели тогда начинали уже пошаливать, и мы на всякий случай вставили в автоматы полные магазины.

                          Нам каким-то образом удалось уболтать солдат на контрольно-пропускном пункте в районе Гило, и мы стали подниматься по петляющей среди холмов дороге к Хеврону. За одним из поворотов мы увидели застрявшее в снегу арабское восьмиместное такси, водитель и пассажиры которого пытались вытолкнуть машину из снежной ловушки. Неподалеку от них та же судьба постигла и наш «фиат». Мы вышли из него и, с автоматами через плечо, буквально вынесли их «мерседес» из сугроба. Арабы поехали дальше, но через сотню метров застряли вновь. Тогда они вернулись, и мы вместе вытолкнули нашу машину. Мы сели в нее, проехали метров двести, заглушили мотор и спустились к «мерседесу». Вся эта чехарда продолжалась добрых два часа, пока и мы, и арабы не въехали в Хеврон и не оказались на ровном участке дороги. Захватив нашего товарища из Кирьят-Арбы, мы продолжили путь на юг – на сей раз уже без приключений. Думаю, что такое проявление еврейско-арабской солидарности достойно включения в Книгу Гиннесса; со мной, во всяком случае, таких чудес больше не происходило. 

                          Однако в милуим мы призывались не только на учения. Время от времени нас посылали на охрану различных стратегических объектов. В этом мне сказочно повезло: примерно раз в году мой милуим проходил километрах в десяти от Неве-Яакова – я охранял военный лагерь «Анатот». Когда в восьмидесятом году у меня появилась первая машина, добираться до места службы стало совсем просто. «Анатот» представлял собой несколько сотен боксов, в каждом из которых стоял танк на постоянной подзарядке аккумуляторов, чтобы в любой момент быть готовым к доставке на поле боя.

                          Отслужив «шлав-бет» и овладев основами иврита, я стал ощущать себя полноценным израильтянином.

 

               <…>

*   *   *

 

                          Литературная жизнь в русскоязычном Израиле тех лет буквально кипела. Алия семидесятых состояла в большинстве своем из людей активных, интеллигентных, интересовавшихся новинками художественной литературы и не жалевших денег на новые книги полюбившихся авторов. На вечера поэзии, которые мы устраивали в Иерусалиме в больших залах, приходили сотни людей, книжки наши в перерывах раскупались, как мороженое в жару. Вскоре такие вечера стали устраивать и в других городах страны.

                           В Израиль постепенно стекались десятки первоклассных авторов. Вот, к примеру, состав выступавших на первом таком вечере в зале «Тель-Ор» в центре Иерусалима шестого июля семьдесят восьмого года, на который пришло около трехсот человек: Лия Владимирова, Нина Воронель, Рина Левинзон, Анри Волохонский, Михаил Генделев, Владимир Глозман, Савелий Гринберг, Леонид Иоффе, Григорий Люксембург. Вечер, в котором участвовал и я, а также звучали стихи Ильи Рубина, умершего вскоре после приезда в Израиль, вел Давид Дар. В дальнейшем, особенно в начале девяностых, к нам приехало со всех уголков бывшего СССР множество талантливых людей, пишущих во всех жанрах, но читательский и зрительский бум, который был характерен для семидесятых годов, долго не продержался, и сегодня сто человек на презентации, скажем, отличного «Иерусалимского журнала» – большой успех организаторов вечера.

                          В начале семидесятых в Израиль стали прибывать великолепные литераторы, сделавшие себе имя еще в СССР. Так, в семьдесят втором приехал пишущий на литовском языке Ицхак Мерас, автор переведенных на русский язык популярных романов «Ничья длится мгновение» («Вечный шах»), «На чем держится мир» и «Полнолуние». В семьдесят седьмом году пользовавшийся у коллег авторитетом Мерас был избран председателем Союза русскоязычных писателей Израиля и оставался на этом посту четыре года, после чего его сменил Эфраим Баух, плодовитый прозаик, поэт и эссеист, сделавший себе имя уже после репатриации в семьдесят седьмом году. На год раньше Бауха в страну приехала известная в СССР писательница Руфь Зернова. В конце семидесятых, как известно, Советы практически прекратили выпускать евреев на целое десятилетие, и первым из знаменитых писателей, с которых началась новая волна репатриации, стал незадолго то того освобожденный из ссылки Игорь Губерман, чьи «гарики» уже вовсю распространялись и в «самиздате», и в «тамиздате» (для нас, иммигрантов, – в «тутиздате»).  

                          Конечно же, израильская русскоязычная литература тех лет – это не только те, чьи имена были известны еще в России. В те годы раскрылись дарования многих писателей и поэтов – это и участники первого иерусалимского вечера поэзии, о которых я писал выше, и прозаики Феликс Кандель, Эли Люксембург, Давид Маркиш, Яков Шехтер, Юлия Шмуклер, Юлия Винер, прозаик и ни на кого не похожая поэтесса, поэт Александр Верник и целый ряд других, перечень которых читатель может при желании продолжить по своему усмотрению.

                          В девяностые годы поток талантливых писателей хлынул в Израиль уже лавинообразно, и я в дальнейшем расскажу о многих из них. Пока же перечислю только некоторых из тех, кто был широко известен в СССР еще до отъезда. Это прозаики Анатолий Алексин, Григорий Канович и Феликс Кривин, бард Юлий Ким, драматург Семен Злотников, классик милицейского детектива Леонид Словин.

              

<…>       

 

 

*   *   *

 

               Между тем общественная жилка во мне была постоянно натянута, как струна, и отзывалась возмущенным дребезжанием всякий раз, когда несправедливость, подлость и глупость, которых хватало и хватает в жизни нашего государства, касались ее своими грубыми пальцами.

               В те годы в Израиле существовало Объединение репатриантов из СССР – весьма характерная для этой страны организация, основанная правящей партией Авода для достижения двух целей: предотвращения создания независимых от левого истеблишмента групп и движений, а также перманентного выпуска пара из котла, в котором время от времени возрастало давление в результате недовольства вновь прибывших ситуацией в области алии и абсорбции. В руководство этой организации были допущены и представители оппозиционных партий, но в таком гомеопатическом количестве, что захват ими власти был исключен и теоретически, и практически. Председателем ее был назначен мапайник Йона Кессе, которого вскоре сменил кто-то из своих, а когда я стал приезжать на ее собрания в Тель-Авив, ею уже руководил бывший рижский отказник фронтовик Гриша Фейгин, прославившийся тем, что вернул советским властям все полученные им награды в знак протеста против насильственного удерживания его в Совдепии.

               Ситуация с приемом новых репатриантов была в семидесятые-восьмидесятые годы прошлого века катастрофической. О том, как нас принимали в аэропорту, я уже писал: попасть в тот город, куда человек стремился, было практически невозможно. Людей посылали в окраинные центры абсорбции, в маленькие городки, где по окончании занятий в ульпане можно было получить жилье, но работы там не было. Там, где она была, приходилось снимать квартиру, выплачивая за ее аренду значительную часть крошечной, как правило, на первых порах зарплаты. Чиновники в местных отделениях Министерства абсорбции русского языка, за редкими исключениями, не знали, и объясниться с ними без переводчика было невозможно. Хамство по отношению к нам процветало повсеместно, а  уволить дрянного работника не мог никто, ибо он был защищен системой «квиюта» – постоянства, введенной Ѓистадрутом, цепным профсоюзным псом левого истеблишмента.

               В этой ситуации сильная организация репатриантов была совершенно необходима – но Объединение олим для того и было создано, чтобы играть ту же роль охранки, что и Ѓистадрут. Правые в его руководстве были лишены возможности изменить ситуацию, а левые были озабочены лишь тем, чтобы не допустить их до кормушки. Впрочем, и кормушка была жалкой, о чем метко сказал в те годы бывший узник Сиона Йосеф Хорол: «Они не могут разделить пирог, а пирог-то с говном». Тем не менее вокруг корытца постоянно возникали драчки; так, два члена правления объединения, мапайники, адвокат Даниэль Блюдз и генеральный директор предприятий Мертвого моря Эфраим Файнблюм ненавидели друг друга лютой ненавистью, и обстановка на собраниях с их участием всегда была накалена. Никаких материальных интересов у обоих не было – просто каждый стремился набрать больше очков в глазах своих партийных боссов. Блюдз, который при всем при том был готов к определенному сотрудничеству в интересах дела со своими политическими противниками, проиграл Файнблюму и подставившей ему свое железное плечо Софе Ландвер, нынешнему члену кнесета от партии Наш дом Израиль. Объединение олим, руководимое к тому времени бывшим израильским дипломатом Йосефом Ткоа, окончательно испустило дух. Через много лет, в девяносто втором году, в самый пик массовой алии из СНГ, когда вновь возникла опасность, что приехавшие попытаются сплотиться для защиты своих интересов, Ландвер возглавила эту организацию, которую уже давно никто всерьез не воспринимал, опять застолбив ее существование в качестве сателлита родной партии.

               Я довольно быстро перестал участвовать в тель-авивских сборищах, и, собрав в семьдесят седьмом году в Иерусалиме группу единомышленников, был избран столичными репатриантами председателем городского отделения Объединения. Понятно, что без поддержки центра мало что можно было сделать, но кое-что нам удалось.

               Так, обходя дом за домом, подъезд за подъездом в «спальных» районах столицы, мы составили список из шести с лишним десятков месяцами, а то и годами пустовавших квартир, принадлежавших государственным жилищным кампаниям «Амидар» и «Амигур» – и это тогда, когда множество семей ютились по съемным квартирам, ожидая, когда подойдет их очередь на постоянное жилье. С эти списком я обратился на телевидение, и вскоре в Неве-Яаков, где было около тридцати таких квартир, прибыли журналисты с оператором, снявшим с улицы окна с опущенными ржавыми  жалюзи, свидетельствовавшими о том, сколь важное значение придает государство приему новых граждан. Передача была показана по телевидению в прайм-тайм, и в итоге квартиры были отремонтированы и распределены среди нуждающихся.

               Тогда же, в семьдесят седьмом году, я принял участие в работе еще одной  организации – «Алия – правда и справедливость», созданной совершенно замечательным человеком – бывшим узником Сиона Яковом Сусленским, ставшим моим близким товарищем на долгие годы.

               Яша, двадцать девятого года рождения, был учителем английского языка в молдавском городе Бендеры. Как этот правдолюбец и настырный борец за справедливость умудрился долгие годы оставаться на свободе, один Бог знает – ведь в «стране победившего социализма», в который Яша, мечтавший о светлом будущем, верил поначалу всей душой, она попиралась повсеместно. И все же такое везение не могло продолжаться долго – в семидесятом году Сусленский, написавший несколько открытых писем в ЦК о своем несогласии с политикой КПСС по ряду вопросов (Чехословакия, отсутствие свободы слова, несоответствие фактических порядков Конституции СССР), был осужден и провел семь лет в мордовских и пермских лагерях. За это время он стал убежденным антисоветчиком и сионистом, прославившись невероятным количеством жалоб и заявлений, которыми он бомбардировал и лагерное начальство, и прокуратуру, и даже, кажется, ООН. Власти его ненавидели, а соузники обожали. В лагерях Сусленский сдружился с украинскими националистами и в Израиле, куда он приехал в семьдесят седьмом году с женой и дочкой, основал Комитет еврейско-украинского сотрудничества, а затем – Общество еврейско-украинских связей. Но еще до этого, сразу же после репатриации, столкнувшись с порочной системой приема новых граждан страны, Яша создал организацию, о которой первый (он же, как помнится, и последний) выпуск ее бюллетеня сообщал:

                «В Израиле родилось новое движение. Оно называется “Алия – правда и справедливость”. Дата его рождения – 2 ноября 1978 года. Место рождения – Тель-Авив.

               Новое движение ставит своей целью борьбу за осуществление целей сионизма на современном этапе его развития. Эти цели заключаются в укреплении еврейского государства Израиль, в увеличении алии и во всемерном развитии больших способностей нашего народа в условиях национального и демократического государства.

Основные усилия движение концентрирует на алие, проявляя заботу о ее росте и успешной интеграции олим. Для решения этих задач необходима помощь алие и олим в широком диапазоне – от непосредственной заботы о конкретном человеке до внушительного воздействия на государственные органы и общественные организации, на широкую израильскую общественность с целью изменения общественного климата в стране и утверждения положительного отношения к олим…»

               Этот составленный Яшей текст свидетельствует не только о трогательной наивности автора и его комичной приверженности стилю передовиц советских газет, но и о том, что неиссякаемая энергия этого правдолюбца и в новых условиях по-прежнему была направлена на достижение всеобъемлющей мировой гармонии – а в возможности этого Яша всегда был уверен.

               Как ни странно, толк от этой организации был. Люди приходили к нам со своими проблемами; те из нас, кто владел ивритом, помогали им составлять жалобы в различные инстанции; мы устраивали демонстрации перед зданием Министерства абсорбции в Иерусалиме с требованием наказать и отстранить от работы с людьми самых одиозных его сотрудников – и одна стерва была-таки переведена под нашим давлением в другой отдел, где не надо было непосредственно контактировать с олим; приходили в качестве  переводчиков на встречи не знавших иврита репатриантов с разнообразными государственными чиновниками…

               Вспоминая те годы, я удивляюсь: как только меня хватало на все – работа в «Солель-Бонэ», вечерняя учеба на бухгалтерских курсах для получения третьей категории, руководство городскими отделениями Объединения олим из СССР и Союза писателей, участие в работе организации Яши Сусленского… А частые встречи с друзьями? А преферанс по пятничным вечерам, после наступления субботы? А амурные дела?

               При всем этом я был уже далеко не мальчиком: к моменту приезда Нины и Анечки в июне семьдесят девятого года мне было тридцать три года…


 

* Так господин или госпожа лектор переводит название поэмы «Похмелье».

* Полевое учение (иврит).

** Караульный (иврит).

*** Горячий ветер, дующий с востока (арабский, иврит).

**** Построение в три шеренги (иврит).



Оглавление журнала "Артикль"               Клуб литераторов Тель-Авива

 

 

 

 


Объявления: