Давид Маркиш

 

Природа прозы: сказка без берегов

 

 

   Начать с того, что всякая проза, если только она не литературная поделка, всегда сказка. Сочинитель, таким образом – Сказочник.

   Наши прямые предшественники, библейские Пророки, эти ветхозаветные писатели, были сказочниками. Разве книга Иеремии не сказка? А Захарии? А Осии? Высокоточная проза, фундаментальная классика жанра. Но и раньше, до них, сочинительство вольно росло. Литература родилась у древнего костра, после удачной ловитвы: персонажи, сытые и умиротворённые, плели охотничьи рассказы, полные великолепного вранья. В те отдалённые времена художнику ещё не требовался духовный надлом, чтоб предаться творчеству.     

 

    *  

*      *

   Великая русская литература 19-го века не на грядке родилась, по соседству с репой. У русской литературы достопочтенные европейские родители: французы, германцы. Но и они не на пустом месте проклюнулись, они наследники античных высоколобых выдумщиков: греков, римлян. Почему, интересно бы узнать, именно Средиземноморью, этой тёплой земле олив и смокв, обязаны мы появлением своей литературы? Это вопрос спорный; ответы на него разнятся между собой, каждый наблюдатель  предлагает свою точку зрения, и это замечательно: так и должно быть в искусстве и близ него.

   Но почему же на морском берегу, а не где-нибудь в другом приятном месте, люди в хитонах вдруг заговорили стихами? Почему свой роман-путешествие "Одиссея" Гомер написал гекзаметром? Этот шестистопный дактилический размер ритмически напоминает, говорят, бег морской волны. Может, и напоминает… Но ведь и живой говор листвы курского соловьиного, скажем, или тамбовского волчьего леса восточноевропейской равнины мог бы вполне сойти за хорей. Однако так сложилось, что предки чуди, жмуди и древлян с черемисами – современники средиземноморского Гомера - и не думали изъясняться деликатным хореем, предпочитая прямолинейную прозу. В чём же тут причина, где зарыта собака? Говорят, всё дело в климате и в пейзаже… Может, и в пейзаже.       

   Так или иначе, но в дописьменные времена, в эпоху устной цивилизации короткие рассказы легче было разместить в памяти, чем долгие романы с  извилистым и разветвлённым сюжетом, с прихотливой композицией. Рассказ, похоже, всему голова, он самый древний прозаический образец, первый камень в фундаменте будущей мировой литературы. Спасибо ему! А полновесные романы, эпопеи и саги – это всё придёт потом, в свой срок.                                 

   "Одиссея" составлена из рассказов-эпизодов, сшитых друг с другом крепкой нитью - главным героем и морской дорогой, полной чудес. Надо думать, что сочинители в то ароматное время встречались пореже, чем нынче, когда ими хоть пруд пруди, хоть огород городи. Прославленная гирлянда гомеровских рассказов позванивала на средиземноморском ветерке, потом исчезла, стала не видна в сумрачной мути Тёмных веков.  

   Она вынырнула на изломе Средневековья, с восходом тёплого солнца Возрождения, и заняла высокое, может быть, основополагающее место в родословной европейского литературного сочинительства. "Собственные Гомеры"  слагали сказки в Китае, в Индии, в шумерских краях – но не о них речь; всё это чужое. Память об античной и римской литературе служит нам рабочим столом, на котором лежит Библия, раскрытая для чтения.

 

*

                                         *       *

   "Откуда есть пошла Русская Земля?" – вопрос не праздный для русских людей; ответы на него неоднозначны и уклончивы. Вопрос "Откуда есть пошла Русская Литература?" не менее важен для сочинителей, пашущих на просторах этой литературы. Кому ж выпало отвалить первый пласт, с кого, в туманном прошлом, можно начать отсчёт? Кто он? Летописец Нестор – автор "Повести временных лет"? Загадочный Баян, упоминаемый в "Слове о полку Игореве"? Может, сам автор "Слова"?

   Ещё существенней выявления имён - право назвать и утвердить литературой летопись, былину или сказание. И если сказание и былина, по большей части, плод фантазии на богатырскую тему деда с гуслями, то летопись "Повесть временных лет" это, скорее, документальная проза с отдельными вкраплениями неправдоподобных историй, таких, как "голубиная месть" княгини Ольги древлянам за зверскую расправу над мужем - князем Игорем. Да и описание грустной судьбы вещего Олега, принявшего смерть от коня своего, вызывает сомнения в незамутнённости источника.

   Дед с гуслями, предположительно, тоже пользовался кочующими в публике историями о героических похождениях русских богатырей, одного из которых, Добрыню, некоторые современные исследователи склонны отнести к иудейскому роду-племени. Но это ещё не беда: иные и Рюрика держат за еврея... Беда в том, что раздел между документальной и "настоящей", игровой прозой столь же внушителен, как Уральские горы, отрезающие Европу от Азии; для профессионального очеркиста, до мозолей набившего руку в своём деле, этот предел непреодолим. "Повесть временных лет", да и "Слово о полку Игореве", если признать его подлинность, это исторические очерки, или, иными словами, документальные рассказы, связанные с художественной прозой общим языком и метафорами, иногда блистательными. Но, вместе с тем, очерк похож на игровую прозу, как цирковой силач на театрального героя-любовника; а ведь оба, строго говоря, артисты.   

   "Игровая проза" – это, конечно же, условное определение, не имеющее непосредственного отношения к кинематографу; какая наступила бы тощища, если б в мозг литературы, как при большевиках, вживляли безусловные понятия: социалистический реализм, неизбежная победа коммунизма, счастливое детство… Не проза играет, а прозаик; и текст насыщается и пропитывается насквозь этой волшебной игрой.  

   Не то в документалистике, с мерилами которой нельзя подступаться к художественной прозе: рассказ не географический атлас, повесть не энциклопедический справочник. Тысячелетия развития общества изменили культурный ландшафт; и если Генрих Шлиман,  пользуясь сочинениями Гомера как путеводителем, открыл и раскопал Трою, то нынешние наши писатели наведут будущих археологов разве что на развалины БАМа (кто не помнит: "Приезжай ко мне на БАМ, Я тебе на рельсах дам…").    

   Признанная основа документальной прозы – фотографический реализм. Вольному сочинителю этот метод знаком, хотя и чужд. Пастернак кокетничал, уверяя, что "…стал писать Спекторского в слепом Повиновеньи силе объектива". Уж кто-кто, а Борис Пастернак просто не мог поддаться "слепому повиновенью" – его взгляд, исходивший из самой глубины души, не нуждался в фабричных линзах объектива; он видел мир таким, каким никому другому видеть его было не дано.

   Тут всё зависит от мастерства, в этой документалистике с размытыми берегами. От мастерства, спекшегося в нерушимую привычку мастера, и от яркости свечения его творческого дара. Хемингуэй отнёс зарисовку "Старик у моста" к циклу испанских фронтовых очерков – а ведь это один из замечательнейших рассказов писателя о войне: "Был первый день пасхи, и фашисты подступали к Эбро. День был серый, пасмурный, и низкая облачность не позволяла подняться их самолетам. Это, да еще то, что кошки сами могут о себе позаботиться, — вот все, в чем напоследок повезло старику" (Эрнест Хемингуэй, "Старик у моста", перевод Т.Озерской). Факт, документ – это что самолёты не могли подняться; всё остальное неуловимая судьба, на гидропонной почве очерковой литературы не произрастающая. Вольному сочинителю позволено на его поле всё, документалисту – почти ничего. Платоновский "сокровенный человек" Фома Пухов является в город Царицын с мандатом, выданным ему бедовым матросом Шариковым - получить на механическом заводе две подводные лодки.

   "-Где тут заводы подводные лодки делают? –  спросил Пухов гармониста-мастерового.

   -А ты кто такой? – поглядел на него мастеровой и спустил воздух из музыки.

   -Охотник из Беловежской пущи, - нечаянно заявил Пухов, вспомнив какое-то странное чтение.

   -Знаю, - сказал мастеровой и заиграл унылую, но нахальную песню. – Вали прямо, потом вкось, выйдешь на буераки, свернёшь на кузницу – там и спроси французский завод!

   -Ладно! Дальше я без тебя знаю! – поблагодарил Пухов и побрёл без всякого усердия" (Андрей Платонов, "Сокровенный человек").

   У конторы французского завода Пухов остановил первого встречного механика и предъявил ему мандат. Встречный долго и старательно изучал бумажку с требованием матроса Шарикова выдать подателю подводные лодки. Изучив документ, "механик помазал языком мандат и приложил его к забору, а сам пошёл вдоль местоположения завода к себе на квартиру". Истинная  эта история? Документальная? Едва ли. Это прелестная сказка, а Андрей Платонов – Сказочник во всех своих сочинениях, фразах и расстановке слов. Фронтовые его истории, щемящие душу, столь же сказочны, как и не имеющие никакого отношения к военным убийствам; это рассказы о горестных людях, сплющенных войной.

   Великие писатели! Разве "Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский" - роман-путешествие Мигеля Сервантеса о странствующем рыцаре - не сказка? А "Чевенгур" Платонова, где место Дон Кихота, путешествовавшего на Росинанте, занимает странствующий верхом на кобыле Пролетарская Сила задумчивый  революционер Степан Копёнкин, влюблённый не в Дульцинею, а в покойную Розу Люксембург, придумавшую Международный женский день 8 марта – это что? "Блокнот агитатора" или дивная сказка?  

   По свидетельству Виктора Платоновича Некрасова, Платонов, вслушиваясь, как в райскую музыку, в народное просторечье посетителей рюмочных вокруг московского Литературного института, во дворе которого он жил на писательских правах, начисто отключался от окружающего мира. Платонов относился к родному языку так, как будто этот язык был создан Творцом специально для него, и он, первопроходец, открывая и исследуя, мерил шагами его степи и перелески. Никто так не обходился с русским языком ни до, ни после него. Отчасти поэтому литература Андрея Платонова уникальна на протяжении всей великой русской литературы, начиная от Грибоедова и Пушкина.       

   Жизнь литературы это не общемировой процесс, а локальный. И взлёты словотворчества зависят, всё же, от обстоятельств социальных, политических и религиозных, а не от погоды и пейзажа местности. Снежный буран в пушкинской "Капитанской дочке" не более чем красивая декорация, а заячий тулупчик – инструмент сюжета. Либерального по тем временам свободолюбца Пушкина притягивает душная тема вековой несправедливости и самоуправства власти, тема сопротивления и русского бунта – "бессмысленного и беспощадного" бунта того народа, который, однако, не всегда безмолвствует, залепив рот страхом. Именно об этом, прежде всего, ведётся речь в романе, а не о хитросплетённой любовной истории Гринёва и капитанской дочки.

   Пушкин был не одинок в своём духовном протесте, многие из коллег и друзей разделяли с ним его озабоченность. Честь и хвала этим русским писателям! Сквозь стену времени они подают пример мужества своим нынешним робким коллегам, среди которых если и встречаются отважные смельчаки, то их можно по пальцам перечесть. Пушкину ещё повезло: он погиб на дуэли от честной пули, а не был повешен вместе с пятёркой декабристов, его не сослали в Сибирь, на медленную смерть.

   Верховная власть вызывала в нём, легко воспламеняющемся, однозначную реакцию: настороженное неприятие. Он желал крушения  и "перестройки" власти, это тоже однозначно: "И на обломках самовластья Напишут наши имена!" писал он Чаадаеву.

   Самовластье не при Пушкине появилось, в аллеях Царскосельского сада. Появилось оно много раньше, в конце 15-го века, при Государе всея Руси Иване Третьем-объединителе, сыне великого князя Василия Тёмного и муже византийской царевны Софьи Палеолог; тогда ещё ни Царского села не было никакого, ни литературы. При этом Иване-объединителе Москва начала подгребать под себя окрестные княжества и земли. Чем охватней объединение, чем государство крупней – тем крепче самовластье с византийским прикусом, будь оно в руках царя Иоанна Грозного, императора Петра Великого, террориста Джугашвили, Генерального секретаря Брежнева или президента Путина. Самовластье, которое нынче, в силу объективных причин, получило название "суверенная демократия", родилось на заре российской государственности – до этого, при  вотчинной княжьей раздробленности, оно тоже существовало, но, вроде бы, носило не такой отвратительный характер. С тех пор, с развитием державности, а затем и великодержавия, это уродливое явление разрасталось и упрямо двигалось вперёд, вместе со временем. Оно и сейчас заглядывает в каждую дверь и каждое окно. Его разлив, начавшись пятьсот лет назад, благополучно продолжается, и нет пока надёжной дамбы, которая могла бы этому воспрепятствовать.

   Тема самовластья не давала Пушкину покоя, как не даёт она покоя и нынешней творческой интеллигенции. Пушкин и его либеральные современники работали "под гнётом власти роковой". Вся великая проза второй половины 19-го века взошла под гнётом этой власти. "Серебряный век" принёс новый расцвет; как видно, тяжесть властного гнёта по-своему способствовала развитию литературы и искусства. Всякий гнёт порождает сопротивление, а сопротивление напитывает упорного свежей силой. Гнёт, но не уничтожение, к которому прибегли большевики в борьбе с культурой, за создание ручной - пошлой и примитивной - пропагандистской литературы "для воспитания нового человека" в духе нового, коммунистического самовластья.

   Большевики, однако, и не думали наново изобретать велосипед литературы, они решили лишь усовершенствовать его: поменять круглые колёса на квадратные. Появилось удушающее, бредовое руководство к действию - "метод социалистического реализма", державшийся на трёх китах:  партийности, идейности, народности. Проза, вместе с тем, как была, так и осталась сказкой – но сказкой с подбитым глазом и подвязанной щекой.

   Как интересно: народные сказки и забавные стишки, адресованные, вообще-то, малым детям, никогда не обходятся без кровопролития! Прежде чем состоится это финальное "жить-поживать, да добра наживать", сказочные герои, в том числе и лесной породы, режут друг друга, рубят и доводят до смерти по полной программе: "Пиф-паф, ой-ёй-ёй, Умирает зайчик мой". "У попа была собака, Он её любил. Она съела кусок мяса, Он её убил". Серый Волк проглатывает разбитую болезнью престарелую Бабушку и наивную Красную Шапку, а герой-охотник вспарывает брюхо отупевшему от обжорства Волку. Кощей Бессмертный (!) и отвратительная Баба Яга на своей костяной ноге – эта пара только тем и занята, что делает гадости добрым людям и портит им жизнь. А злые колдуны, а огнедышащие драконы!.. Список можно продолжить.

   Народные сказки, таким образом, содержат в себе элемент антиутопии. Но лишь элемент: добро в них, в конце концов, по большей части побеждает зло. Дети, пережившие немало ужасных минут, засыпают в надежде, что серый волчок, всё же, ночью не явится и не ухватит за бочок.   

   Размытая надежда цветочной неокрепшей души! Явится, когда придёт час, и ухватит. Не всё коту масленица.

   Не следует, однако же, настраиваться на то, что добро или, того пуще, либеральная справедливость непременно торжествует в народных сказках и побасёнках. Как бы не так! Самозваная Лиса-лекарка загрызает старуху, обглоданные кости разбрасывает под банной лавкой, и старик остаётся неутешным вдовцом. Или собака, метя палкой в дятла, промахнулась, попала в ребёнка и зашибла его насмерть. Или неверную жену привязали к конскому хвосту, пустили коня галопом, и легкомысленную изменницу разметало по яругам да по оврагам. А вот и Топтыгин явился из леса на деревянной ноге - тоже картина не для слабонервных, не "Утро в сосновом бору" художника Шишкина.  

   Сказочная, игровая, писательская проза направлена на просветление окружающей нас среды, а не на усугубление отчаяния. Максим Горький понимал это в часы откровения: его Лука сочиняет или, если угодно, врёт во благо отчаявшихся. Ингмар Бергман велик тем, что в финале своих убийственных фильмов оставлял солнечную надежду на спасение людей.

   Бергман, быть может, ближе к литературе, к её природе, чем кто-либо из великих режиссёров кино – возможно, оттого, что до кино он был человеком театра. Возможно, поэтому. Кино и литература, в девственном прозрачном виде, несопоставимы; инструменты выражения чувств, да и методы воздействия на потребителя у них разные. Кинофабрика живёт, подчиняясь целому кодексу законов, а у Сказочника закон всего один: независимое самовыражение; не экранное это дело.

   Механическая экранизация убивает прозу, она оставляет её бездыханной, с формалином в венах вместо живой тёплой крови. Сохраняются лишь очертания мёртвого тела на полу комнаты, где произошло убийство. Недаром Хемингуэй – вопреки фактам - уверял, что ни разу не смотрел ни одного фильма, снятого по его романам. Можно привести пример посвежей: Василий Аксёнов менялся в лице, когда разговор заходил об экранизации его "Московской саги".

   Лет пятьдесят назад появился было мостик, связка между литературой и киносценарием; она так и называлась – "литературный сценарий". Такой сценарий, или киноповесть "Страсти по Андрею", написанная Андреем Кончаловским в соавторстве с Андреем Тарковским и опубликованная в журнале "Искусство кино" в 1964 году, была переведена в режиссёрский сценарий, по которому Тарковский снял свой знаменитый фильм "Андрей Рублёв". Киноповесть, могу сказать с уверенностью, производила на читателя не меньшее, если не большее впечатление, чем фильм "Андрей Рублёв" на зрителя. А спустя недолгое время кинопроизводство, по существу, отказалось от литературного сценария, предпочитая получать от кинодраматурга текст, максимально приближенный к режиссёрскому сценарию и для рядового читателя выглядевший дико. Таким образом, мост между литературой и киносценарием был сожжён. А родства между фильмом и романом никогда и не было, хотя наслаждение, если повезёт, можно получить как от того, так и от другого. Но ведь и наслаждения бывают разные: одни предпочитают наслаждаться половым актом, другие – игрой в хоккей.

 

                                             *

                                         *      *

   В своё время печатный станок Гуттенберга так же преобразил мир, как Интернет сегодня. До изобретения Гуттенберга рукописные книги были редкостью и стоили невообразимо дорого. Первопечатник всё изменил. Литература перешла с медлительного шажка на галоп – и это было только начало! Несомненно, книгопечатание способствовало расцвету литературного творчества, да и грамоты тоже. Есть тут и забавная черта: тиражный печатный станок расплодил целую популяцию графоманов, в допечатное время не справлявшихся с огромными расходами, связанными с производством книги в одном-единственном экземпляре. Нынче продолжатели графоманского ремесла, освоив Интернет, обрели полную свободу самовыражения, причём задарма. Это ли не победа! Ради такого дела стоило ждать целых пятьсот лет.

   Человечество безоглядно ползло по стволу древа познания. Было изобретено книгопечатание, электричество, кинематограф, атомная бомба, планшет-читалка, в которой уместилась бы с головой вся Александрийская библиотека. Многое меняется вокруг нас, а ясная проза остаётся самой собою – сказкой без берегов. Сказочник плетёт свои истории из суровых волокон правды и золотых нитей выдумки.

   Удачи тебе в скучной пустыне правды, Сказочник!     

 

 

Февраль 2014

    



Оглавление журнала "Артикль"               Клуб литераторов Тель-Авива

 

 

 

 


Объявления: