Мадина Тлостанова

 

Бедана и  странник

 

In Heaven a spirit doth dwell
Whose heart-strings are a lute;
None sing so wildly well
As the angel Israfel.

Edgar Allan Poe

 

           Когда с моря дует прохладный гойо и привычное ленивое и размеренное влажное тепло сменяется  на пару дней уже почти забытой и пугающей прохладой и свежестью, ночи выцветают и становятся белесыми, а верхушки пальм выделяются в разреженном воздухе так четко, словно их нарисовали тонкой кисточкой. Тогда я и прихожу в салон ночью, трогаю пробившийся сквозь обшивку красного дерева куст бугенвиллии и сажусь за ореховое пианино. Потом медленно закрываю глаза, и пальцы мои вжимаются в клавиши наугад, а горло издает  странные звуки – еще не песню, уже не стихи. Тот, кто может говорить, умеет и петь. Тот, кто может ходить, умеет и танцевать. Только тот, кто жив, может умереть. Так ли?  Я играю и пою без слов, не разжимая губ, но мелодия всё равно находит свой путь и прорывается наружу. Кажется, это нехитрая песенка рябой птицы, что знойным полуднем отдыхала в полой тыквенной прохладе у белобородого старика на базаре и свистела радостно поутру и на закате: Пить пильдык? Пить пильдык! Пи-и-и-и-ть пильдык. У перепела нет пристанища – дом его там, где он поет свою песенку.

-Как мы? 

-Как мы, - эхом отзывается твой голос, такой звонкий и молодой. Он всегда будет звенеть у меня в ушах. Голос – кажется, последнее, что отняло у тебя небытие.    

    Ты знаешь, мне всегда мечталось уйти первой, хотя я понимала, что это будет жестоко по отношению к тебе. И все же в каждом новом рассказе или повести я старалась наворожить свой уход прежде твоего. Или хотя бы уйти вместе. Ты помнишь, как мы уже почти решили однажды это сделать, но все не могли выбрать достаточно безболезненного способа. А потом жизнь поманила очередным обманом и отвлекла на время от возможно и правильного решения. Суждено ли нам встретиться здесь? Или у каждого свое limbo. И все же, мне мнится, что я скоро увижу тебя. В каком обличье ты явишься мне? В каком мире это произойдет? Нет ответа. И только гойо все продолжает монотонно дуть, шелестя сухими пальмовыми листьями и гоняя по пляжу высохшие и подгнившие лохматые кокосовые орехи. Я не знаю, сколько времени я здесь пробыла и еще пробуду. Время не властно над этим берегом.

      Мне не хочется ни пить, ни есть. И это замечательно, когда телесные нужды остаются в прошлом. Здесь нет никого кроме меня. Только медленно разрушающиеся остовы заброшенных гостиниц и ресторанчиков, только скелеты лодок и яхт, уходящие в песок, тоскливо белеют на солнце. Впрочем, я не права. На пальмовой крыше моего кинчо по утрам поет невзрачная птица. Очень странная птица – на вид простой воробей, а заливается почти кенарем. И чистейший мелкий белый песок набухает норками крошечных, едва вылупившихся крабиков, спешащих прямо у меня из-под ног, как и миллионы лет назад, к спасительному морю. 

 

                                                 ***

    К вечеру пыльная дорога, обрамленная с двух сторон пирамидальными тополями, совсем опустела, и отрок лет четырнадцати вместо того, чтобы  жаться к кромке, как ему приходилось делать весь день, незаметно перешел к самой ее середине. Теперь можно было шагать, не боясь ни повозок, ни телег, груженых товарами, не пропускать то и дело осликов, понуро везущих серьезных тяжелых седоков в город, что уже маячил за холмами, не выскакивать прямо из-под ног быстрых всадников на поджарых жеребцах. Но вот за поворотом показался довольно захудалый постоялый двор  и стоптанные зеленые ичиги свернули с дороги, а крапчатая небольшая птичка,  сидевшая на плече у мальчишки, встрепенулась, взлетела, сделала неширокий круг, а потом снова села, но уже на другое плечо.

     -Вот так, - сказал подросток, - сейчас договоримся о ночлеге и я тебя покормлю.

     Он решительно толкнул деревянную дверь и вошел в темную комнату.

                                                       ***

    Есть деревья, что зацветают в Москве первыми и сумасшедшее пахнут так мускусно и едко, сводя с ума апатичных зеленоватых горожан. Носы после долгой зимы словно забиты ватными затычками, и все запахи достигают нас с заметным опозданьем. Но этот особенный. Он будоражит кровь и вселяет тревогу.   А в меня теперь всегда будет вселять еще и печаль. Щелчок, секундная задержка и вот уже несется, накатывает поток воспоминаний, накрывая с головой вселенским сиротством, из которого уже никогда не выплыть. Бесповоротность этого «никогда» гнетет больше всего. 

    Скромные птицы радостно щебечут поутру, терзая остаток поминального хлебца на моем подоконнике у свежепомытого, скрипящего утренней зябкостью окна, из которого так и тянет шагнуть в еще нежную и хрусткую зелень мая. Одна охряная птичка чуть больше других.  Мне кажется, я узнаю ее голосок, когда она будит меня своей незамысловатой звонкой подоконной песенкой: зинь-зинь-тю-ю-ю-ю! И совершенно не боится моих неуклюжих оконных экзерсисов, и  даже не думает улетать.

     Увы, я не знаю имен деревьев и птиц. Но я всегда буду помнить  этот диссонанс весеннего угасания, этот парадокс краткого природного буйства и тающей ниточки жизни, соединяющей нас с миром и друг с другом. Помнить не умом, но скорее телом: тошнотная слабость и пронзительная аммиачная резкость удара под дых. Даже ожидаемый конец всегда внезапен. Так уж устроен человек. Граница между умиранием и возрождением зыбкая, и совершенно не ясно, в каком направлении ее переходить. Что обретаем мы, умирая? Вечную жизнь или скорое забвенье? Что считать бытием, а что сном? К чему мы возрождаемся, умирая?  Гости в этом мире на день, на час, на миг. Да и что значит, в сущности, быть живым?  Всего лишь быть способным умереть.

                                            ***

     Хозяин гостиницы внимательно посмотрел на позднего гостя и сразу приметил и стоптанные ичиги, и когда-то дорогую и красивую ткань шелкового камзола в индийских огурцах, и две иссиня-черные черешенки за ухом и сердоликовый перстень, и светлую чалму над высоким лбом, и ручную бедану на плече. Всё вместе производило довольно странное впечатление.    

    Через полчаса паренек уже пил чай на сатиновом одеяле  с синими розами, а птица клевала зернышки из маленького блюдца. Потом хозяин принес свежий чайничек и когда ставил его на резной деревянный столик, едва не выронил – в последнее время его пальцы что-то плохо разгибались. «Вам следует быть осторожным. Завтра пожалует незваный гость и встреча с ним для вас опасна. Будьте на чеку. А суставы надо лечить – я вам сейчас дам настойку сабельника, будете ее принимать регулярно и долго». Этот странный мальчишка, верно, перегрелся на солнце. Но  заплатил за комнату вперед, и монета – чайханщик проверял – была самая настоящая, золотая. Поэтому он быстро ретировался, сославшись на поздний час.

 

                                                   ***

     C каждым днем все больше светлеют ночи и хочется оказаться у реки, ступить ногой в мягкие сосновые иголки, вдохнуть пьянящий воздух. И душные закаты  медлят, зависают над городом, будя смутную тревогу, неспешно гложа и истончая душу как кубик льда под нежной, но неумолимой струйкой теплой воды. Cначала мне казалось  противоестественным, что ты ушла в необычном для Москвы, так внезапно потеплевшем конце апреля, через неделю после пасхи, которая в тот год совпала у католиков и православных. Природа, наконец, пробудилась от зимнего морока и уже пробивались первые листочки. День был покоен и радостен. И отлетевшей душе твоей было, наверное, хорошо, в высоком небе над огромным городом, над миром. Во всяком случае, мне хочется так думать. В этом диссонансе была своя логика. Возрождение к жизни иной, лучшей, высшей, конечно, не могло произойти зимой или даже осенью, но только весной.

-В радуницу уходят святые, самые хорошие люди, - с нескрываемой завистью говорит неблизкая знакомая.

-Уйти в день радости, об этом можно только мечтать! – неожиданно отзывается осторожный уважительный участковый.

                                                 

                                                   ***

     Утро хлынуло солнечными лучами в пыльную и душную комнату. И первой пробудилась бедана. Она радостно засвистала: пить-пильдык, пить-пильдык,   пить-пильдык? – будто  мягко спрашивая о чем-то своего хозяина. Из-за двери послышался детский плач и, потирая кулаками глаза и потягиваясь, паренек выглянул  наружу. На клочке пожухлой травы  сидел годовалый малыш и горько плакал, а вокруг него хлопотала худая смуглая девчушка, вероятно, нянька, а может и старшая сестра. Она гладила ребенка по голове и трясла перед ним погремушкой, сварганенной из плода какого-то растения, в котором сухо перекатывались семена. Она поила его из крошечной синей пиалы и отвлекала тряпичной куклой. Но успокоить малыша никак не получалось. Он все заходился криком, пока не послышался шорох крыльев, и птичка не опустилась  на траву прямо перед ним. От неожиданности ребенок замолчал и принялся сосредоточенно разглядывать крылатую гостью.  Потом робко протянул ручку, но она ловко увернулась, хотя  и не улетела.

-Видишь, это бедана к тебе прилетела, смотри какая красивая! И не боится совсем.

-Она ручная, моя, - послышался голос подростка сзади.    Девочка обернулась и увидела серьезное лицо, высокий лоб, темные блестящие глаза, в которых радужки сливались со зрачками. Он сделал еще шаг и оказался совсем близко от ребенка, потом присел на корточки и поцеловал малыша в лоб. Мальчик заулыбался и сразу пошел на руки к незнакомцу. Тут взгляд девочки упал на сердоликовый перстень и то ли няня, то ли сестра изменилась в лице. На перстне была выгравирована ладонь с растопыренными пальцами.

 

                                                    ***

    Маленькая девочка с русой челкой улыбается мне прямо из 1942 года и не ведает, что ее ждет, какие испытания, какие лишения, какое счастье - мимолетное как все прекрасное на этом свете. Молодая женщина с грустными глазами, полными слез и едва заметной морщинкой меж тонких бровей тревожно вглядывается куда-то за объектив камеры. А вот изящная твоя рука прижимает меня четырехлетнюю, опасно перегнувшуюся через парапет  над озером в старом парке. Ты защищаешь меня от мира, но в глазах - твоих и моих - тревога. И мы смотрим снова куда-то в одну сторону, но мимо жизни, мимо мира.   

    Каждый человек выстраивает свои смыслы сам. Но иногда сквозь грубо размалеванный холст наскоро сколоченной декорации проступают мрак и тлен, и  тогда продолжать решительно не представляется возможным. Твой смысл кружил вокруг служения. Ты вымолила меня у бога, чтобы справиться, наконец, со своей летучей и легкой природой, заставлявшей тебя все время стремиться покинуть этот мир ради других, не обязательно лучших уделов. Ты выдумала себе смысл в этом служении. Меня же на свете не держит больше ничто и никто. Моя миссия выполнена? Но я все еще привыкаю и примериваюсь к этому новому ощущению улетающего воздушного шарика. Ты их так любила. Вероятно, не зря. За два дня до радуницы ты, уже стоявшая на пороге и видевшая потусторонность яснее этого мира, была готова доползти до нашего коридорчика, чтобы из последних сил держать стремянку, пока я снимаю под потолком показания электросчетчика. Ведь я боюсь высоты. Твоя незримая рука хранит меня и теперь всякий раз, когда я поднимаюсь вверх. И, кажется, даже мое застарелое vertigo дрогнуло и поддалось твоему потустороннему упорству.

          Сознание привычно пытается цепляться за дневные смыслы, рутинные дела, повседневные обязанности. Но оскальзывается, то и дело сползает в астено-депрессивную бездну – кажется, такой диагноз мне поставил доктор. Для этого достаточно всего лишь мелкой детали, обрушивающей неостановимую лавину, что накрывает меня с головой.  Например, спелой и румяной черешневой парочки, которую рыночный торговец щедро добавил к моему фунту сегодня. Такие же черешенки были на моем детсадовском шкафчике – самом любимом и самом ненавистном месте – потому что сюда ты меня приводила,   чтобы оставить на несколько мучительных часов, но отсюда же и забирала, возвращая к жизни. Не задумываясь, я повесила черешневую парочку на ухо вместо сережки – точно, как ты делала это в детстве. Как твоя бабушка научила тебя страшно сказать как давно. 

         Мне же страшно от этой новой легкости, от пьянящей свободы и абсолютного, совершенного одиночества сорвавшегося с якоря утлого кораблика. Одиночество то и дело оглушает меня, накрывает как волна посреди солнечного дня, когда я иду домой с работы или после встречи с друзьями и понимаю, что не смогу тебе рассказать об этом, что дома меня ждут лишь пустые стены и тишина и только мои собственные всхлипы нарушат ее. 

    Впрочем, я не совсем права. Это ощущение родилось во мне еще раньше. Но твой мучительный уход его усилил во сто крат и как-то обнажил. Это коварное чувство нарастало во мне постепенно  все последние годы.  Хрупкий замок смыслов рассыпался раз за разом, не давая мне ухватиться за реальность. Еще одна книга, еще одна статья, еще одна встреча, еще одна  конференция, еще один проект. Ученики, друзья, коллеги. А потом? А зачем все это? Банальность жизни ради самой жизни меня не убеждала. Я давно  не верила, что можно в ней что-то изменить в лучшую сторону. Жизнь казалась замороженным бутербродом, нескончаемо вертящимся в автомате быстрого питания в коридоре то ли гостиницы, то ли вокзала или, может, общежития. Искать и придумывать, чем же привязать себя к этой безвкусной еде, решительно не хотелось. Раз изведанная абсолютная свобода несущегося в пропасть сошедшего с рельсов поезда уже отравила мне кровь. 

 

                                                 ***

         Пока малыш заливался теперь уже счастливым грудным смехом на руках у владельца инталии, девушка метнулась к хозяину гостиницы и что-то ему быстро и взахлеб зашептала. Разговор прервало появление всадника на злом кауром скакуне. Он направился прямо к хозяину и бесцеремонно рванул на нем рубаху, так что все увидели на худой безволосой груди  простой медный крест. Сборщик податей, - а это был именно он – зловеще засмеялся и пообещал чайханщику несколько самых изысканных пыток за неуплату джизйи. Но в это время мытаря окликнул подросток с птицей на плече.

-Уважаемый,  неужели вам так важно, что у этого человека на груди крест? Почему он должен платить деньги на этом основании?

- Таков закон! Не нам его менять. Он должен платить  за то, что ему дарована жизнь.

-Да, но он живет на своей земле, как жили его предки, и будут жить его потомки. Разве нужно платить налог за родную землю, воздух или воду?

Мытарь молчал, насупившись. Было почти слышно, как скрежещут его неповоротливые извилины. А потом  выпалил: «Теперь это уже не его земля. И он должен быть благодарен за то, что его не убили и разрешили ему сохранить его веру. У него же был выбор – остаться неверным или принять истинную веру.

-Уважаемый, а какая разница?

-Что вы мне голову морочите, что значит, какая разница? 

-А знаете ли такую притчу Мевляны?

- Я в поэзии не силен.

-Ну тогда слушайте: Однажды четыре закадычных друга грек, перс, тюрок и араб нашли монету и решили купить на нее нечто, что понравилось бы им всем. Грек захотел купить стафиль, перс –энгур, араб – эйнаб, а турок – узюм и ни один не хотел уступить другому.

-Мне некогда тут с вами лясы точить. Пусть платит, и я поеду.

-Нет, уважаемый, вы все же дослушайте! Подросток медленно поднял руку с раскрытой ладонью и слегка разведенными пальцами и мытарь отчего-то покорно замолк.

- Мимо проходил незнакомец,который и предложил купить то, что им всем понравится. Друзья согласились и получили по грозди винограда. «Это ж и есть «стафиль», «энгур», «эйнаб» и «узюм», – воскликнули они.

     Тут мальчик сделал многозначительную паузу и рука его замерла в воздухе, как будто он дирижировал оркестром и готовил его к торжественной коде.

-Такова же и Истина, которую постигают святые всех религий и которую разные народы называют по-разному, что из-за непонимания и приводит к вражде и войнам. И посему не кланяйтесь кувшинам, обратите внимание на воду!

     Мытарь теперь слушал историю так внимательно, изо всех сил пытаясь понять ее смысл, что и не заметил, как хозяин постоялого двора выскользнул наружу и был таков. А подросток, завершив свой рассказ, достал из кармана небольшой холщовый мешочек денег и протянул его сборщику налогов.

-Вот, это за нашего хозяина. 

                 

                                                  ***

            А может быть, все началось еще раньше, еще в самом истоке, и коренилось в моей раздвоенности – неимоверной жажды жизни и попытки самоубийства еще до рождения, желания поскорей выйти в мир и неспособности в него влиться и его освоить. Теперь я могу только скользить по поверхности запахов, звуков, вкусов, но не слов. У меня нет предназначения. И все чаще я успокаиваю себя по инерции переживающую обо всем, что раз жить мне не хочется, раз я не дорожу жизнью, то и бояться совершенно нечего и некого. Пока еще я только примериваюсь к этому чувству, я еще должна себя в этом убеждать. Но оно сулит освобождение и незамутненное, сумасшедшее наслаждение жизнью здесь и теперь.  И всё же всё реже мне удается заставить себя выйти из дома, все чаще я не снимаю телефонную трубку, все охотнее отказываюсь от любых встреч, с кем бы то ни было. Свернувшись калачиком,  лежу на диване целыми днями и читаю любимые книги, а иногда просто тихонько плачу, засыпая только под утро.  Впрочем, все это было весной.

        Теперь же стоит нарядная и необычно покойная осень. Это мое любимое время года. И твое тоже. Дынный прозрачный воздух начала октября спелой сладостью наливает легкие. Здесь тоже под ногами иголки, только пиний. Видавшие виды кожаные броги несут меня  вниз по крутой серпантинной дороге со старого предальпийского холма. То тут, то там из-за забора показывается полузаброшенная облупившаяся вилла, заросшая неведомым кустарником. Засмотревшись на сморщенные гроздья бордовых ягод – для барбариса слишком крупные, для боярышника мелкие - испуганно отскакиваю - из-за куста раздается басовый грозный лай и появляется грустная морда с опущенными вниз и вывернутыми наружу красными веками. Старый пес устало издает предупредительный рык и тут же замолкает, понимая, что я не собираюсь посягать на вверенную ему территорию. Ну конечно же, кане корсо. Мне сегодня про него уже рассказывал местный активист движения за пищевую суверенность и по совместительству заводчик этой исчезающей старой породы. На самой вершине холма, откуда я спускаюсь вот уже полтора часа, не меньше, высится медленно разрушающаяся вилла «Учеллино», где и проходит наш однодневный «брейнсторминг»  альтерглобалистов. Но теперь уж все заседания окончены, и участники разбрелись кто куда.

     Ранним утром я проснулась от ясного ощущения, что вижу тебя через толстое стекло. Я потянулась к тебе, но не смогла пошевелить ни рукой, ни ногой. На лбу у меня болталась какая-то иголка с приделанной к ней длинной прозрачной трубочкой. Из трубочки что-то размеренно капало прямо в мою голову. Неведомая сила удерживала меня, не давая даже протянуть руку. А ты не отводила взгляда и все не уходила. Это самое первое воспоминание не давало мне покоя всю жизнь, но оно было так глубоко упрятано в подсознании, что всякий раз, просачиваясь чуть-чуть наружу,  тут же рассыпалось.   Теперь же вдруг я отчетливо поняла, что лежу за стеклом, а ты смотришь на меня оттуда, из мира. Заснуть больше не удалось.

    На солнечном рассохшемся балконе моей комнаты в «Учеллино» обнаружилась маленькая мышка. Ничего особенного. Мышка как мышка. Но она не убегала, а смотрела на меня, наклонив голову в сторону, совсем как тот смелый кафедральный мышонок, скорее всего сбежавший из биологической лаборатории соседнего факультета. У вас с ним была своя игра. Он замирал и заслушивался твоим мелодичным голосом, пока ты шутливо укоряла его за очередное появление среди бела дня на человечьей территории. Поблестев глазками и послушав твои доводы, мышонок неизменно проскальзывал у тебя прямо под ногами к дырчатому дощатому щиту, прикрывавшему батарею. Он  подтягивался на крохотных передних лапках, изрядно утончался, чтобы перемахнуть в ближайшую дырочку и оказаться в спасительном потустороннем мышином мире. Но потом всегда приходил снова и ваша игра начиналась опять.

-Простите, я не помешал вашим мыслям? Доброе утро.

Это уже другой участник семинара, с жаром доказывающий наше законное право на самоубийство как форму протеста против удушающей реальности. Быть может, он прав и самоубийство и есть высшая форма освобождения, да к тому же и эффективное политическое высказывание? Но почему-то во всех религиях это смертный грех. Отнять собственную жизнь нельзя, но не бороться за нее, наверное, можно, эдакая слабая форма самоубийства – suicidio deboli  почти в духе Ваттимо. Кажется, я схожу с ума.

                                           

***   

        Пока мрачный всадник седлал коня, Драган, а именно так звали на самом деле чайханщика, хотя все его называли здесь  Даужаном, быстро удалялся вглубь леса. Надо ж, кто к нам пожаловал, неужели сам Кахин, но он все точно сказал мне вчера, а я не поверил, да и Далия не могла ошибиться. И Тамерлана он успокоил, а с его болезнью никто  никогда не мог еще заставить его замолчать, как заведется плакать, так на целые сутки. Одно слово – растет без матери. Такая слава об этом Кахине идет, а на вид самый обычный пацан, тщедушный какой-то, и одежда потрепанная. И еще эта птица с ним все время, прямо как собака преданная. Чудно.

    Драган вскарабкался на небольшую горку, поросшую диким кизилом и алычой, и спрятался в шалаше, который строил каждое лето как раз для таких случаев. У него здесь было все – сыр, лепешки, вода, фрукты, понтийская лира, на которой он играл с самого детства и небольшой алтарь со скромными иконами и всегда припасенными свечами.  И теперь он принялся благодарить господа за очередное спасение, за то, что они послали ему этого чудного волшебника-мальчишку.

    Кахин же вложил в руку Далии коричневый кожаный мешочек с зашитой молитвой – для брата – и отправился по пыльной дороге в сторону города. Девочка долго смотрела ему вслед и видела, как медленно удалялась его сухощавая фигурка, пока на истаяла в мареве жаркого дня. Потом не стало слышно и свиста, которым он подзывал бедану. А она все вилась вокруг, летела за ним следом, а потом садилась  на плечо и прикрывала глаза.

 

    ***

               Вот и последний вираж, последний поворот, последняя старая вилла и внезапно я оказываюсь в городе, что лежит в широкой чаше у озера вот уже две, а может и три тысячи лет. Пустынная площадь впускает меня в свою квадратную расчерченную суть, ведет к помпезному памятнику не то патриция, не то какого-то мелкого фашиста. Недолго думая, отправляюсь вниз по первой попавшейся мрачноватой и стремительно темнеющей улице. По одной стороне ее тянется серая длинная крытая галерея, вероятно,  от солнца. Но теперь его нет. Мрачноватый и совсем не жаркий день быстро переодевается в ночную одежку под звуки стремительно захлопывающихся жалюзи таверен и кафе, лавочек и магазинчиков. Вот уже на улице  ни души. И только одинокий оранжево-красный кабриолет скайларк приткнулся у обшарпанной стены и криво скалится человечьим, ребристым, хромированным бампером.

     На углу некогда оживленного проспекта мое чуткое ухо улавливает приглушенное пение и звуки органа, льющиеся из едва приоткрытых створчатых узорных дверей: …grátia pléna; dóminus técum: benedícta tu in muliéribus... Но почему-то меня не тянет ступить в прохладу готических сводов и вдохнуть запах мирры и ладана. Вместо этого я сворачиваю в переулок и сразу же натыкаюсь на тусклую вывеску Индийский ресторан «Бедана», увенчанную грубым изображением красно-оранжевого граната. Тяжелая дверь скрипит и с натугом пропускает меня в затхлый зальчик, где я немедленно забиваюсь в угол и прошу принести мне "девственную маргариту". Зеленоглазый официант улыбается и понимающе кивает головой, потом взмахивает перед носом желтой салфеткой и мне в глаза бросается красный экипаж с кучером на циферблате его часов: Эрмес. Наверное,  дешевая подделка из тех, что продают на улице.

       Крошечная комнатка заполнена странными  людьми. Очертания фигур слегка искажены и зыбко плывут в прокуренном воздухе, или это мне чудится? Одинокая любительница портвейна в спущенных колготках обвила ноги вокруг ножек венского стула. А вот красноносый человек в засаленной кожаной жилетке и почему-то в бандане, поглаживает синий бокал с розовым цветком на боку. У входа за большим столом собралась теплая компания китайцев, увлеченно играющих в го. А прямо за соседним столиком хихикает жизнерадостная парочка средних лет, уплетая фаршированных перепелов, кажется, в гранатовом соусе. Бедана в квадрате, так сказать.     

-I am awfully sorry, may I join you?

Поднимаю голову и натыкаюсь на кобальтовый взгляд. Склонившееся надо мной чуть вытянутое бледное лицо перечеркнуто двумя резкими вертикальными морщинами. Большой подвижный рот тронут усмешкой. 

-May I? – повторяет он с еще более мягкой вопросительной интонацией и наклоняется ближе. – There are no more tables left.  And I’ve no energy to look for another restaurant. I’m dog-tired. Would you let me share your table? Молча киваю. Почему мне кажется знакомым это лицо? И сеточка морщин, и коричневая выпуклая родинка над верхней губой. А синие глаза держат удар. Мало кто может вынести мой взгляд.

- A Virgin Margarita – h-m-m-m, it is like a rock band with no bass guitar, no?

У меня нет ни сил, ни желания что-то объяснять. Я просто снова киваю головой и закрываю глаза. Вот уже почти полгода я только киваю головой, но ни с кем не вступаю ни в какие разговоры. Я не хочу разочаровываться. У меня нет сил в который раз встречать непонимание.  

-Hei, are you OK? Would you like to chat a little? You seem to be preoccupied.

-Why didn’t you join that drunk or the woman with a pitcher of port over there? Мой собственный голос звучит как-то незнакомо и слишком глухо, как будто я говорю из ямы или норы.

-I chose you.

-I see. Черные расширенные зрачки окружены васильковой радужкой с коричневым ободком – как элегантно, надо же. Я где-то читала, что все голубые глаза - генетические мутации. Что глаза должны быть карими. А тут, похоже,  они передумали на полпути и не до конца мутировали. Вандейковские витиевато-кудрявые пальцы беспрестанно вертят ручку. И зачем ему ручка в ресторане?   

-What would you like to chat about?

-You. Tell me what makes you sad?

-Неизвестность, - хочется мне крикнуть ему в ответ. – Черт возьми, неизвестность! Я не знаю, что мне делать дальше. Я была ее миссией, а она моей, понимаешь? Но вместо этого я отхлебываю своего маргаритового симулякра и выцеживаю с вежливой восходящей интонацией:

-But what exactly would you like to know? You read other people’s thoughts, don’t you?

-Yes, if I like them.

-People or thoughts?

-Both.

                                                  ***

       Осенний базар обрушил на него все буйство своих красок и запахов. Травы, фрукты, овощи, дичь, рыбные и мясные ряды, неописуемой красоты лепешки, белоснежные молочные ряды. Но паренек равнодушно скользнул взглядом по всему этому великолепию и направился прямиком к крайней аллее, где сидели престранные персонажи. Далеко не все они что-то продавали. Вот у этого, например, был говорящий сине-белый попугай, стереотипно предсказывавший судьбу, а тот целый день играл в шахматы сам с собой. Был здесь и свой философ-мистик и, конечно же, непременный любитель перепелов, только не жареных, а певчих – высохший морщинистый старик в белой чалме. Над головой у него висела выдолбленная изнутри круглая тыковка, накрытая чистым полотном. Из ее недр периодически раздавалось: «Пить пильды-ы-ык?» Когда мальчик подошел ближе, птичка заволновалась, забилась и засвистала в какой-то другой тональности. А он протянул руку с растопыренными пальцами так, что ладонь  почти касалась тыквы, и закрыл глаза.

-Сколько вы хотите за свою бедану?

-Она не продается.

                                                  ***

    Официант плюхает перед моим неожиданным собеседником стакан с тяжелым толстым дном и зеленоватым содержимым, не иначе абсент, он теперь снова вошел в моду, и мой взгляд  невольно скользит по эмблеме «Эрмес».

-It is probably a fake but the name is quite appropriate, no?

-Why appropriate?

-Because this is his function, to help us across.

-Across what?

-All in good time, Madam, all in good time.

     Последняя фраза выходит чуть растянутой и напевной, и разрешается в тоскливом си бемоль минорном ключе. И тут же из темного угла аккорд подхватывают бог весть как оказавшиеся здесь музыканты. Что за старую песню они играют? Я точно знаю, что слышала ее, но когда, где? И кто ее пел? Samarra is awai-i-i-ting or maybe-e-e Luz. Акустическая гитара, тарелка, саксофон. Мой случайный сосед нервно дергается и, сделав большой глоток, выдыхает:

-Too slow, and now too relaxed. There is a syncope there, and the pause in the next cycle should be longer. It must be almost unbearable. Oh, no, they just can’t be worse!

Он явно расстроен. Пальцы даже на мгновение останавливаются, но потом снова начинают свое бесконечное кружевное верчение. Как у гипнотизера. И эти пальцы мне тоже странно знакомы. И совсем не по вандейковскому автопортрету. Ах ну да, конечно. Осень 1988го, полулегальный концерт для своих. Так вот откуда эти глаза и пальцы?! Но того человека, кажется, уж  давно нет.  

-What is this song?

-Oh, you don’t remember?

-I do remember the music, I always remember melodies, tunes, you know, but seldom recollect words. And who on earth sang it? 

-He is not here any more.

-What do you mean here?

-In this world.

-I thought so. What happened?

-A car crash.

    Мне тогда показалось, что если я отправлюсь туда, куда он меня звал, я что-то непоправимо испорчу в своей жизни. А может, и надо было испортить, сломать прямо в зародыше мой извечный  сюжет – пробовать всё, но никогда не идти до конца. Не значит ли это, в конечном счете, не жить вовсе? Чуть тронуть мохнатой лапкой холодную воду, и тут же пулей обратно. Обратно, но куда? Теперь уж точно некуда.

Samarra is awai-i-i-ting, or maybe Lu-u-uz.Even if you think you can escape. Да уж, убежать не удастся.

God’s in the veins of days and Life is but his game, as well as Death.  А эта фраза звучит почти как Мевляна или Омар Хайям. But then it doesn’t have to be Death you are mee-e-e-e-ting with. It can be your Dest’ny and you must learn to read its signs. Научилась ли я читать эти знаки? Не уверена. И был ли это знак – те несколько часов на московской крыше более четверти века назад? Медленно тающий закат на пороге условно белой ночи, два бамбуковых кресла-качалки друг против друга и неспешный разговор до утра.

-Ты почти как Родерик Ашер.

-??????

-Ну, понимаешь, ты боишься жить как бы в квадрате, или точнее, у тебя страх страха жизни. Выключай иногда голову и отдавайся потоку жизни, понимаешь? Только так можно нащупать свое предназначенье.

    Но я не понимала тогда, о чем он говорит. Жизнь представлялась сложной шахматной партией, и я просчитывала ходы.  Наверное, их надо было чувствовать, а не вычислять. 

 Вандейковская кудрявая рука описывает полукруг, а губы артикулируют какие-то звуки, но они доходят с опозданием, как будто изображение передается чуть быстрее звука. 

- and let the flow carry you along. And then you will read the signs.

- What signs?

-Have you been listening to me at all?

-I am not sure, sorry.

-Tell you what, let’s go.

-Where to?

-You’ll see.  

В последний раз перед глазами мелькает красный экипаж с кучером, унося блюдце с деньгами, и мы оказываемся на совершенно пустой и тихой полуночной улице.  А оранжевого кабриолета, похоже, нет. И его хозяин уехал в ночь.

                                                    ***

-А если я предложу вам не деньги, уважаемый, а что-то другое.

-Другое, но что мы можешь предложить мне за мою любимую бедану? Я учил ее много лет и теперь она как продолжение меня.

-Да, я понимаю, но теперь это моя бедана.  Она меня узнала, понимаете? Я ее судьба, а она моя. Вы слышали такую поговорку, что у беданы нет дома, вернее он там, где она поет свою песенку. Обменяйте мне бедану на дом.

-У тебя есть дом?

-Не совсем. Но я знаю, как его получить. Я укажу вам место, где спрятан клад. Я видел его вчера, недалеко от города. Понимаете, иногда я вижу то, что под землей и ничего не могу с этим поделать.

-Как это?

-Ну, я не могу объяснить как. Да и не важно это. Вы выроете кованый сундучок и продадите камни и золото. А потом построите небольшой крепкий домик с садом, обязательно с садом, и непременно с виноградником, а мы с беданой будем вас навещать время от времени, когда окажемся в этих краях. 

-А что вы будете делать, ну ты и бедана?

-Жить.           

 

                                                     ***  

-Тут совсем рядом, недалеко, можно пешком.

-Вы говорите по-русски?!

-Нет, я думаю. А ты читаешь мои мысли. Тут язык вообще не важен.

       Заскрипела тяжелая дверь и пропустила нас в гулкую темноту пустого зала. Похоже, из этого дома вынули всю начинку, все внутренние стены. Осталась только пустая коробка. Сюда, - шепчет мой спутник и, взяв за руку, увлекает куда-то в дальний угол, где обнаруживается винтовая деревянная лестница. Десять шагов, двадцать, тридцать и вот мы уже на разрушающейся и замусоренной летней веранде, видавшей когда-то и лучшие времена. Над головой только звезды и уютный темный холм вдалеке.

     -Кресел-качалок здесь нет, уж прости. Но мы как-то перебьемся, ведь правда?

     Слова доходят до моего сознания, проникают в мозг, хотя он не разжимает губ, а только пристально смотрит.

     - Ты тогда не прислушалась, отмахнулась, а теперь у тебя есть шанс сделать это снова. Садись.

      Но мне не хочется садиться. Я иду к шаткому парапету, вдыхаю ночной воздух, разглядываю мягкие, размытые огни вдалеке и  внизу, потом медленно перегибаюсь вниз. И нет твоей руки, чтобы вернуть меня обратно. Если качнуться еще совсем чуть-чуть, то все кончится. Здесь ведь достаточно высоко. Это не наш домашний третий этаж, где только переломаешь руки или ноги.

   Си бемоль минорный аккорд  возвращает меня назад. Это мой странный спутник терзает гитару той самой песней, что играли в ресторане. Вандейковские пальцы извлекают ее по-другому и так замечательно, что я начинаю тихонько  подпевать: God’s in the veins of days and Life is but his game, as well as Death. 

-Там не страшно.

-Ты о чем?

-О том, о чем ты подумала. Не бойся. Лучше учись интерпретировать знаки. Они все перед тобой и всегда были перед тобой. Надо только их увидеть.  Надо только остановиться на несколько мгновений и увидеть и оценить свою жизнь со стороны и понять, что с ней делать дальше. И такая возможность у тебя скоро появится.  Ты найдешь, чем заняться, поверь мне. Только не говори сразу нет. Оставайся открытой. 

Он бросил гитару и подошел ко мне очень близко. Потом сплел свои длинные пальцы с моими, заставляя сосредоточиться на ощущениях. И спросил снова, не разжимая губ:

-Что тебе нравилось делать в жизни больше всего?

-Сочинять истории, новые блюда и песни. Мне и сейчас это нравится.

-Вот! Ведь правда же, не бесконечные статьи и научные монографии? И всё это музыкально-кулинарно-литературное великолепие исключительно для себя?

- Пожалуй, вопрос аудитории меня мало волновал.

-Так не бывает. Ты же готовила не для себя, а для друзей? И книги писала, пусть для десяти, но читателей, и песни сочиняла тоже для них, разве нет?

-Не знаю, я об этом не задумывалась.

-Вот для этого тебе и будет дано время, вернее, не время, нет, там нет времени, но возможность остановиться и задуматься. 

-Где это, там?

      Теперь он медлит с ответом. В предрассветной темноте не видно кобальтовой радужки и только тепло его рук выдает чье-то присутствие рядом, удерживая меня на заброшенной веранде.

    -Тогда на крыше в восемьдесят восьмом ты говорил, что надо совершить крутой вираж, возможно, даже уйти из университета и помогать людям. А мне казалось, что все, что ты говоришь - сплошное шарлатанство и глупости, и вообще не серьезно, потому что тогда у меня была ее защита, понимаешь, и еще, связь с нею, такая прочная, что все остальное вокруг становилось лишь бесполезной вишенкой на торте. И любые мои жизненные траектории и эскапады, порой шальные, всегда заканчивались плавной параболой по направлению к ней. Теперь же мне некуда вести свою параболу по лабиринтам точечных пересечений и запутанных линий.  Раньше был такой вот якорь и все, что я делала, я делала для нее, понимаешь? Больше, чем для себя. А теперь я вдруг понимаю, что я и не знаю, чего бы мне хотелось для себя и хотелось ли бы чего-то вообще. Абсолютная свобода то и дело схлопывается в абсолютную потерянность. Она пьянит и пугает. Между циклами, между жизнями, между возрастами трясет на стыках и тошнит в воздушных ямах. И так хочется оказаться в невесомости, застыть и задержаться в шатком равновесии хоть на какое-то время. 

-Правильно, тебя отправляют подумать, а потом возвращают уже кем-то другим. Нужно только угадать, что именно тебе поручается.

-Метемпсихоз? Переселение душ? Реинкарнация?  Значит, это правда? И кто отправляет?

-Как тебе сказать, здесь все проще, чем в религиозных тестах, но одновременно и сложнее. Мне кажется, ты должна, наконец, согласиться с существованием внешнего мира и других людей, зверей, деревьев, камней, ветра, воздуха. Все они - не плод твоего воображения и, в сущности, не так уж опасны, как тебе кажется, дорогой ёжик. Посмотри! – и он обвел рукой розовеющие окрестности.

- Ты помнишь, как мы хотели помогать людям?

-Ты хотел, а я нет, мне это казалось наивным или, может быть, напротив, циничным.  Передо мной была вся жизнь, и я ее видела иначе, ну не могла я себя представить в каком-то шаманском кооперативе, понимаешь?

-Ты все равно к этому придешь, как только осознаешь, что не нужно бежать от мира, а окружающим надо помогать, если тебе дана такая способность. 

-Но я не люблю людей, я стараюсь их избегать.

-Неправда, ты просто носишь маску. Вернее, целый защитный костюм. Впрочем, это понятно. Но пришло время его снять. 

-Как?

- Не цепляйся за укорененность, стабильность, предсказуемость. Это не твоя судьба. У тебя ничего не должно быть. Ты должна идти по миру, куда глаза глядят. И будет день, будет пища, понимаешь?

-Но как я могу помогать кому-то?

-Не нужно об этом спрашивать, ты сама узнаешь, когда придет время. Ты будешь предупреждать об опасности, осторожно направлять, не давать сойти с едва заметной тропки. Ты же когда смотришь на человека, тебе ведома его судьба, так? Зачем-то тебе дан этот дар. Задумайся, зачем.

-Но я ж не господь бог и кто меня будет слушать?

-Ну и что, у тебя есть своя миссия, понимаешь? Ты проводник и не имеешь права им не быть.

-Но зачем наставлять, если рок и судьба все равно неизбежны, если все, что мы делаем, тщетно?

-Если человеку незачем жить он и не живет. Он уходит. Но важно, чтобы и другие услышали звон своего колокольчика и не пропустили.

-Все же кто ты?

-Тот, кому бог помогает, - усмехнулся он и на мгновение сжал, а потом сразу отпустил мои руки, но я успела почувствовать странную вибрацию в каждой клетке.

- Скоро рассвет и тебе пора уходить. Но давай прикорнем хоть на полчаса?

-Где?!

-В этом кресле, конечно, - отозвался он и увлек меня за собой в мягкое и уютное кресло, которого, могу поклясться, не было здесь раньше. Примостившись в его странно податливом уголке, явно противоречившем законам физики, я вскоре уснула, а когда открыла глаза, было уже около девяти, окончательно рассвело, и ни в кресле, ни на террасе никого не было.  

                                               

                                                ***

     Дорога назад в «Учеллино» взбиралась все выше  и выше, чуть медля на поворотах и приостанавливаясь у особенно красивых вилл. Ржавые листья засыпали обочины мягким ковром. На последнем повороте на плечо мне опустился черный паучок с красивой оливковой спинкой и заскреб лапками по зернистой шоколадной замше. Я бережно сняла его и посадила на желтоватую траву подальше от дороги. Говорят, что пауков нельзя убивать. Они приносят важные вести.

     Идти вверх оказалось намного труднее, чем спускаться вчерашним вечером. Сердце пропускало удары, торопилось и тут же запаздывало. Я закрыла глаза и глубоко вдохнула осенний воздух, стараясь унять головокружение. За забором угадывались все те же багровые ягоды увядающего кустарника – то ли барбарис, то ли боярышник. Нет, все же барбарис. Помнишь, как мы его собирали в горах? А еще там были странные ромашки – не белые, а голубые, розовые, желтые.  Ядовито-желтые с блеклыми сердцевинами.

     Все произошло очень быстро. Из-за поворота внезапно показался оранжевый кабриолет. Он двигался почему-то совершенно бесшумно. Железный оскал,  глупые круглые фары прямо перед моим лицом, глухой удар. Падая, я хрустнула виском о какой-то каменный уступ. На самом краю его цеплялся за жизнь чахлый цветок. Какие липкие и маслянистые у него лепестки. Свет медленно померк как в зрительном зале перед театральным спектаклем, и странная легкость разлилась по телу.  И всё. Это совсем не страшно, поверьте.

      Последнее, что я помню - теплое дыхание итальянского мастиффа и его шершавый язык, облизывающий мои руки. Потом Гвидо сел рядом и завыл. Но этого я уже не слышала. Я стремительно неслась куда-то прочь, в водовороте оранжевых пузырьков и хаотически движущихся лиловых спиралей. Наверное, так ощущает себя стеклышко в детском калейдоскопе. А потом всё кончилось и стало темно и тихо. Я все ждала, когда появится тоннель, и мягкий свет, и красивая музыка, и я смогу, соединиться, наконец, с тобой. Но ничего не менялось, и стереотипный тоннель не появлялся.  И я устала ждать и, кажется, впала в забытье. Я не знаю, сколько времени прошло, но когда мои глаза снова открылись, я лежала  на берегу моря, на мелком белом песке. Неподалеку виднелось кинчо с кое-где прохудившейся пальмовой крышей, а позади косо примостился давно уж сухопутный корабль с раскуроченной палубой и деревянной лестницей, ведущей в салон.  Вокруг не было ни души.

                                              ***

      Кем мы станем? Ты станешь беданой у вечного старика на базаре. Я же стану мальчиком-сиротой - учеником дервиша, с черешневой парочкой за ухом, мальчиком с черешневыми глазами, что заплатит старику и выпустит  тебя из тыквенной клетки, и уйдет прочь из города, и будет идти по дороге, предсказывая судьбу и помогая страждущим, а бедана никуда не улетит. Она сядет мне на плечо и будет петь свою звонкую песенку на тысячу ладов, которые может различить только знаток  – пить пильдык? Пить пильды-ы-ык.

 


Оглавление номеров журнала

Тель-Авивский клуб литераторов
    

 


Рейтинг@Mail.ru

Объявления: