Григорий Розенберг

 

ПЕРЕД ЙОМ КИПУР

 

Чужая свирепая жара. Даже в тени – раскаленный, сухой до ломкости воздух.

Заходишь в помещение, где шелестит кондиционер, сразу взмокают спина и лицо. Контрастом перед глазами – два спокойных лица, обернувшихся на тебя, мокрого и одуревшего. Они тебя видят прекрасно, а тебе кажется, что в помещении сумрачно, потому что электрический свет не сравним с тем, наружным, ослепляющим.

Я здесь работаю. Вот мое место, мой компьютер, моя чашка. Вот мои коллеги – Ницан и Малька. Ницан – хозяин, Малька – просто художник-график. На ее улыбку, обозначающую риторический вопрос: “Что слышно?”, киваю, утираюсь и тоже улыбаюсь.

Я – новенький. И в этой стране, и в этом городе, и вот на этой самой работе. Неделя, как устроился в маленькую дизайнерскую контору, расположенную на узкой улочке района под многообещающим названием – Оазис справедливости. Здесь, в конторе, я первый и единственный русский, и хозяин настороженно приглядывается. Я для него черная лошадка и кот в мешке. Два в одном...

На первых порах – разные недоразумения. То ли предубеждения, то ли действительно разно устроенные мозги, но уже появились взаимные подозрения насчет адекватности друг друга...

 

(Хозяин: Малька, ты с ним говорила о чем-нибудь?

Малька: Говорила.

Хозяин: Тебе ничего не показалось?

Малька: В каком смысле?

Хозяин: Ну, в смысле... У него все дома? Он не странный?

Малька: С чего это вдруг? С ним интересно. Есть даже чему поучиться...

Хозяин: А мне, знаешь, показалось... Он в первый день работы вечером, перед уходом домой знаешь, что сказал? – У меня, – говорит, – для тебя печальные новости... – Я сразу напрягся. А он продолжает: – Рабочий день, оказывается, уже кончился, я пошел домой. Но ты не огорчайся, завтра я вернусь...

Малька: Ницан, он же пошутил так. Ты перед ним важничаешь, атмосфера напряженная, вот он хотел разрядить, наверное.. Просто попрощался, но не сухо, а улыбнувшись.

Хозяин: Ну, то есть, тебе не показалось, что он немного того? В смысле, с тобой – выделяется слово “тобой” – он говорил нормально?)

 

Но чем дольше общаемся, тем, оказывается, интересней. Вдруг выясняется, что он знает, например, имя Татлин. На фоне тех, кого встречал в Израиле до сих пор, знающий Татлина изрядно удивляет...

Увидев мою реакцию, он высокомерно хмыкает:

– Я, между прочим, “Бецалель” кончал...

Светлые волосы, голубые глаза, взгляд прозрачный и нагловатый. Из-за немного вздернутой посадки головы, длинной ямочки под носом и выпуклой нижней губы он напоминает верблюда...

Говорит со мной о модерне, конструктивизме, Баухаузе... Даже о сценографии и сценической пластике. Я уже и не ожидал в этой стране встретить такого собеседника... Ну, то есть, я не сомневался, что они здесь есть во множестве, но полагал, что на моем уровне мне их не встретить. Большинство окружающих меня, мягко говоря, другие.

Я рассказываю о России, он – об Израиле. И вдруг говорит:

– Мне кажется, я понимаю твое состояние...

Задумчиво так говорит, отечески, промакивая мизинцем уголок глаза. На ты говорит, не на вы, потому что нет в иврите обращения на вы. Только на ты. Отсюда на первых порах постоянное ощущение фамильярности.

– Переезд из одной жизни в другую, потеря своей атмосферы, своего статуса, своих привычек, правил...

Я сначала понимаю его превратно. Впечатление, будто я приехал из диких краев, а он, цивилизованный, мне сочувствует. Тем более, что поводы были..

Я уже убедился тут, что в каждой конторе свои обычаи, о которых тебя отдельно не предупреждают.

На прошлой работе в первый день спросил, где у них обедают. И сколько длится обед. Оказалось, что никакого обеда нет, что никуда они на обед не выходят. Специально обеденного времени нет (здесь тебе не киббуц!). Принес сэндвич, съешь его, когда проголодаешься, а от работы не отвлекайся. Работай и жуй.

– Как? Прямо тут, за рабочим столом? Возле компьютера?!

– Конечно. Где же еще?..– и простецкий шлепок по плечу.

Сначала было странно, потом притерся. И в этой конторе уже привычно достал свой бутерброд, откусил от него, жую и продолжаю работать...

– Слушай, ну ты меня извини, – удивленный голос Ницана за спиной, – может, у вас так в России принято, но у нас возле клавиатуры сэндвичи не едят. Крошки же!.. Жирные пальцы потом на клавиши...

– У нас, – я сглотнул кусок целиком, – у нас, я извиняюсь, вообще принято совсем другое! Ели, как нормальные люди, между прочим, в ближайшем кафе или институтской столовой. И не как у вас, а первое, второе и третье! И обеденный перерыв длился, между прочим, целый час!..

Как ели у нас Ницана не интересует, а вот организация рабочего дня его не устроила:

– Час?! Нет, час это много! Что вы там ели, что нужен был целый час?

Потом вдруг оживляется:

– Знаешь, тут прямо за углом очень уютный маленький скверик. Ты можешь посидеть там и пожевать свой сэндвич. Там хорошо...

Потом после паузы добавляет миролюбиво:

– А кофе уже здесь попьешь...

 

Но я ошибался. Оказалось, говоря о потерянной атмосфере, он имел в виду вещи побанальнее.

– Ты вырос на других сказках, ты привык к другим шуткам, к другому кино, к другим условностям. Наши праздники для тебя туземные обряды. Речь, поговорки, шутки, обычаи... Представляю, как тебе и всем вашим здесь непросто. Тебе, наверное, многое кажется дурацким?..

Скверик был и маленьким, и уютным.

Раньше, еще дома, когда я видел в кино, как путник укрывается от жары в тени пальм, я не мог понять, что там за тень от пучка перьев на макушке голого ствола? Здесь обнаружил, что вполне внятная тень. В скверике два-три развесистых фикуса в виде полноценных деревьев и несколько пальм за спиной. От пальм – ажурная красивая тень. Там, за спиной, где пальмы, там решетчатая ограда школы. Когда я прихожу обедать, в школе начинается переменка. Только вместо привычного мне звонка громкая мелодичная музыка из репродуктора. Так выпускают на перемену и под этот же мотивчик загоняют обратно. Ощущение, что выпускают стаю разъяренных обезьян, которые орут и беснуются прямо тут же, за решеткой. Уши закладывает... Приходится пересесть подальше...

Но вот звучит благословенная мелодия, и, как в театре, занавес закрывается. Наступает блаженная тишина.

Когда кончается перемена, в скверик приходит странный молодой человек, которого я для себя окрестил студентом. Он ни разу не поднял на меня глаза. Мы сидим с ним в скверике только вдвоем, каждый на своей скамейке, а вокруг больше никого нет. Он – поближе к школьным пальмам, я – подальше. Ему, как видно, рев диких обезьян до лампочки. Он подолгу – и после моего ухода – сидит и читает свои наоборотные ивритские книжки, листая их слева направо. Книга у него на коленях, листает он ее левой рукой, а кисть правой прячет в какой-то черный тканевый мешочек и что-то там внутри производит, какие-то невидимые мне действия. Может, какие-то тайные четки перебирает, но у меня настойчиво возникают скабрезные ассоциации. Его голова с молодой бородкой опущена, глаза уперты в книгу, сам неподвижен, а рука что-то там делает в мешочке, возится меленько и активно, живет внутри торбочки...

Солнечно, спокойно, тихо... На противоположной глухой стене – тени от веток. Между переменами в школьном обезьяннике очень тихо, только изредка одинокие аплодисменты голубей.

У израильского лета есть такой особый горячий запах. Чего-то незнакомого и приятного. Этот запах, тишина и осознание того, что ты за границей, создают ощущение длящегося сна. Все вокруг, стена, фикусы, тени кажутся нерезкими, неясными... И если думать об этом, проникаться этими ощущениями, то наступает момент, когда и диковинные вещи вполне принимаются сознанием обыкновенными...

Через несколько дней я привык и к студенту с его странным мешочком, и к обезьяннику за спиной...

 

У меня вдруг обнаружили какие-то проблемы с печенью. Молодая женщина-врач смотрела на меня, как на диковинное животное в зоопарке.

– Сколько водки в день выпиваешь? – бесцеремонно спросила она, медицински заглядывая мне в лицо.

Я пожал плечами.

Дальше она говорила с женой. Объяснила ей, как у меня все непросто, и строго-настрого велела перейти на жесткую диету, отказаться от русских привычек. Иначе, мол, перспективы невеселые. Жена слушала внимательно, не перебивая.

И вот, сидя в своем фантастическом скверике, я разворачивал собранный женой пакетик с обедом в новом, как теперь говорят, формате. Тощая куриная ножка без кожи, один кусочек хлеба и два огурца. Или пластиночка постной колбасы на кусочке хлеба и опять два огурца... Вот и весь обед.

К гипнотизирующим запаху лета, тишине и заграничному мировосприятию прибавился постоянно сосущий голод... Я понимал, нереальные чудеса не за горами.

 

И они пришли.

Их было двое. Удивительно, но они пришли вместе. Собака и петух. Они вели себя так спокойно и уверенно, что мне показалось, будто это я у них в гостях. Собака подошла, села как-то боком передо мной, на одну половинку зада, так что вторая лапа оттопырилась, как у инвалида, и стала умно смотреть мне в лицо. А петух запрыгнул на скамейку, решительно подошел совсем близко и тоже на меня посмотрел, но только сбоку, вывернув голову гребешком почти вниз. Студент на эту фантастическую мизансцену не обратил никакого внимания.

Собака была драной, облезлой дворнягой, но не просто так, а с ошейником. По внешнему виду казалось, что это беспородное создание генетически двигалось в сторону бульдога, но прошло не больше трети пути и остановилось. Бульдожья нижняя челюсть на морде пинчера. Один зуб, когда она закрывает пасть, торчит снизу вверх наружу. Выражение морды такое, что я не удивился бы, обнаружив в уголке губ папиросочку...

Петух белый и не слишком опрятный. Традиционные украшения на башке и под клювом не красные, а бурые какие-то, гребешок мягкий и плоский, как пустой горб у верблюда.

Намерения у парочки были однозначные: оба рассматривали мой бутерброд и огурцы. Я не стал делать вид, что не понимаю ситуацию. С петухом было просто. Я откусил от огурца, как от сигары кончик с хвостиком и положил рядом с собой на скамью. Скамья была металлическая, с дырочками, и коготки петуха неприятно царапали металл. Петух внимательно следил за моими действиями, быстро склевал кусочек и снова уставился на меня. Я повторил операцию, но откусанный кусочек уже не положил на скамью, а протянул к желтому клюву гостя. Тот даже не подумал шарахнуться, а просто выхватил у меня из пальцев огуречную порцию молниеносным движением каратеки, разве что без вопля “киа!”

Собака не сводила глаз с бутерброда. Когда я отломил ей порцию, она, в отличие от петуха, проявила верх деликатности. Не кинутый на землю, а протянутый ей кусочек она медленно и осторожно взяла у меня из пальцев и проглотила так, что я и глотка не углядел.

Мой обед закончился в два раза быстрее, чем обычно. И ощущение голода не покидало меня до самого ужина...

 

На следующий день я прихватил порцию побольше. Слава богу, в этот раз была куриная ножка. Большая... То есть, я знал, что собакам куриные косточки нельзя, но почему-то мне казалось (уж не знаю, почему), что это касается только породистых собак. А дворняги жрут все. И что не будь петуха, моя гостья и огурец бы смела за милую душу. Огурцов я, в тайне от жены, взял четыре штуки.

Все повторилось. Они явились парочкой, как старые приятели. В то же самое время, что и вчера. Сегодня петух вовсе обошелся без церемоний и вырвал у меня свой кусок огурца чуть ли не изо рта. А вот собака вела себя по-прежнему, как бомж-интеллигент: с достоинством и без амикошонства. Аккуратно взяла косточку из рук, положила на горячую тротуарную плитку, а уж оттуда подняла и разгрызла.

Погладить собаку я решился на четвертый день. Агрессии она не проявила, но и особой радости не выказала. Она сидела прямо передо мной, но чтобы погладить, надо было к ней потянуться. Ближе не подошла. Когда я положил руку на ее шерстяной лоб и повел к шее, уши она не опустила. Не было этого всегдашнего собачьего движения навстречу, когда голова собаки делается гладкой, льнет к ладони, и ты ощущаешь, что ласка принята. Что вы свои.

Но некий условный шаг навстречу был сделан. Мы еще не понимали друг друга, еще не были своими, но некие отношения уже наладились. Она меня знала, узнавала и приходила ко мне на свидание в определенное время.

Петух, как мне показалось, был равнодушнее, толстокожее и даже как бы циничнее. Когда я в одну руку взял кусочек огурца, а второй потянулся его погладить, он не отскочил, но вытянул шею в сторону, где был огурец, так что вроде ускользнул из-под руки. Тогда я протянул огурец к петуху, а свободной рукой все-таки погладил по шее сразу за гребешком. Петух замер, переждал своей твердой равнодушной шеей мои приставания, и как только я убрал гладящую руку, резко выхватил свой кусок.

Так потекли дни.

Осень уже полным ходом, а жара еще круче. Сухой воздух повлажнел, и стало как в русской парилке. Кажется, что плотные листья на деревьях плавятся от зноя, размягчаются, вот-вот закапают горячими каплями. А у меня в памяти мокрые стволы сосен и балдежный сырой запах от них, липнущие к скамейкам яркие листья и мокрое от холодного воздуха лицо...

Здесь оно тоже мокрое. Идешь по улице, море совсем рядом с работой, и оттуда идет влажный, как пар из чайника, воздух.

 

– Вы где Рош а-Шана отмечаете?

Это спрашивает Малька. Она религиозная. Не ортодоксальная, не радикальная. Из той вполне демократической религиозной среды, которая называется “Вязаная кипа”. То есть, она религиозна без фанатизма. Тем не менее, ей кажется, что все евреи должны отмечать праздник Рош а-Шана, Еврейский Новый год в соответствии с еврейскими традициями. Как и Пасху.

В этом году праздник в конце недели. Два нерабочих дня, плюс суббота. Итого – три.

– Вы вообще, как справляете новый год, по-вашему или по-нашему? – спрашивает Малька, и я знаю, что вопрос без намеков. Ей просто интересно.

– А мы и так, и эдак, – отвечаю я.

– А дерево ставите на свой Новый год?

Деревом они называют нашу елочку.

– Ставим, конечно.

Ницан вступает в разговор и, снова превратившись в высокомерного верблюда, рассказывает о сути праздника Рош а-Шана, об обычаях и ритуалах. О том, что вот он – пример того, что традиции соблюдают не только религиозные. Вполне себе светский человек, а вот же! А кто в этом не вырос, для кого это с детства не стало родным, тот воспринимает все, как туземные декорации. А если и начинает соблюдать вместе со всеми, то это, скорее, имитация. Мимикрия...

Ницан даже не предполагает, что я и без него кое-что мог знать про этот праздник, что уже читал что-то в литературе. Он из тех коренных израильтян, что видят во мне перманентного первоклассника, которого еще учить и учить...

– Все это очень условно, – огрызаюсь я. – К любой, знаешь ли, информации можно привыкнуть, проникнуться ею. Но, конечно, если у тебя есть установка на неприятие, если ты заранее настроен на чье-то невежество или на чужеродность, тебя не переубедить. Общего языка у тебя с ним не возникнет.

– С чего вдруг! – обижается Ницан. – Нету у меня никаких установок. Ведь нашлись же у нас с тобой области пересечения. Вот конструктивизм, например. Татлин твой любимый.

– Ну, не мой, а твой, как оказывается, – усмехаюсь я. – И кстати, вот тебе ответный пример, только насчет установок. Знаешь, как Татлин отреагировал на смерть (на смерть!) своего друга-врага Малевича?

– Нет, – подумав, говорит Ницан.

– А он заглянул в гроб, посмотрел на Малевича, потом отошел и пробурчал: “Притворяется”...

Ницан думает какое-то время, потом пожимает плечами:

– Ну и что?

– Ну и ничего.

Короче, праздник – два дня, плюс шаббат. Итого – три.

 

(Петух: Ну, и как он тебе?

Собака: Да ничего, вроде. Нормальный мужик. Немножко приставучий, но терпимо.

Петух: Да кто приставучий?! Сама же ходишь каждый день, пожрать клянчишь!

Собака (с достоинством): Я не клянчу. Я прихожу в гости. Я ни разу ничего не просила, в руки не заглядывала, как некоторые. Я прихожу в гости, а он угощает.

Петух: А по мне, так и не особо он нормальный. Что он говорит все время? Без перерыва. Я, например, ни слова не понимаю. Трындит чего-то... Ты его не боишься?

Собака: Я тоже не знаю, что он говорит, но он же не наш, он иностранец... А ты знаешь, вот он три дня не приходил, а я вдруг поняла, что скучаю. Представляешь? Я уже привыкла, что он здесь.

Петух: А лично я его все-таки побаиваюсь немножко. Я не люблю, когда что-то непонятно. Люди вообще странные, а этот – особенно. И если честно, меня его огурцы уже достали. Мог бы чего-нибудь еще притаранить...)

 

В течение десяти дней от Нового года до Судного дня принято устаканивать свои дела, исправлять свои косяки. В Новый год решается судьба каждого на год предстоящий, а в Судный день это решение записывается в Книгу судеб и подписывается высшей инстанцией. Строго говоря, перевод ивритского Йом Кипур, это не Судный день, а День Прощения. На иврите киппур – прощение, отпущение грехов. Но так уж принято в русском языке – Судный день. Тем не менее, если чего уж наколбасил за год, можешь попытаться в эти дни исправить и получить прощение. Во всяком случае, у своих близких и знакомых.

В один из этих десяти дней, когда мы с моими новыми сотрапезниками спокойно жевали нашу скудную еду, студенту позвонили. Он встревоженно что-то забормотал в трубку, подхватился и, не отрывая телефона от уха, умчался, забыв на скамейке свою книгу и сумку, с которой сегодня явился. На свободной руке у него традиционно шевелился его таинственный мешочек...

Я подумал, что вот сколько времени я каждый день с ним встречаюсь в этом скверике, а даже не здороваемся. Он, конечно, сейчас опомнится, вернется за вещами. А если нет? Если вспомнит поздно? Пока я здесь, я покараулю, а когда уйду? Захватить все с собой? А как ему сообщить? Верну ему уже только после праздников, наверное, когда снова встретимся здесь...

Пока я размышлял, у сумки остановился полицейский.

– Чья сумка? Твоя? – строго спросил он.

– Нет, не моя... Понимаешь, тут был... студент один. Это его сумка. Он убежал... – Иврит густел у меня во рту, превращаясь в смолу, липнущую к зубам. Полицейскому надоело.

– Ты его знаешь?

– Нет, не знаю.

Он что-то прорычал в свою рацию, решительно прошел мимо меня, по дороге показывая рукой, чтобы я убирался отсюда, и грубо отпихнул ногой спрыгнувшего со скамейки петуха.

– Хефец хашуд! – это то, что он рычал в свою рацию. Подозрительный предмет! Любая бесхозная сумка, портфель, пакет, все это – подозрительный предмет, все это может оказаться источником смерти... Вполне обычное для Израиля явление, но лично я с ним в этот раз столкнулся впервые. Подробности предстоящей процедуры я не знал, но понимал, что уходить из скверика обязан. И понимал, что все из-за меня, из-за моего ивритского косноязычия. Не сумел толком объяснить полицейскому, что это за парень, как долго я его уже здесь вижу... А с другой стороны? Ну, вижу его здесь давно – а о чем это, собственно, говорит? А вдруг и вправду он зачем-то оставил здесь сумку со взрывчаткой?.. Вдруг это террорист переодетый? Может, он специально поближе к школе свою сумку оставил!

Я поднялся, но резкий жалобный вопль отшвырнул меня обратно на скамейку. Оказывается, я наступил на лапу своей гостье. Я виновато запричитал, стал наглаживать ее загривок, и, понимая, что надо уходить, стал тянуть за ошейник. Но собака, поджав раненную лапу, уперлась тремя остальными и стояла неподвижно, косо глядя в мою сторону. Выпяченный подбородок, взгляд исподлобья, упрямо торчащий зуб. Никакие мои призывы не помогли. Петух отбежал к кустам и тоже смотрел оттуда тупо и упрямо. На скамейке от него остались царапины и белые пушинки.

Полицейский снова рявкнул на меня, делая брезгливый жест в мою сторону, будто стряхивал с руки воду... Я вынужден был уходить один, оставляя своих друзей на опасном участке.

Зрелище было, конечно, интересным. Оцепленный участок, никого из прохожих, по периметру полицейские. Через некоторое время прибыла машина, из которой выкатился небольшой механизм на толстых черных колесах, похожий на изделие из детского конструктора. Робот-сапер. Я уже знал про такие, но еще не видел. Издалека все было мелким и нечетким: какая-то возня людей, переговоры, а робот осторожно подъезжал к тому месту, где была сумка. Я пытался разглядеть собаку и петуха, но их не было. И тут раздался громкий хлопок. Белое облачко унесло ветром, полицейские начали сворачиваться. Я так понимал, что это взорвали студенческую сумку. А что с животными?

Я был первым, кто прибежал на место событий. Животные отсутствовали. Но зато на ветках фикуса я обнаружил какие-то тряпки и свисающий бюстгальтер. Я понял, что это все, что осталось от студенческой сумки. И тут же улыбнулся мысли, что если бы он забыл заодно свой мешочек, то, может быть, и тайна мешочка была бы раскрыта...

 

Когда я вернулся с обеда, застал только Мальку. Мой рассказ о происшествии она встретила спокойно: хефец хашуд – дело житейское. Больше ее заинтересовали мои отношения с новыми друзьями. Когда я описывал их и рассказывал, как кто из них себя ведет, она улыбалась радостно, как ребенок. Малька круглолицая, с ямочками и в очках. Когда улыбается, похожа на знаменитого Джеки Чана. Израиль вообще показал мне, что понятие “еврейская внешность”, это миф. Если в СССР я почти всегда понимал, что вот этот, скорее всего, еврей, то в Израиле это сделать непросто. Все типы внешности, включая славянский, монголоидный, негроидный, индуистский. Малька была похожа на Джеки Чана.

Потом разговор съехал на другие темы.

– Ты постишься в Йом Кипур? – как обычно, спросила Малька. Она уже снова отвернулась к экрану, и я видел только ее щеку и край очков, в котором голубело отражение экрана.

– Я – нет. Мне двадцать пять часов не есть и не пить в такую жару не по плечу... А вот жена постится.

– Интересно, – снова улыбнулась Малька. – Как у вас, у русских все перепутано. Ты еврей – не постишься, твоя жена, гойка – соблюдает все традиции. И знаешь, твоя семья не первая из моих знакомых русских семей, где все именно так. Интересно, почему...

– А где ты будешь в Йом Кипур? – спросил уже я Мальку, чтобы отойти от выяснений этих странностей моей семьи.

– Я буду дома. А вот Ницан, как всегда, умотается в пустыню. Он говорит, что там пост не замечается совсем. Там и время течет иначе, и ощущения другие. И мысли приходят особые. Понимаешь, там сбивается масштаб. Смотришь на камень и не понимаешь, далеко он или близко. Если далеко, какой же он огромный, но вдруг перестраиваешь восприятие – и вот он уже близко и вполне себе небольшой. Так и со временем. И с чувствами. Пустыня – интересное место для человека...

Малька стучит по клавишам, елозит мышкой. Очки сияют голубыми бликами. Иногда очки запотевают, когда она подносит к лицу свою большущую чашку с чаем. Малька почти никогда не отрывается от работы, когда говорит со мной.

– А ты обычаи, правила, ритуалы знаешь, какие положены в Йом Кипур? – продолжила свое Малька.

Я объяснил, что меня в религиозных праздниках, вообще-то, больше интересует смысловая сторона дела, идеи, понятия, символы, а не ритуал. До ритуала, до желания подключиться к нему, надо дорасти. Это еще все не мое... Или уже не мое.

– Как это? – спросила Малька.

– Ну вот, я рассказывал тебе про собаку с петухом. Сначала мы с собакой долго привыкали друг к другу. Делились едой. Я ее даже погладить опасался. Потом погладил, но вышло как-то бездушно, формально. А потом, в один вполне прекрасный день она вдруг сама подошла и дала мне лапу. Представляешь? Это уже был не просто формальный ритуал, это было действо, наполненное нашим с ней общим смыслом.

Малька отвернулась от экрана, посмотрела на меня внимательно, а потом вдруг спросила:

– Какого цвета, ты говоришь, твой петух?

 

На следующий день я шел на обед немножко волнуясь. Я не был уверен, что после вчерашних потрясений животные захотят ко мне вернуться. И пинок петуху я не предотвратил, и собаке на лапу наступил, и бросил их в зоне опасности. Они, конечно, так рассуждать не могут. Но ведь бывает, не знаю, как петухи, но собаки обижаются. И эта собака не захотела же уходить вместе со мной.

Но я тревожился зря. Стоило мне сесть и развернуть пакет, как парочка чинно вышла из кустов и заковыляла ко мне. Собака села на свое обычное место, привычно оттопырила лапу и привычно уставилась мне в глаза. А петух уже царапал железо скамейки своими жестяными когтями. Заглядывал мне под локоть. Мы ели, молчали, и мне было хорошо с ними. Ремарк, блин. Три товарища.

 

Канун Йом Кипур приходился на четверг. Обычно день накануне – укороченный, потому что новый день у евреев начинается не в полночь, как у всех, а вечером предыдущего дня, с появлением третьей звезды. Но Ницан во вторник объявил, что отпускает нас на четыре дня, начиная со среды, что встретимся только в воскресенье. Во вторник мы еще раз пожелали друг другу “Гмар хатима това”, то есть хорошей подписи в книге судеб, которую Всевышний должен поставить в течение Судного дня каждому из людей, и разошлись.

Для коренных израильтян это особый день в году. Они не просто привыкли к этому, они даже и не представляют, как может быть иначе. Замирает жизнь на всей территории страны. Кроме полиции и скорой помощи не работает никто. Транспорт не ходит, дороги пусты. Для детей – радостный день. Голодать им еще не положено, а из-за того, что дороги пустые, велосипеды заполняют все пространство. Велосипедные магазины перед праздником решают все свои финансовые проблемы. И если для верующих взрослых людей этот день – молитва, пение, пост, запрет на умывание и интимную жизнь, то для детей это велосипеды, велосипеды и еще раз велосипеды!

Я видел тех, для кого все это просто неукоснительная традиция, а видел и тех, кто в этот день серьезен и религиозно просветлен.

В любом случае, раз уж я выбрал эту страну для жизни, надо было бы знать обычаи и относиться к ним, пусть и отстраненно, но с уважением. А я, как выяснилось, знал очень приблизительно.

 

В Израиле неделя начинается с воскресенья. Первый рабочий день недели. Я пришел вовремя – после Мальки перед Ницаном.

– Постился? – с улыбкой Джеки Чана спросила Малька.

– Постился, – вздохнул я. – Ну как я буду жрать, если жена не ест, не пьет. Сидел с ней за компанию. Ну, ничего. Сегодня уже плотно позавтракал. Даже на обед взял побольше.

– Да, – вдруг напрягшись, сказала Малька, – насчет обеда. Ты вообще-то будь готов, что в обед может быть не как всегда. Прийти могут не все...

– В каком смысле?

– Понимаешь... – начала Малька, но тут в помещение ввалился Ницан. Румяный и веселый – он на работу прикатил на велике. Видимо, и в праздник так проводил время.

– О чем разговор, братва? Что за напряг в воздухе?

– Да вот, – начала Малька, – я ему про Капарот хочу объяснить.

– А ты что, не знаешь? – верблюд удивленно вскинул брови и выдвинул подбородок. – Это важная вещь!.. Хотя, для вас, русских, это что-то средневеково-театральное, наверное? Игры туземцев?

Я почувствовал, что меня ждет какой-то не очень приятный сюрприз, настроение резко испортилось.

– Ну, ты видел, как эти черные крутят над головой белых кур?

Черными светские израильтяне иногда называют иудейских ортодоксов.

– Ну, да... видел такое. Даже читал где-то. Что-то типа козла отпущения? Когда на кур все грехи сваливают и свои грехи этим искупают? Я только не помнил, что это вот так называется, как Малька сказала.

– Ну, нет! – перебил Ницан. – Если уж влезать в это, то надо знать, что ни хрена это не искупает! Это делается для того, чтобы человек задумался над своими грехами, над своей жизнью.

Я пожал плечами:

– От того, что курицу крутят над головой, голова задумается? Что-то тут все у вас за уши притянуто...

Малька осторожно спросила:

– А ты знаешь, что делают с курицей дальше? Ее же потом режут и отдают бедным. А тот, кто ее покупал для этой процедуры, понимает, что это символически проделывают с его судьбой, с его дурными поступками. Это символ такой...

– Ни хрена себе, символ! Режут-то не символически! Кровь-то и смерть настоящие. Причем, невиновного!

– Да ладно тебе! – отмахнулся Ницан. – Сам говорил, что все это условно и зависит от установок. Ты, вон, каждый день куриную ножку лопаешь на глазах у своего петуха, и ничего? Совесть каннибальская не мучает?..

И тут они переглянулись с Малькой.

– Подожди до обеда, – сказала Малька. – Может все и обойдется...

Не обошлось. В этот день собака пришла одна, уселась, как ни в чем не бывало на свою правую половинку зада, уставилась... А он – не пришел. Ни в этот день, ни после. Кстати, и студента я больше никогда не видел.

Собака, поев, подошла поближе, села и тяжело навалилась теплым боком мне на ногу. Я гладил ее шерстяную бугристую голову, она прижимала уши и мы оба смотрели на противоположную стену дома, где на рельефной штукатурке был узор теней от веток. Голубь подлетал к карнизу, а по стене стремительно, снизу вверх неслась его тень и сливалась с ним на карнизе. Он сваливался с карниза, улетал, и тень от него тоже молниеносно скользила вниз и вбок...

 

– Ну что? – в один голос спросили Малька с Ницаном, когда я вернулся.

Я отрицательно помотал головой.

– Ну, вот – вздохнул Ницан. – А ты говоришь, Татлин...

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 



Оглавление журнала "Артикль"               Клуб литераторов Тель-Авива

 

 

 

 


Объявления: