Даниэль Альтерман

 

Будапешт

 

Я захожу в салон самолёта, устало отыскиваю своё место и, к моей радости, оказывается, что оно находится напротив иллюминатора.

До взлёта остаётся минут пятнадцать, и я начинаю прислушиваться к разговорам, завязывающимся

 между пассажирами. Кстати, мной давно замечено, что беседы соседей по рейсу, по какой-то странной причине, запоминаются надолго, если – не на всю жизнь. Может быть, потому, что память в такие минуты обострена. В предчувствии впечатлений, она включается очень рано.

Я слышу, как разговаривают двое, громко, через несколько рядов сидений. Один доказывает другому, что если уж ехать за границу, - то непременно в Таиланд. Так как, из за тотальной дешевизны, туда можно приехать с одним чемоданом, а уехать - с семью. Что проститутки там самые дешёвые в мире, - после Кубы, разумеется.

Что одним завалящим долларом, можно оплатить полный массаж ног. И что, вообще, человек с деньгами чувствует себя в Таиланде чуть ли не царственной особой.

Самолёт отрывается от земли. За иллюминатором – утро. Я готов отрешиться от салонного шума

 и понаблюдать в пластиковое окошко за тем, что называется планетой «Земля».

Сначала я вижу белые ряды облаков, которые, рассеиваясь,

обнажают под собой неохватную, спокойную гладь средиземного моря. В зависимости от яркости солнца, вода становится то изумрудно зелёной, то лазурной. Особенно мягкий оттенок она приобретает на островных шельфах.

Ах, да – эти острова! Пока мы летели над морем и пока не приблизились к материку, я насчитал их около десятка. Изучать их взглядом из стратосферы – гораздо более захватывающе, чем по картам и книгам. Каждый такой остров уникален и неповторим, не только, наверное, очертаньями, но и своими флорой и фауной. Я подумал, - сколько их на свете, таких островов? Сотни? Тысячи?

Один взгляд, брошенный из иллюминатора, напоминает о величии и сложности мира.

Именно привычка подчас заставляет нас воспринимать явления абсолютно удивительные,

как нечто обыденное. Размышляю о том, что достижения техники сделали возможными самые невероятные вещи. Тонны металла беспрепятственно поднимаются в воздух и, за какие-то считанные часы, забрасывают сотни людей на другие континенты, в другие физические и культурные обстоятельства, в иные климатические зоны и цивилизации. На небольшом экране над моим сиденьем, цифры показывают, что за бортом самолёта - 55 градусов мороза. От чего становится  жутковато и снова – абсолютно удивительно.

Я вспоминаю слова своего друга, моего бывшего собутыльника:

«Вам дали таблицу Менделеева! Вам дали энергию атома! Теорию относительности, наконец!

И вам – до сих пор скучно?»

Землю, такой, как я её вижу сейчас, наверное, наблюдают космонавты.

И вот мне – простому, среднестатистическому путешественнику открывается, тот же вид! 

Я обозреваю Землю почти из космических высот.

Острова и материк испещрены вкраплениями больших и малых городов.

Длинные, микроскопические нити дорог и крохотули человеческих жилищ и домишек

напоминают, почему-то грибной мицелий.

Отсюда свысока ты видишь, что наша цивилизация не что иное, как редкая, тонкая, уязвимая биологическая плёнка. Что материк до сих пор сохранил на себе огромные лесные и горные массивы, до сих пор не тронутые ни человеческой рукой и ни безжалостным топором.

 

 

 

Будапешт встретил меня великолепной погодой, нежными объятьями осеннего ветра, ощущением красоты и привольности. С первой минуты стало ясно, что меня окружает жизнь нечуждая счастью,

полная простым и естественным настроением покоя. По всему городу проложены беговые и велосипедные дорожки, по которым движутся неиссякаемые вереницы бегунов и велосипедистов.

Как давно я не катался на велосипеде! Мои ноги просто истосковались по педалям! А глаза - по плавно скользящим по обе стороны тела пейзажам, по порывистому ветру, бьющему в лицо!

Но моя подруга не умеет кататься на велосипеде, и я не хочу оставить её одну.

Я наблюдаю за велосипедистами, и вижу что у этой нации здоровый, мерный пульс.

Мы гуляем по острову Маргит и чувствуем вокруг дыхание жизни, растворённое в солнце и зелени. Мир, улыбающийся какой-то душевной озарённостью.

Ах, не всегда, не всегда так светло на сердце…

В следующие два дня стала сбываться моя мечта, побыть немного на настоящей дикой природе.

Рано утром мы вышли из метро на станции Московская площадь, или по-другому Кальман тер.

И, сев на трамвай, очень скоро добрались до системы будапештских фуникулёров.

Нам предстоял полуторачасовой подъём на вершину горы Янош, в самую гущу Будайских лесов.

Я слышу перестук колёс и сам покачиваюсь в такт движению поезда. За окном пробегают стволы

 деревьев, они налетают на меня, взявшись впереди как будто ниоткуда. Я начинаю дремать и теряю  сначала счёт – времени, а потом и преодолённых километров. Деревья перед моим взглядом начинают мелькать всё быстрее. Я открываю глаза. Оказывается, - я в отеле, - утро, - мне снится бурно и радостно пережитый день…   

Всю первую половину следующего дня мы провели, гуляя по главному городскому парку пештской стороны – Варошлигет. А нашей целью на вечер должна была стать легендарная будапештская опера.

Мы подъехали к ней в четвёртом часу – времени, совпавшем с открытием билетных касс.

Изучив расписание выступлений, мы увидели, что на наш приезд выпало всего два представления.

Чтобы купить билеты, пришлось выстоять очередь в достаточно шумном и душном помещении. Очередь была большой, люди переминались в ожидании и нервничали.

Билетов на облюбованное мной число не оказалось, и я отошёл от кассы весь расстроенный и понурый. И тут я услышал в очереди разговор на английском, о том, что есть ещё билеты на сегодняшнее число. С новыми, непонятно откуда взявшимися силами, я стал продираться назад к кассам, что вызвало недовольство и гнев толпы. Ко мне подбежал какой-то незнакомый парень, зажестикулировал  и почти схватил меня уже за шиворот. Но, в последнюю секунду,

вмешалась сама билетёрша и объяснила ему на венгерском языке, что я здесь уже был, и никакого криминала в моём поведении не содержится. И вот я держу в руках заветные билеты на выступление

 сегодняшнего вечера. Моя подруга подбегает ко мне, повисает у меня на шее и целует: «Спасибо

 Даня!» Сегодня сбывается её мечта.

Наши места находятся в первом ряду, у небольшого бортика, за которым следует оркестровая яма.

Можно, не вставая, видеть все внутренности этого странного сооружения. Оно освещено ярким желтоватым светом, дно и стены тоже имеют маслянистый жёлтый оттенок. Музыканты появляются один за другим, располагаются поудобней, начинают при помощи каких-то тряпочек, прочищать свои инструменты, разыгрывать отрывки из предстоящего концерта.

Я никогда не сидел так близко к месту, где музыка буквально рождается. Из-за такой близости, она кажется особенно звучной и яркой. Зал затихает, обволакивается тьмой, освещёнными остаются только сцена и эта огромная оркестровая рытвина передо мной. Я вижу, что музыка создаётся из ритмичного вздрагивания музыкальных инструментов, терзаемых, чуть ли не азартно, руками, входящих в телесный транс музыкантов. Звуки выщёлкиваются и выпестываются умелыми и уверенными пальцами маэстро. Музыка, всё время меняет своё пространственное положение, то рассредоточивается, то собирается в какой-то звуковой узел, в зависимости от того, какой из инструментов начинает играть основную партию. Напористая звуковая волна то разливается по дну оркестровой ямы, то жадно лижет сотрясающиеся от её ударов стены. Так бросается и мечется огонь при лесном пожаре, из стороны в сторону, под порывами ветра, охватывая одну за другой новые области горения. Музыка пламенно перелетает от инструмента к инструменту, и вдруг я понимаю, что она живая…        

И вот начинается само сценическое действо. Вообще-то, оно состоит из двух основных частей,

- как говорится – из двух сюжетных линий. Первая – описывает и воплощает какой-то национальный исторический эпос Венгрии и является непосредственно оперой. Вторая сюжетная линия – изображает реальность современную – и полностью, от начала до конца, является пантомимой.

Как раз пантомиме я и хочу уделить несколько слов.

Сначала огромная и пустая сцена начинает плавно освещаться изнутри, как если бы за прозрачным стеклом вокзальной стены всплывало утреннее солнце. Но никакого солнца нет, - есть только этот

 медленно и неумолимо прибывающий рассвет.

Потом в сизом сумраке сцены начинает звучать музыка, хотя трудно сказать – какая, так как в следующую секунду она полностью сливается с движением множества тел, выливающихся потоками

 из-за боковых кулис. Для обычного зрителя, привыкшего к тому, что в пантомиме задействованы

 не более десятка человек, действо кажется странным, стремительным и захватывающим,

так как на сцене в непрерывном движении и видоизменении форм, находится не меньше полусотни  мимов. Несмотря на наличие света, сцена продолжает быть погружённой в полумрак.

Но нет никакого сомнения, что потоки людей изображают беспорядочное движение вокзальной толпы и возникающую в замкнутом пространстве сутолоку. Но – это не просто стремительный беспорядок: толпа – расщеплена. Потоки людей, одетых в оттенки синего и серого,

проникают друг в друга, продолжая жить, каждый в своём внутреннем пульсе. Можно различить шесть или семь отдельных, взаимно обтекающих друг друга ручьёв, состоящих из конвульсивно движущихся и неожиданно вздрагивающих, людских фигур.

Осознание происходит невольно, и оно не требует никакого усилия: люди на сцене изображают  мистерию времени. Если проследить за действиями бегущих и снующих, то они как бы оторваны и не имеют своего отдельного смысла: кто то резко откидывает чемодан и вынимает из него спутавшиеся вещи, кто то машет рукой далёкому и невидимому соседу, кто то спотыкается, кто то раскрывает зонт.

Но все эти разрозненные движения служат единому, общему смыслу: на сцене существует время,

в своей детализированной многоликости.

Внезапно, в такт какому-то странному аккорду музыки, одна из человеческих верениц на сцене полностью замирает. И сквозь продолженное движение других верениц, можно видеть вскинутые к глазам запястья, бесконечно торопящиеся и бесконечно опаздывающие куда-то люди, смотрят на часы, застывая в неподвижном трансе оторванной и вечно длящейся секунды. Затем, окаменевшая вереница снова оживает и включается в общее движение. С той же внезапностью, музыка обрывается, и вся толпа, будто взметнувшись на приливе какой-то огромной волны, впадает в мрачное оцепенение, словно какая-то сила вырывает время из рук вечности. Сцена начинает излучать безмолвный ужас небытия.

Всё происходящее на сцене – олицетворение времени. Пластическое его вычленение, посредством

 то ускорения, то замедления его составляющих. Попытка воссоздать его вечный и неуловимый

 механический бег. Осталось только сказать, что всё это действо оказалось траурным по содержанию, и выходить из него приходилось с траурным ощущением, ибо настоящее искусство заставляет мыслить. Может быть, поэтому некоторое время после этого пантомимного кружения я был печален и задумчив, сквозь наплыв восхищения перед тем, что я наблюдал…

 

 

  

Сама же опера не вызвала во мне глубоких переживаний, так как была воспринята мной,

как нечто комическое. Дело, наверное, в изначальной неестественности самого жанра.

Особенно юмористическими казались сольные женские голосовые партии, где певицы демонстрировали своё остервенелое владение переливами какого-нибудь одного высокого звука.

Больше всего это было похоже на пронзительный истерический хохот, а саму оперу, меня так и подмывает назвать «искусством художественного визга».

Казалось, певицу охватил нервический приступ, который вот-вот перейдёт в конвульсию.

Певцы выглядели, как одержимые духами, бьющиеся в бурном музыкальном припадке, с какой-то враждебной силой, заставляющей их помимо воли извлекать из себя совершенно безумные звуки.

Невидимая рука хватала их за горло, вызывая удушливые хрипы и стенания.

Мне приходилось подавлять, прорывающийся наружу смех, тогда как остальные зрители, видимо,

воспринимали всё происходящее вполне серьёзно.

Точно такие же эмоции я испытал, когда-то посетив ташкентскую оперу.

Певцы изображали постельную сцену между Самсоном и Далилой.

И если Самсон был всё ещё адекватным персонажем, то Далила, которой было уже за пятьдесят,

из всех сил изображала голосовыми связками трепетную молодую страсть.

Её плотное, гигантское тело было обтянуто в какое-то чудовищное резиновое трико,

под которым, при каждом новом вопле, вздрагивали и колыхались собранные в жировые складки     

обширные телеса.

Мне пришлось покинуть зал, потому что я был готов захлебнуться смехом. То же самое происходило со мной и сейчас.

Может быть, был прав человек, сказавший, что я отношусь к той небольшой категории людей, которая во время церковной службы, во время проповеди пастора, слышит ослиный крик.

Одним словом, опера сначала довела меня до смеха, а потом навела на меня сон и скуку.

Был десятый час вечера, неподвижное просиживание в зале утомляло,

ноги и руки затекли, тело требовало хоть какого-то движения.

Я встал и осторожно вышел.

На улице было темно, если не считать тусклого света фонарей, и – безлюдно.

Вдалеке светились двери и окна ночных кафе и ресторанов. Я был настолько изнурён,

что расстелил ватную подстилку прямо на ступеньках у входа в здание оперы, облокотился и вытянулся всем телом. И, уже проваливаясь в сон, вдруг заметил, что в небе видны звёзды. Это было тем более удивительно, от того что вокруг была городская ночь, освещённая фонарным светом.

В городе и при фонарях звёзды обычно не бывают видны.

У неба была своя музыка и своя пантомима, - но только без удушливого крика и аплодисментов…

 

 

День следующий был разгрузочным. В нём не было бешеного ритма. Напротив, в нём присутствовала расслабленная плавность. Мы должны были оплыть оба берега Дуная.

День оказался наполовину пасмурный, отчего паром плыл наполовину пустым. То и дело начинал капать ненавязчивый дождик. Мы заходили в крытое помещение и снимали Дунай на камеру, через выдраенное дочиста стекло. Когда появлялось солнце, мы устраивались поудобнее на корме и, с её приподнятой площадки охватывали взглядом всю поверхность реки. Между туристами возникают

 вежливые, не обязывающие разговоры. Мол, - откуда? И – на сколько?

Моя подруга настолько мила, что наш собеседник шотландец гладит её ладонью по волосам, дёргает за щёчку, как ребёнка. Она обескуражено конфузится, но ласку принимает. На прощанье, он делает для нас общий снимок, один из лучших за поездку.

Отсюда, с кормы, видна обширная гладь Дуная, на удивленье – спокойная. Как если бы мы заплыли на середину огромного озера. Только - вокруг пикируют чайки, да потревоженная движением катера вода обтекает его однообразной волной.

Мы с Любой увлечены съёмками и впечатленьями. И даже не замечаем, - что катер сделал свой круг, и нам пора выходить. Но, пока мы проталкиваемся к причалу, - катер успевает отплыть. Мы, немного испуганные, ждём штрафа, но никто не ищет и не проверяет зайцев, какими мы невольно оказались. Паром курсирует по кругу, и наш заплыв продолжается ещё один дополнительный час.

Наконец, под вечер, мы высаживаемся на острове Маргит, гуляем, потом берём напрокат

 четырёхколёсный фургончик, работающий от педалей, и объезжаем на нём весь остров.

  

 

 

Туристическая публика Будапешта – самая разношёрстная. Англоязычная – всегда улыбчивая,

дающая самые лаконичные и ценные инструкции. Жёлтая – услужливая, доброжелательная,

как будто всё время щурящаяся от света. Я только-только научился отличать японцев от китайцев,

но и те и другие с цифровыми фотокамерами всегда на ты. И умеют так нажать на кнопку спуска,

что получаются великолепные снимки. Израильские туристы – шумные, напоминающие

 своим поведением большой, нахрапистый цыганский табор. Тут речь – об отсутствии каких-либо манер, израильтяне – естественны, как дети, но иногда становится неловко их товарищества,

и стыдно от того, что это - твои соотечественники. 

Туристы из России заслуживают отдельного слова. Мало того, что их много, - тут и там они устраивают

 демонстративные громкие попойки, заказывая дорогущее пойло и выкаблучиваясь так, будто заехали в свою давнишнюю вотчину. Всё это – и грубая жестикуляция и громкий хохот – часть недавно приобретённых барских замашек. Они сорят деньгами и работают на публику, воображая видимо,

что это и есть исконная русская широкодушность.  Вокруг них снуют сконфуженные, полуиспуганные,

венгерские официанты, незнающие как им себя вести с галдящими, яростно оттягивающимися клиентами. Над ресторанами и улочками старого города стоит лагерный русский мат. Давно живя в Израиле, я много лет не слышал русского мата такого густого замеса. Самодовольного, хамского,  бесцеремонного. Ну, что ж, - может быть это и есть русская цивилизаторская миссия?

Однажды я стал свидетелем короткого диалога, который необходимо здесь привести,

так как он сам по себе – замечательная социальная сатира.

В открытом ресторане сидят двое. Она – молодая, красивая, распущенная, влекущая, испорченная.

Он – средних лет, превалирующий, вальяжный, крупный, с брюшком.

- Я требую развода, - говорит она.

- Никакого развода не будет.

- Почему?

- Я не хочу, чтобы мой сын рос без отца.

- Так, ведь, он тебя годами не видит. Ты приезжаешь на неделю, чтобы наебаться, и после этого исчезаешь на год.

  - Повторяю, - я не хочу, чтобы наш сын был при живом отце безотцовщиной. Я по-другому,

сука, бля воспитан.

- Так ты же нас, ни его, ни меня не любишь толком.

- Я бля человек свободный. Ну, и что с того, что мне нравятся другие женщины?

Дался тебе этот развод, у тебя и так бабла дохуя!

- Ты его не любишь!

- Это не тебе судить. Я сука бля в бога верую. А бог, он знает, что каждый бля чувствует,

и что у каждого бля на душе.

 

 

И снова – городской парк Варошлигет - просторный и обширный, но – как пустой храм,

заброшенный людьми, которых в нём нечасто встретишь. Он так пустынен и широк, что теряешь ориентиры, и через несколько минут уже начинаешь блуждать по его прохладным, не везде чётко намеченным аллеям, в поисках каких-либо знаков и указателей.

Для меня, выход на природу всегда был актом очищения, растворения в купели бесконечного зелёного сна, мгновений, когда я могу окунуться в игру света, красок и успокоительного шёпота листьев и ветра. Я шёл, воздевая взгляд наверх, рассматривая вековечные деревья, их неохватные стволы и кроны. Раскидистые ветви встревали в небо, и как будто держали его над собой, подобно атлантам. Воздух ступал по листьям  клёнов, как будто перебирая свои невидимые чётки. И я понимал, что появился здесь, чтобы придти в объятья этой тишины, ощутить осенённость её покоем. Чтобы из упоительной тихой мудрости природы выйти, наполнившись новой силой, которая поможет пережить искушение любой каменно бетонной пустыни. Печально, но

 наполненность и наслаждение близко и странно соседствует с опустошением и мукой.

И ты чувствуешь насильственность возвращения в грохот, в этот металлический звон города и его улиц, насильственность втискивания сознания в дребезжащие нити городских дорог.

Мне всегда представлялось, что человеческий мегаполис – это жирная гусеница, въедающаяся в огромный зелёный лист природного лона и ландшафта, на котором он возник. Гусеница на столько огромная, что слышен только шелест перебирания множества невидимых конечностей. Пожирающая всё внутри и окрест себя. И я снова прихожу к мысли, что наполненность странно и близко соседствует с опустошением.

Что мудрость природы – принимать и переживать время в его неделимости, именно поэтому, попадая на природу, забываешь о счёте часов, и о бешеном беге и ритме реальности.

Мудрость же человеческая лежит, наверное, в избытке нежности к жизни и к окружающему, - в способности встречать и проживать каждый новый день, как день последнего прощания с миром…

 

 

Следующий отрывок был задуман, как отдельное письмо близкому другу.

Потом появилась идея плавно ввести его в канву нарождающегося рассказа

 о Будапеште. Почти уверен, что мне это не удалось. Тем не менее, мысли выраженные в нём,

кажутся мне важными. Кроме того, они бы не родились в данной форме в отрыве от этой поездки.

 

Письмо ДРУГУ:

 

В аэропорт ехал в каком-то чудовищном упадке сил, было грустно, тоскливо,

в голову лезли всё нехорошие мыслишки. Всё больше – о смерти.

Если раньше всё это было игрой, заигрыванием с неизвестным, то сейчас меня пугает - насколько осмысленным и серьёзным бывает желание смерти.

Усиленное восприятие реальности становится причиной усиленной боли.

Можно дойти до такой степени изнеможенности, когда смерть кажется единственным,

наиболее логичным решением, - избавлением, искуплением, концом.

Начинает казаться, что устал и весь мир вокруг тебя, что смерть пронизала и пропитала его  своими флюидами. Возможно, всё это – какое-то продолжение моих мистических восприятий.

Мистические видения становятся навязчивыми, упорными, мучительными, как если бы это был какой-то назойливый, отвратительный звук, который ты не можешь не слышать, потому что слух твой незащищён.

Чтобы защититься от назойливого звука, нормальный человек надевает звукоизоляционные наушники. А для больного – средством изоляции от звука, «видения» - становится лекарство.

Но, если ты – в «наушниках» - это вовсе не значит, что звук-мистическое, находящееся во вне, перестаёт существовать. И это – самое мучительное, - ты можешь «изолироваться»,

но не можешь истребить само внешнее явление, «мистическое».

И ты, в своих наушниках-таблетках – как слепой – среди снующей на переходе толпы,

выделяешься из толпы, своей оторванностью от мира-реальности. Ты «виден», «выделяешься» - издалека.

Мне кажется, что мне стала доступна какая-то мировая тайна.

Если раньше Логос был для меня более чем странным понятием, то теперь это слово

 с каждым днём наполняется всё более величественным смыслом.

Всюду, из каждого угла, из каждого лица на меня взирает дикая гримаса вечности.

С каждой картины будапештской национальной галереи на меня смотрит бледный, изнурённый  онанизмом Христос...

Мой демон незаметно подвёл меня к бездне, и, таинственно улыбнувшись, сказал, - «Лети…»

Я нахожусь в состоянии, когда чувствительно любое, малейшее насилие над душой,

когда тонкое ощущение внешней грани даёт ощущение безопасности грани внутренней. Такое раскачивание над пропастью может стать продолжительным. Более того, в нём содержится и упоение…

 

Всю поездку сопровождало меня предчувствие

 какой-то странной трансформации, которую она в меня внесёт.

Многие вещи, по возвращении, воспринимались по-новому,

переосмыслялись. Раньше Блоковская «жажда смерти», воспринималась мной, как искусное позёрство. И при всей видимости понимания его настроения, - истинного понимания не было.

Теперь, ласковое и покорное отношение к смерти – стало частью приобретённого мной опыта.

И никакой позы тут нет. Я не говорю о какой-то героической готовности, но скорее – о спокойном согласии и приятии…

Может показаться, что с моей душой произошло что-то катастрофическое,  – это не так.

Мне кажется, сейчас я, снова, косноязычен. Не знаю с чем это сравнить…?

Это всё равно, что встретить утро, со всей его свежестью, светом, росой, пеньем птиц, лёгким ветром. Почувствовать его глубокую и бесконечную  причастность обновлению…

 

 



Оглавление журнала "Артикль"               Клуб литераторов Тель-Авива

 

 

 

 


Объявления: