Илья  Корман

 

ТРОСТЬ  ЛИХТЕНБЕРГА

О рассказе Андрея Платонова «Мусорный ветер».

С историческим вступлением и «собачьим» отступлением.

 

 

             

Вступление: Неуслышанное предупреждение. «Уже марширует на учебных занятиях в Германии тот человек, который убьет меня» − написал Платонов в «Записных книжках» 1933 года. Надо сказать, что подобные настроения – антифашистские – отнюдь не были характерны для советского общества тех лет. Распространено было убеждение, что «немцы – культурная нация, и нечего их бояться». Вспомним яркий образ «деда Семерика» в кузнецовском «Бабьем яре». Многие помнили, что в 1918 году на обширных территориях, уступленных Германии по условиям Брестского мира, немцы вели себя вполне прилично – и отсюда делался всё тот же вывод: «нечего бояться».

Нам возразят: подобные успокоительные настроения были характерны для обывательской массы, а вот интеллигенция, мол, сразу распознала угрозу, исходящую от гитлеризма. Но увы! в интеллигентской среде ситуация была ничуть не лучше. Это ясно показывает «писательская листовка» 1934 года – документ, во многих отношениях замечательный. Приведём, с некоторыми сокращениями, текст листовки, выделив курсивом наиболее интересные строки.

 

Подпольная листовка, перехваченная сотрудниками секретно-политического отдела ГУГБ НКВД СССР в дни работы Всесоюзного съезда писателей [20.08.1934]

 

Мы, группа писателей, включающая в себя представителей всех существующих в России общественно-политических течений, вплоть до коммунистов, считаем долгом своей совести обратиться с этим письмом к вам, зарубежным писателям. Хотя численно наша группа и незначительна, но мы твердо уверены, что наши мысли и надежды разделяет, оставаясь наедине с самим собой, каждый честный (насколько вообще можно быть честным в наших условиях) русский гражданин. Это дает нам право и, больше того, это обязывает нас говорить не только от своего имени, но и от имени большинства писателей Советского Союза. Все, что услышите и чему вы будете свидетелями на Всесоюзном писательском съезде, будет отражением того, что вы увидите, что вам покажут и что вам расскажут в нашей стране! Это будет отражением величайшей лжи, которую вам выдают за правду. Не исключается возможность, что многие из нас, принявших участие в составлении этого письма или полностью его одобрившие, будут на съезде или даже в частной беседе с вами говорить совершенно иначе. Для того, чтобы уяснить это, вы должны, как это [ни] трудно для вас, живущих в совершенно других условиях, понять, что страна вот уже 17 лет находится в состоянии, абсолютно исключающем какую-либо возможность свободного высказывания. Мы, русские писатели, напоминаем собой проституток публичного дома с той лишь разницей, что они торгуют своим телом, а мы душой; как для них нет выхода из публичного дома, кроме голодной смерти, так и для нас... Больше того, за наше поведение отвечают наши семьи и близкие нам люди. Мы даже дома часто избегаем говорить так, как думаем, ибо в СССР существует круговая система доноса. От нас отбирают обязательства доносить друг на друга, и мы доносим на своих друзей, родных, знакомых...

 

Вы устраиваете у себя дома различные комитеты по спасению жертв фашизма, вы собираете антивоенные конгрессы, вы устраиваете библиотеки сожженных Гитлером книг, – все это хорошо. Но почему мы не видим вашу деятельность по спасению жертв от нашего советского фашизма, проводимого Сталиным; этих жертв, действительно безвинных, возмущающих и оскорбляющих чувства современного человечества, больше, гораздо больше, чем все жертвы всего земного шара вместе взятые со времени окончания мировой войны...

 

Почему вы не устраиваете библиотек по спасению русской литературы, поверьте, что она много ценнее всей литературы по марксизму, сожженной Гитлером…

 

Вы созываете у себя противоенные конгрессы и устраиваете антивоенные демонстрации. Вы восхищаетесь мирной политикой Литвинова. Неужели вы, действительно, потеряли нормальное чувство восприятия реальных явлений? Разве вы не видите, что весь СССР – это сплошной военный лагерь, выжидающий момент, когда вспыхнет огонь на Западе, чтобы принести на своих штыках Западной Европе реальное выражение высот современной культуры – философию Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина.

 

(Это примерно то, что утверждает Виктор Суворов. То, что ныне с таким трудом входит (не входит!) в сознание интеллигенции – что постсоветской, что западной – уже тогда, в тридцать четвёртом, понимали и формулировали прозорливые и мужественные авторы листовки – И.К.).

 

То, что Россия нищая и голодная, вас не спасет. Наоборот, голодный, нищий, но вооруженный человек – самое страшное...

 

Вы не надейтесь на свою вековую культуру, у вас дома тоже найдется достаточно поборников и ревнителей этой философии, она проста и понятна может быть многим...

 

Пусть потом ваши народы, как сейчас русский народ, поймут всю трагичность своего положения, – поверьте, будет поздно и, может быть, непоправимо!

 

Вы в страхе от германского фашизма – для нас Гитлер не страшен, он не отменил тайное голосование. Гитлер уважает плебисцит... Для Сталина – это буржуазные предрассудки. Понимаете ли вы все, что здесь написано? Понимаете ли вы, какую игру вы играете? Или, может быть, вы так же, как мы, проституируете вашим чувством, совестью, долгом? Но тогда мы вам этого не простим, не простим никогда…

                                                  =                    =                    =                    =

 

Платонов: уже марширует тот, кто убьёт меня. Подпольные писатели: нам Гитлер не страшен, он уважает плебисцит.

Ну, если уж у подпольных писателей такая путаница в голове, то чего ждать от обывательской массы!

Словом, антифашистская литература была Стране Советов необходима, как воздух – но было её катастрофически, преступно мало.

Отчасти, быть может, это объяснялось тем, что такие понятия, как фашизм или нацизм, в марксистско-ленинской идеологии отсутствовали. Ленин, например, считал высшей стадией капитализма – империализм, а никакой не фашизм («Империализм как высшая стадия капитализма»). Германия же, потерявшая колонии и опутанная статьями Версальского договора, империалистической страной не была.

(В этом отношении более прозорливым оказался Джек Лондон, чей роман «Железная пята» (1908) предугадал некоторые черты тоталитарного, фашистского государства).

И всё же антифашистская литература – была! И здесь в первую очередь надо назвать имя Георгия Венуса, уроженца Санкт-Петербурга, этнического немца, несколько лет прожившего в Германии, чей роман «Стальной шлем» (1927) показывает становление германского фашизма.

 И неудивительно (скорее, символично), что через одиннадцать лет после выхода романа его автор пал жертвой фашизма – советского.

 

Платонов написал «Мусорный ветер» летом 1933 года (посвящение с упоминанием Лейпцигского процесса – над «поджигателями рейхстага» – очевидно, добавлено позже. Так же, как сноска насчёт «смертной казни посредством топора и палача»), обращался с ним в различные московские журналы – безуспешно. В феврале 1934-го он послал рассказ М.Горькому:

    «Глубокоуважаемый Алексей Максимович.

    При этом посылаю Вам свой рассказ „Мусорный ветер“ и прошу Вас прочитать его. В случае, если Вы найдете рассказ подходящим для напечатания, то прошу поместить его в альманахе „Год семнадцатый“.

    Обращение мое  непосредственно к Вам вызвано моим тяжелым положением и сознанием того, что Вы поймете все правильно. Обычно же я избегаю быть назойливым.

    Если рассказ плох, то прошу возвратить его мне и он будет брошен. Искренне уважающий Вас

    Андрей Платонов».

Горький ответил: «…Рассказ Ваш я прочитал, и – он ошеломил меня. Пишете Вы крепко и ярко, но этим ещё более – в данном случае – подчёркивается и обнажается ирреальность содержания рассказа, а содержание граничит с мрачным бредом. Я думаю, что этот Ваш рассказ едва ли может быть напечатан где-либо. Сожалею, что не могу сказать ничего иного, и продолжаю ждать от Вас произведения, более достойного Вашего таланта».

    В годы войны Платонов несколько раз пытался опубликовать рассказ, подвергнув его правке, снижающей экспрессивность и физиологичность, и изменив название на «В 1933 году (Повесть о судьбе одного западного человека)». 

    Платонов умер в 1951 году, не выполнив заповедь «В России надо жить долго». «Мусорный ветер» был опубликован в 1966-м году.

(См. [2], с. 341-343.)

 

«Бытие к смерти» физика Лихтенберга.

    В «Мусорном ветре» поражают сила и единство господствующего настроения. Если попробовать это настроение выразить словами, получится примерно вот что: в условиях гитлеровского режима желательна смерть, желательно старение – ибо оно ведёт к смерти; нежелательна жизнь, нежелательно всё, что способствует её продолжению.

Это настроение присутствует во всех эпизодах, оно их «формирует по своему́ образу и подобию». Вот, скажем, Лихтенберг выходит в город. День – воскресный, день семейного отдыха. Но Лихтенберг не видит гуляющих, не видит детей… Дети появятся в самом конце рассказа, и это будут мёртвые дети.  Так надо, так правильно…

    Больше того, «... он вошел в дом. Внутри дома никого не было, в запыленной постели лежал мертвый мальчик. Лихтенберг почувствовал в себе странную легкую силу…». Это присутствие смерти даёт ему силу, окрыляет его – смерти желанной, долгожданной…

    Мотивы старения и усталости начинают звучать с первых же строк рассказа. «… к одиннадцати часам утра этот день уже постарел… от пылящей ветхости почвы… от тления всякого живого дыхания … и летний день стал смутным, тяжким и вредоносным  для зрения глаз».                         

    Посмотрим глазами Лихтенберга на выходящих из церкви: « … из небольшой уличной церкви выходили белые блаженные девушки». А через абзац: «На крыльцо католического храма (той же церкви – И.К.) вышел римский священник … Затем из церкви появились старухи».

    Священник, надо полагать, старше девушек. Но моложе старух. Стало быть, триада девушки – священник – старухи есть наглядная иллюстрация принципа быстрого старения.

    (Самому Лихтенбергу – 30 с чем-то лет: «Он добрался до мертвой крысы и начал ее есть, желая возвратить из нее собственное мясо и кровь, накопленные на протяжении тридцати лет из скудных доходов бедности»).

    Это с одной стороны. С другой же стороны, прихожанами церкви оказываются исключительно женщины – это во-первых, а во-вторых – эти женщины оказываются либо девушками, ещё не вступившими в брак («белые блаженные девушки с глазами, наполненными скорее сыростью любовной железы, чем слезами обожания Христа»), либо старухами, уже не могущими рожать («старухи, эти женщины, в которых кипевшие некогда страсти теперь текли гноем, и в чреве, в его гробовой темноте, истлевали части любви и материнства»). Женщин детородного возраста среди прихожанок нет.

Так это видит Лихтенберг, так устроены его глаза – вернее, так диктует ему его безумие. Здесь уместно привести цитату из [1]: «В Мусорном ветре торжествует и терпит крах всесильный и одновременно бессильный пол – пожалуй, нигде, ни в одном из антисексусных рассказов, ни в самой яростной публицистике начала 1920-х годов Платонов не писал с таким концентрированным отвращением и с такой брезгливостью о физической стороне любви, в своем отрицании ее дойдя до предела».

    В воскресный день, день семейного отдыха с детьми – он не видит ни семейных пар, ни детей. Мужчины и женщины, которых он видит в городе, строго отделены друг от друга: женщины выходят из церкви, мужчины устанавливают памятник Гитлеру и участвуют в митинге после установки.

    Да, он «в упор не видит» детей и семейных пар, но он «внимательно и нежно» глядит на дерево, задаёт ему вопрос, он видит, как «живая моль улетела в сухую пустоту».

 «− Кто ты? – спросил Лихтенберг.

Ветви и листья склонились к утомленному человеку».

Похоже, что дерево понимает Лихтенберга и отвечает ему.

Что же спросил Лихтенберг? В чём смысл этого простого вопроса: кто ты?

Лихтенберг, по сути, спрашивает у дерева: «Друг ли ты мне?». И дерево отвечает: да.

Лихтенберг «дружит» с деревом, потому что оно не подвластно государственной лжи национал-социализма; он и в концлагере устраивается рядом с деревом: «Лихтенберг вырыл под корнем дерева небольшую пещеру и поселился в ней для неопределённого продолжения своей жизни».

    Может быть, и трость ему нужна лишь потому, что сделана из дерева?

 

Зачем физику трость?

                                                                                                                              Шатался по городу и репетировал.

                                                                                                                                                                          Б.Пастернак 

 

     Да, действительно, то обстоятельство, что трость сделана из дерева, для Лихтенберга существенно. Но есть два более существенных обстоятельства.

    Во-первых, трость нужна Лихтенбергу, чтобы казаться старым – иными словами, чтобы быть ближе к смерти.

    Во-вторых, она нужна для героически-безумного акта: для нападения на памятник.

Дело в том, что Лихтенберг, судя по всему, заранее знал, что в воскресенье 16 июля на площади у собора будет установлен памятник Гитлеру, после чего состоится митинг. Он знал примерное время начала митинга, и решил совершить самоубийственный акт – напасть на памятник на глазах у тысяч национал-социалистов.

    Лихтенберг обзавёлся тяжёлой тростью – орудием нападения (если только не обзавёлся ею ранее – для ускоренного старения), и, вероятно, обдумал речь, которую произнесёт перед толпой. Все якобы случайные, бесцельные хождения Лихтенберга по городу – на самом деле строго мотивированы. Случайно ли, что Лихтенберг оказался у «небольшой уличной церкви» как раз в момент выхода из неё прихожанок? Нет, не случайно, ибо таким образом он:

репетировал сцену у собора – «мыслитель перед толпой»;

присматриваясь к прихожанам (вернее, прихожанкам) католической церкви, он  прощался с надеждой на то, что церковь может выступить против национал-социализма. Отметим, что и памятник будет установлен около католического собора.

«Альберт сел где-то в городе среди потоков жары» − почему сел? Просто потому, что ему так захотелось? чтобы отдохнуть? – да, вполне возможно, что эти «очевидные» причины имели место быть. Но главная причина была в другом: Лихтенберг выжидал время, чтобы оказаться на площади к тому моменту, когда она заполнится зрителями («Из центральной улицы города вышла единодушная толпа – в несколько тысяч человек … Толпа приблизилась к памятнику …»).

    Подойдя к грузовику, Лихтенберг произнёс примерно ту же фразу, какую произнесёт немного погодя перед памятником, и ударил машину тростью, как немного погодя ударит памятник. Иными словами, Лихтенберг репетировал нападение на памятник. Лихтенберг безумен, но он остаётся мыслителем – с тренированным умом, способным  придумывать яркие речи, расчислять время и репетировать сцены.

    Если считать, что воскресная служба в церкви заканчивается к полудню («Звонили колокола римской веры»), то выстраивается такая последовательность действий Лихтенберга:

Вскоре после 11-ти утра: пробуждение;

ударяет жену тростью и выходит из дома;

12-00: оказывается у «небольшой уличной церкви» в момент выхода из неё прихожанок и священника – репетиция сцены мыслитель перед толпой;

садится «где-то в городе среди потоков жары», рядом с «дружественным» деревом − чтобы выждать время;

идёт на площадь у собора, где началась установка памятника;

ударяет тростью по радиатору грузовика (вероятно, одного из шести, доставивших на площадь памятник и оборудование для его установки) – репетиция нападения на памятник;

свален наземь ударом шофёра – репетиция того, чт с ним сделают национал-социалисты;

встаёт лицом к ветру и вслушивается в звуки, доносимые из южных стран (см. ниже раздел «Южный магнит»): т.е. набирается сил для решительного, бесповоротного поступка – с одной стороны, а с другой – опять-таки выжидает время;

произносит речь (и тем самым привлекает внимание тысяч людей);

нападает на памятник.

 

Жена-афганка.

    Почему Платонов сделал жену Лихтенберга – афганкой «из русской Азии»? Ответа у нас нет, мы можем только гадать.

    Быть может, афганское происхождение Зельды есть метастаза «восточного» эпиграфа рассказа. А может быть, Платонов каким-то образом знал или предчувствовал, что ему предстоят две поездки в Туркмению – одна в 1934-м году, другая в 1935-м (между прочим, он давно, ещё с двадцатых годов, интересовался ирригацией в Туркестане). После первой поездки он напишет «Такыр», после второй создаст шедевр не только русской, но и мировой литературы – повесть «Джан».

    Как бы то ни было, ясно одно: если бы рассказ писался на советском материале, то афганское происхождение жены было бы свидетельством в пользу социализма: раскрепощённая женщина Востока становится полноправным членом общества, женою

уважаемого учёного. Но действие происходит в Германии, при нацизме, и потому –  всё наоборот, всё плохо: учёный – безумен, а афганская женщина, которой вроде бы пристало быть скромной, а также терпеливой и выносливой, оказывается «хищной» и сладострастной («эта бывшая женщина иссосала его молодость, она грызла его за бедность, за безработицу, за мужское бессилие и, голая, садилась верхом на него по

ночам. Теперь она зверь, сволочь безумного сознания…»). Более поздние «Такыр» и «Джан» полностью противоречат такому образу восточной женщины.

 

Южный магнит.

    Быть может, наличие жены-афганки станет понятнее после такого фрагмента из [1]: «Если верно, что русских писателей можно условно поделить на тех, кому ближе Север или Юг, лес или степь, горы или равнина, то Платонов принадлежал к числу вторых. Все его развитие в литературе было, не считая, конечно, Москвы, движением от родной Воронежской земли в страну полуденного солнца, не случайно именно этим вектором определялся путь героя «Ювенильного моря»: «День за днем шел человек в глубину юго-восточной степи Советского Союза». Так шел и Андрей Платонов: от «Епифанских шлюзов» к «Чевенгуру», от «Чевенгура» к «14 красным избушкам», от «Котлована» к «Такыру», от «Технического романа» к повести «Джан» и «Македонскому офицеру», от степи – в пустыню, от чернозема – к пескам».

    Всё верно, только стоит ещё добавить «Песчаную учительницу», предшественницу «Такыра» и «Джана».

    Интересно, что в предвоенных антифашистских рассказах, «Мусорном ветре» и «По небу полуночи», где действие происходит в Германии и местные географические и бытовые реалии прописаны весьма условно и нечётко, «и потому не могут защитить и удержать главного героя» − именно в этих рассказах ощутимо как бы наличие некоего южного магнита, «разворачивающего героя к югу».

«Мусорный ветер»: «Альберт ударил тростью Зельду и вышел на улицу, в южную германскую провинцию». И далее: «В пространстве шел ветер с юга, неся из Франции, Италии, Испании житейский мусор и запах городов, остатки взволнованного шума, обрывающийся голос человека… Лихтенберг повернулся лицом навстречу ветру; он услышал далекую жалобу женщины, грустный крик толпы, скрежет машинных скоростей, пение влажных цветов на берегу Средиземного моря».

А вот устанавливается памятник Гитлеру: «Другой грузовик, имея кран на своей площадке, сгрузил памятник вниз, а еще четыре грузовых машины одновременно привезли тропические растения в синих ящиках морского цвета».   

«По небу полуночи»: «Зуммер вышел из штаба на улицу южнобаварской деревни». В штабе он получил приказ лететь в Испанию, то есть на юго-запад.

Короче говоря, платоновские герои-антифашисты «развёрнуты к югу» − и, возможно, поэтому жена Лихтенберга – афганка: «её принесло южным ветром».

 

Посягательство – и отпор.

    Но первый удар тростью достаётся не памятнику, не грузовику, сей памятник привёзшему, а – Зельде. Кажется, никто из писавших о «Мусорном ветре» не задавался вопросом, почему это так.

                                                    Так как же случилось, что интеллигент,

                                                               Противник насилия в быте…  

 Даже с учётом безумия поступок Лихтенберга не до конца понятен. Лихтенберг ударяет жену не тогда, когда она его «пилит» − или иным способом проявляет себя как «сволочь безумного сознания» − а наоборот: когда она проявляет заботу о муже.

«Она с кроткой тщательностью накинула одеяло на обнажившегося мужа…

    − Вставай, Альберт. День наступил, я достану чего-нибудь…

Зельда погладила Альберта по лицу, он успокоился…

    − Вставай, Альберт… У меня есть две картошки с ворванью…»

А вот как воспринимает это супруг:

    «Альберт Лихтенберг увидел с ожесточением, что его жена стала животным: пух на ее щеках превратился в шерсть, глаза сверкали бешенством и рот был наполнен слюной жадности и сладострастия; она произносила над лицом возгласы своего мертвого безумия».  

    Между тем, всё легко объясняется, если учесть, что Лихтенберг постоянно держит в уме предстоящий подвиг: нападение на памятник. Проявляя заботу о супруге, Зельда расслабляет его и ослабляет его решимость – по существу, посягает на подвиг. Вот этого-то Лихтенберг и не может снести.  

    Неожиданно-жестокие слова обратил Иисус к Петру, когда тот попытался отговорить Учителя от намерения идти в Иерусалим и там пострадать: «отойди от Меня, сатана! ты Мне соблазн!». И Зельда, и  Пётр посягают на подвиг, задуманный ближним – на самое святое, что у ближнего есть и может быть. И потому реакция ближнего столь сурова.

 

Интересный множитель.

    «С силой своего тела, умноженного на весь разум, Лихтенберг ударил дважды палкой по голове памятника». Но ведь Лихтенберг, кажется, безумен? И умножать следует на безумие, не так ли?

    Но в том-то и дело, что внутри лихтенберговского безумия скрывается разум, причём даже не личный разум Лихтенберга, а – разум человечества. Сказано: «С силой своего тела». Но не сказано: «умноженного на весь свой разум».

    В «Мусорном ветре» носителем разума оказывается безумец, и это есть «перевёрнутое изображение» той исторической ситуации, когда окружающий героя мир «сошёл с ума», став национал-социалистским.

  

Зеркальный день.

    Последний день жизни Лихтенберга (в рабочем посёлке) во многом похож на «первый» день (16 июля), причём иногда эта схожесть – «обратная» (как бы в зеркальном отображении).

Первый день рассказа имеет чёткую календарную привязку (16 июля), а последний – вроде бы нет, но её можно легко обнаружить. «В конце лета, во время очередной ночи» Лихтенберга и Гедвигу Вотман приводят на суд. «Наутро Лихтенберг пришел в незнакомый ему рабочий поселок … Начинался осенний светлый день». Итак, суд состоялся летней ночью, а наутро день был осенний. Стало быть, суд состоялся 31-го августа, а в посёлок Лихтенберг пришёл 1-го сентября. Как видим, первый и последний дни рассказа имеют чёткую календарную привязку: 16/07 – 01/09, но у первого дня она выставлена напоказ, а у второго – подлежит выявлению.

(Можно предположить, что время действия рассказа примерно совпадает со временем его написания – с двумя оговорками: о посвящении и о сноске. Во всяком случае, такому предположению ничто не противоречит).

Одинаково ведёт себя светило. День первый: «Над землей взошла утренняя заря на небе, и начался новый сияющий день». День последний: «издалека поднималось солнце в свою высшую пустоту».

(Вообще надо заметить, что рассказ гораздо более строго структурирован, чем это представляется при первом прочтении. Первоначальное читательское впечатление формируется как бы изнутри лихтенберговского безумия, и потому М.Горький пишет о «мрачном бреде», а Н.Брагина – см. [6] – о сновидении. Н.Брагина исходит из того, что «Рассказ зыбок по форме … Ни территориальной, ни временной логики в тексте нет». Неудивительно, что она приходит к странным и ошибочным выводам – например, о том, что Зельда реально не существует, а является лишь элементом сновидения Альберта).

       3.   В посёлке тоже установлен памятник Гитлеру, и тоже в форме бронзового

             полутела: «Он очутился на околице у колодца и здесь увидел на ней памятник

             Гитлеру: пустынное бронзовое полутело».  Похоже, что этот памятник есть точная

             копия памятника у собора.  «Лихтенберг внимательно поглядел в

             металлическое лицо, ища в нем выражения». Не изменилось ли выражение после

             ударов тростью?

Из городского дома Лихтенберг уходит, а в поселковый приходит.

В городском доме еда есть («две картошки с ворванью»), но Лихтенберг от неё уходит. В поселковом доме еды нет, и Лихтенберг берётся её приготовить (мясо своего тела) – и опять-таки не для себя, а сам уходит во двор – умирать.

             И последний, предсмертный взгляд Лихтенберга обращён – к памятнику:  «он

             слышал, как впитывалась его кровь в ближнюю сухую почву. Но он еще думал; он

             поднял голову, оглядел пустое пространство вокруг, остановил глаза на далеком

             памятнике спасителю Германии (то есть, мысленно воспроизвёл самый главный

             поступок своей жизни) и забыл себя – по своему житейскому

             обыкновению».

    Похоже, что это удвоение предметов и поступков есть следствие своеобразной театрализованности поведения Лихтенберга: сперва отрепетировать поступок, а затем его совершить.

 

Отступление: от человека – к  собаке.

    Отметим очень характерный для «Мусорного ветра» ход мысли: «бывшая женщина» − «теперь она зверь». В рассказе чётко звучит мотив одичания, обратной эволюции – от человека к животному (и даже ещё дальше: к моли и к растению: «Альберт схватил близкую ветвь с той страстью и напряжением одинокого дружелюбия, перед которым вся блаженная любовь на земле незначительна. С дерева упали мертвые бабочки, но живая моль улетела в сухую пустоту».  –  «К кольчецам спущусь и к усоногим»). «Альберт Лихтенберг увидел с ожесточением, что его жена стала животным: пух на её щеках превратился в шерсть…».

    «Я не нахожу простого человека, я вижу происхождение животных из людей» − возглашает он на площади. То же и в помойной яме: «Утром собака, как нищенка, испуганно пришла в помойное место. Лихтенберг сразу понял, увидев эту собаку, что она – бывший человек, доведенный горем и нуждою до бессмысленности животного».

    Мотив превращения человека в собаку – под давлением жестокого государственного режима – мы находим и в более поздних произведениях, создатели которых не были связаны ни с Платоновым, ни друг с другом. Так, в антифашистском романе «Крест и стрела» американского писателя Альберта Мальца молодой пастор Фриш, протестовавший против подчинения церкви национал-социалистской партии, насильственно превращается в собаку: «Его поставили под фонарем, чтобы он был виден всем … Ему обрили голову. Разбили очки, чтобы лишить его последнее появление на людях всякого достоинства … Его принудили стать на четвереньки. Если он пытался подняться, его пинали тяжелыми сапогами … он был настолько измучен, что не мог даже плакать, не ощущал ничего, кроме ужаса, и ползал, ползал по кругу на четвереньках, смешно выпячивая тощий зад, − ползал и лаял по-собачьи».

В широко известном романе Ганса Фаллады «Каждый умирает в одиночку» сокамерник Отто Квангеля, бывший эсэсовец, попавший в тюрьму за превышение полномочий, становится собакой добровольно: «Карльхен Цимке, без малейшего содрогания отправивший на тот свет множество людей, теперь дрожал за собственную драгоценную жизнь, и вот в его убогой голове родилась догадка, что можно увильнуть от расплаты за свои деяния, прикинувшись помешанным. Он надумал разыгрывать роль собаки …

Обычно он бегал на четвереньках вокруг всей камеры, лаял, лакал из своей миски, как собака, и постоянно норовил укусить Квангеля за ногу …

Когда же Квангелю изменяло терпение, «пес» набрасывался на него, валил на пол, хватал зубами за горло, и никогда не было уверенности, что игра не примет серьезный оборот».

В повести Георгия Владимова «Верный Руслан» инструктор-кинолог – опекун и дрессировщик лагерных сторожевых собак – натуральным образом (в отличие от Фриша и Цимке) и, так сказать, сознательно сходит с ума и превращается в собаку по кличке Ингус:

«Так и не дождавшись своего любимца (убитого при подавлении «собачьего бунта» − И.К.), инструктор вот что придумал: стал сам изображать Ингуса … и все больше эта игра захватывала инструктора, все чаще он говорил: «Внимание, показываю!», и показывал, как если б это делал Ингус, и все лучше у него получалось, − а однажды он взял да и проделал это в караулке: о чем-то заспорив с хозяевами, вдруг опустился на четвереньки и залаял на Главного. Так, с лаем, он и вышел в дверь, открывши ее лбом. Хозяев он рассмешил до слез, но когда они отреготались и решили все-таки поискать инструктора – где же они его нашли? Он забрался в Ингусову кабину и вызверился на них с порога, рыча и скаля зубы.

− Я Ингус, поняли? Ингус! – выкрикивал он свои последние человеческие слова. – Я не собаковод, не кинолог, я больше не человек. Я теперь – Ингус! Гав! Гав!».

    (Существует гипотеза, весьма правдоподобная, что толчком к написанию Владимовым «Верного Руслана» стал рассказ «Брут» чешского писателя Людвика Ашкенази. В этом рассказе пса, отобранного у пожилой женщины, обучают быть сторожевым псом в концлагере, куда в конце концов пригоняют и бывшую владелицу Брута).   

    В романе «Адам, сын собаки» израильского писателя Йорама Канюка комендант

концлагеря заставляет заключённого, в прошлом – клоуна, играть роль собаки – его, коменданта, собаки.

    Но, быть может, самое глубокое исследование треугольника «общество – человек – собака» мы находим у Гюнтера Грасса в «Собачьих годах» (1963) − „Hundejahre“. Здесь, в частности, в собаку «добровольно» превращается ребёнок – девочка Тулла. Целую неделю она делит конуру с чёрным псом Харрасом, сыном чёрного Плутона (т.е., «пса ада»), внуком Перкуна (языческого литовско-балтийского бога-громовержца). Харрас – «пёс-нацист», у которого в начале родословной – волчица «из литовских чащоб». Кроме того, он отец чёрного Принца, а Принца подарили, от имени немецкого населения Данцига, самому фюреру. Туллу же можно считать символом фашизирующейся Германии. Тулла пугает другую девочку, Йенни (быть может, цыганку или полуцыганку), Харрасом; натравливает Харраса на музыканта Вернера-Имбса, тайного масона (чего Тулла знать не может, но о чём каким-то злым чувством, видимо, догадывается).

    Во вступлении к журнальной публикации романа (см. [4]) М.Рудницкий пишет: «Вспомним, с какой библейской торжественностью перечисляет Брауксель, летописец первой части, собачьи поколения, и это, конечно, неспроста - в них, в этих собачьих родословных, запечатлено вековечное движение от дикости к культуре: черная псина Сента "не хочет обратно к волкам"». Но немного погодя М.Рудницкий уточняет: «Нет, ни человеку, ни человечеству не свойственно стремиться "обратно к волкам", но иногда – вот она, главная болевая точка и мучительная загадка грассовского романа, − случаются в природе и истории генетические тупики, аппендиксы эволюции, рецидивы впадения в зверство … С  поразительной художественной проницательностью романист ставит в один повествовательный ряд историю девочки Туллы, этой маленькой нелюди, и историю воцарения в Германии фашистского режима, причем образ Туллы с первых строк приобретает черты поистине демонические, тогда как приход фашизма показан скорее через быт, во всей повседневной ползучей неприметности его эпидемического триумфа».

    Вот какой огромный «собачий» пласт обнаруживается за одной лишь фразой платоновского рассказа.

 

Ублюдки па́рами. Ночью Гедвига Вотман будит Лихтенберга, чтобы вместе идти на суд. Почему им надо идти вместе? В пути они не разговаривают, Гедвига даже не смотрит в его сторону. До этой ночи Лихтенберг и не подозревал о существовании Гедвиги Вотман – и вообще женщин в этом концлагере. Очевидно, их объединили в пару по распоряжению свыше.

После суда «судья сделал коменданту обычное распоряжение о казни.

− Введите следующую пару ублюдков! – приказал судья далее».

    «Ублюдков» вводят па́рами, каждая пара – это мужчина и женщина. Военный суд хочет убедиться, что пара не способна стать брачной парой, не способна дать потомство.

Убедившись в этом, суд приговаривает пару к смерти.

Ну, с Лихтенбергом всё ясно – он физически увечен, таким его сделали национал-социалисты – он вынудил их сделать его таким. Но Гедвига Вотман – здоровая, молодая, привлекательная женщина. И её приговаривают к смерти не потому, что она коммунистка, и даже не за насмешку над Адольфом Гитлером, а потому, что отказала в любви двум офицерам. Иными словами, она отвергла «любовь при нацистском режиме» − то есть, поступила так же, как Лихтенберг.  

Перевёртыш.

    Сколько вдохновенных и самобытных слов сказали Платонов и его герои во славу техники и её возможностей! – но совсем другой взгляд находим в «Мусорном ветре». Техника освобождает от тяжёлого труда, и к чему же это приводит? «Миллионы могли теперь не работать, а лишь приветствовать (Гитлера – И.К.); кроме них, были еще сонмы и племена, которые сидели в канцеляриях и письменно, оптически, музыкально, мысленно, психически утверждали владычество гения-спасителя, оставаясь сами безмолвными и безымянными…Кто же кормил их пищей, одевал одеждой и снабжал роскошью власти и праздности?.. Где живет пролетариат? Или он истомился и умер…?

…Лихтенберг подошел к радиатору грузовика. Трепещущий жар выходил из железа; тысячи людей, обратившись в металл, тяжело отдыхали в моторе, не требуя больше ни социализма, ни истины, питаясь одним дешевым газом. Лихтенберг прислонился лицом к машине, как к погибшему братству; сквозь щели радиатора он увидел могильную тьму механизма, в его теснинах заблудилось человечество и пало мертвым».

    Откуда этот глобальный пессимизм? Потом, уже в концлагере, «в бурьяне … он нашёл обрывок газеты и прочитал в нем про сожжение своей брошюры «Вселенная – безлюдное пространство». Брошюра была издана еще пять лет назад и посвящалась доказательству пустынности космического мира, наполненного почти сплошь одними минералами».

    Пять лет назад – то есть, в 1928-м году. Вторая половина двадцатых годов – это время сомнений Платонова, время разочарования в способности техники привести человечество к счастью. Конкретно же 1928-й год – это начало форсированной сверхиндустриализации в СССР, принёсшей голод и страдания. Свои сомнения, свой зарождающийся исторический пессимизм Платонов усилил, «довёл до конца» и – передал в нацистскую Германию, одинокому безумцу с гордой фамилией просветителя – световая гора. Однако эта передача вряд ли была сознательной, и не стоит искать здесь никакого хитрого замысла – ну, скажем, усыпить бдительность советской цензуры. Платонов оставался советским человеком, и игры с цензурой ему были чужды.

    А.Варламов пишет: «И хотя сто раз правы немецкие исследователи, говорящие о том, что Платонов не знал повседневной жизни Германии 1933 года, что в их стране не было тогда памятников фюреру, не было голода, — зато все это было в Советском Союзе, тем не менее едва ли автор «Мусорного ветра» … ставил тайной задачей посредством изображения немецкого фашизма разоблачить тоталитарную природу советского строя».   

    О чём бы ни говорилось в рассказе − о воскресном дне в городе, о смуглой женщине с  Востока, о технике – всё говорится не так, как прежде (а что касается женщины с Востока, то и не так, как в будущем), всё оказывается безнадёжно плохим, всё либо  ведёт к быстрому старению и смерти, либо вовлечено в орбиту национал-социализма, который хуже самой смерти.  «Мусорный ветер» − рассказ-перевёртыш, пересматривающий, переоценивающий прежние (и будущие) платоновские темы; отрицательная квинтэссенция всего платоновского творчества.   

 

  

Литература:

Андрей Платонов. Мусорный ветер. В: «Памятники литературы. Андрей Платонов.    

Рассказытом 6. Im Werden Verlag, Москва - AUGSBURG, 2004».   

Варламов Алексей. Андрей Платонов. Серия:  Жизнь замечательных людей. Изд-во «Молодая гвардия», М., 2011.

Андрей Платонов. «… я прожил жизнь». Письма [1920 – 1950 гг.]

Гюнтер Грасс. Собрание сочинений в четырех томах, том второй: «Собачьи годы», роман. Перевод М.Рудницкого. Харьков «Фолио» 1997.

«Иностранная литература», 1996, №5.

Н.Н.Брагина, Шуйский государственный педагогический университет. «Мусорный ветер» А.Платонова: Опыт психоаналитического прочтения текста, 2008 г.

 

 

 


Оглавление журнала "Артикль"               Клуб литераторов Тель-Авива

 

 

 

 


Объявления: