Марина Мануйлова

 

Сионизм в отдельно взятой семье

 

                                                                                                                                                     

Кто есть еврей? – вот мой проект закона:

Тот, кто, собрав детей в ночную жуть,

В толпе рабов бежал от фараона.

Хоть изредка. Хоть мельком. Хоть чуть-чуть...

                                                                                                            

 

Сибирь, февраль, утро...

         Поскальзываясь на серых огладышах тропинки, ведущей к подъезду четырехэтажного дома, плывет в мокром морозном воздухе, придерживая руками полы шубки на торчащем животе (скоро рожать!) худая, сосредоточенная молодая женщина, издалека почти девчонка, из тех, которые до старости щенок. Ей навстречу, пригнувшись от ветра, шагают хмурые, в черно-сером, с коричневыми портфелями, спешащие на работу люди. Низкое, без светила, небо, облупленные скамейки, темно-зеленая яркая хвоя, черные от влаги стволы сосен, растущих вплотную к ветхому, темно-серому, "хрущевскому" дому. Серо-коричневое, застывшее буграми – под ногами...

Периферия новосибирского Академгородка образца 87-ого года, район "Щ" (это ж надо такое название придумать!), заселен "черной костью", обслугой науки. Марина живет здесь в своей квартирке, которую ей устроил папочка, и это большая редкость, если ты не кандидат наук и не капитан КГБ. Чтобы позвонить, все бегают к торцу дома, где стоит телефонная будка. Марина, после звонка в ОВИР, несла домой, спозаранку, новость. 

Пока Валера умывался, Маринка метнула на стол яичницу, пронзительность в виде пары соленых зеленых помидор, и когда он, усевшись, поднял на нее доверчивые, неимоверные свои глаза, она открыла шкафчик, вытащила спрятанный штофик и сказала, наливая рюмку: "Пей, лишенец!" Валерка настолько обалдел, что сначала выпил, а потом понял. И застыл с зеленым помидором в руке...

 

Глава 1. Перестройка.

 

 В январе 1986 года умер Виктор Вениаминович Мануйлов.

 В эти дни Ляля сорвалась всего два раза. Первый раз – через несколько минут после того, как, вернувшись домой, обнаружила Витю сидящим за письменным столом, а не спешащим ей навстречу. Тромб вошел в сердце, и он казался задремавшим над грудой писем к друзьям по всему Союзу. К лету планировалось организовать встречу выпускников авиационного таганрогского техникума, 60-летний юбилей. Грузный Витя, от попыток Ляли его растормошить, упал на пол, но она еще держала себя в руках и позвонила сразу дочери, на работу. Первое, что Марина сказала: "Ты уверена?" И Ляля не выдержала, закричала: "Как ты думаешь, могу я отличить мертвого от живого?!" Да уж, после двадцати лет работы патологоанатомом в прокуратуре...

А второй раз, наоборот – не крича, а почти теряя сознание, собрав в кулак последние силенки, когда военный оркестр грянул траурный марш на пышных похоронах (семью не спрашивали, хороня большого человека), прошептала: "Я шагу не сделаю..." Дать пощечину государственной машине? Фарид Нагимович Мирсояфов не подвел друга и в этот, прощальный, раз: через пару минут терзающий душу оркестр заткнулся, а солдатики так и шли за гробом, в тишине, отсвечивая золотом инструментов. Рахитичное солнце в матово-белом небе, сверкающий белый снег, процессия в черном (не из-за траура, просто по-другому советские люди не одевались) и оркестр – в арктическом безмолвии.

После кладбища не меньше двухсот человек были накормлены в стекляшке-столовой, а в осиротевший дом в тот вечер пришли самые близкие, всего двенадцать человек, включая Лялю. На витином месте, во главе стола, сидел маринкин брат Саша. Он поднял стакан с соком и сказал добрые, нужные слова, предлагая помянуть.

Валера спросил шепотом:

- А почему у него в такой момент такая безалкогольность в стакане?

- Понимаешь, он разрушил печень, работая в органической химии, и если осмелится выпить хоть каплю, то через пять минут у подъезда будет стоять скорая помощь.

Помолчали, выпили... Валера сказал тихонько:

- Странный вывод: вместо того, чтобы бросить химию, бросил пить...

Маринка засмеялась, а за столом уже улыбались враз захмелевшие, уставшие от горя люди, вспоминая все вместе хорошее, а значит, смешное, о Вите, умершем так внезапно. Их было мало за столом и говорили по очереди, слушая внимательно, переставая даже жевать... И каждые пять минут тишина взрывалась хохотом. Марина думала: "Соседи в подъезде решат, что у нас праздник..." Кто-то сказал смущенно, видимо, думая о том же:

- Хороший человек ушел. Вспоминаешь о нем – и так тепло на душе. 

В семье Мануйловых не терпели лицемерия и не признавали условностей.

Теперь для гордой, независимой Ляли настали новые времена. С Витей у них был полон дом друзей, но сейчас ее сердце не выдерживало кудахтанье подружек, говорящих на одну только тему – о мужьях... И Ляля все больше молчала, а приглашать к себе и вовсе перестала.

Через четверть века, ровнехонько, Марина начнет понимать, что стоит за этим молчанием, почувствует, как меняется ткань жизни со смертью мужа. И не знала, что была защита, а рвется узелок в ячейке, и мироздание сокращает на шажок расстояние, тянется лапкой к теплому твоему сердцу... Вдруг соседи предъявляют претензию, а ведь вчера и пикнуть не смели; кто-то скажет дрянь, хотя раньше старался думать хоть немного; честное одиночество становится милее, чем дежурный друг... Узелки с изнанки рвутся, меняют место, размер. Рисунок жизни становится другим.

 

А на рамке соцлагеря Главный Ткач уже натянул основу, на лицевой части начал проявляться орнамент, но симметрия еще не угадывалась. Из любопытства хотелось остаться на поверхности, увидеть результат, но ткань стала неплотной, сетчатой, и в ячейки улетали целые судьбы.

8-ого апреля 1986 года на встрече с рабочими в Тольятти впервые Горбачев произнес слово "перестройка", а 26-ого апреля жахнул Чернобыль. В майском номере Нового мира вышел роман Гроссмана "Жизнь и судьба", в котором, кроме прочих достоинств этой потрясающей книги, доказывалось тождество между фашистской и коммунистической системами. Умнейшие люди еще пару лет назад (или пару месяцев?) утверждали: советская власть издаст ГУЛАГ, но Гроссмана – никогда. Маринка, взяв в руки номер журнала, подумала: "Хорошо, что папа до этого не дожил..."

Виктор Вениаминович труды классиков марксизма-ленинизма читал и перечитывал с карандашом, делая пометки на полях (справедливости ради, скажем – кроме Сталина). Эта картина, папин досуг, так и осталась в памяти родных. На стеллаже, занимавшем две стены его кабинета, полное собрание сочинений Ленина находилось на расстоянии вытянутой руки от сидящего за письменным столом.

Когда Марина, еще со своим первым мужем, Борей Ботвинником, занялась изданием и распространением самиздата, она, конечно, принесла папе одну за другой несколько книг. Это было время прихода к власти Андропова и пик расцвета политических психушек. То, что делали у нее дома ее друзья: переплет отпечатанных на ксероксе одного из НИИ книг Солженицына, Авторханова, Конквеста, Марченко – полностью вписывалось в 70 статью "О распространении..." В их компании были случаи обысков, а у одной отказницы, Нели Резник, вышедшей на демонстрацию (не 1 мая), забрали сына-подростка в психушку и через пару месяцев вернули в невменяемом состоянии.

Марина (нормально трусливый человек) поговорила с отцом откровенно. Ему, в прошлом номенклатурному работнику оборонной промышленности, не надо было разъяснять смысл происходящего. Он согласился почитать. А если во время обсуждения очередной книжки заходил в кабинет ее брат Саша, кандидат наук, доцент, коммунист – отец тут же заговаривал на другую тему...

Так вот, наступил момент, когда Виктор сказал дочери, возвращая книгу: "Не надо больше. Все это правильно. Но, если я не ошибаюсь, конструктивных предложений – нет?" Сам того не зная, он повторил слова старшего коллеги Руматы, считающего, что события в Арканаре не выходят за рамки базисной теории. И продолжил, с болью: "Человечество не придумало ничего лучше, чем коммунизм..."

***

Итак, через считанные дни после вырвавшегося на волю слова "перестройка", случился Чернобыль. До этого каждый год сменяющие друг друга генсеки закручивали гайки: гебист Андропов зачистил сверху донизу МВД и, лишенные возможности откупиться, сели теневики, и было много громких дел, вплоть до расстрелов; пришедший ему на смену старый и больной Черненко, как в ужастике оживший зомби, реабилитировал Сталина; сменивший его Горбачев запретил пить!

Анекдот про то, что Горбачева никто в Политбюро не поддерживает – он сам ходит, анекдотом не являлся. Действительно, он был среди старцев один без склероза и немощи и шел против всех, старательно виляя хвостиком перед Западом. То есть, запахло переменами (запрет пить вынесем за скобки, так как пить запрет не мешал, интеллигенция перешла на самогон, стирая грань между..., как мечталось коммунякам).

Но Чернобыль высветил природу советской власти плюс Горбачев. Ведь начали говорить об аварии только после того, как радиактивное облако дошло до Швеции и подняли крик в Европе. А до этого молчали целую неделю и 1мая провели демонстрацию! И в самом Чернобыле, и в многомиллионном соседнем Киеве ни о чем не знали-не ведали и не спасали людей в самые страшные последствиями, первые часы и дни...

А потом будет кровавый позор в Тбилиси, потом будет Карабах, Баку и Литва... Перемены плюс Горбачев... "Покаяние" останется названием фильма в памяти динозавров, слово уйдет из лексикона.

Через десяток-другой лет, оглядываясь назад, интеллигенция, воспитанная сталинскими евнухами, на Горбачева молиться будет. Артист Мягков подарит ему собственноручно нарисованную картину: на ней изображен Христос, который, по словам автора, рисует "своими страданиями" Горбачева, и обмакнув кисточку в кровь, метит его лоб. Това-арищ Мягков! "Страдания" и неподпольный миллионер Михаил Сергеевич?

 

***

Когда роман "Жизнь и судьба" вышел в свет, Марина ахнула про себя: хорошо, что папы нет. Мы в гимназиях не обучались, однако предчувствие, что Сахарова выпустят, Солженицына впустят, но слушать их не станут – было. Лучше уж ограничить интеллект добычей пропитания и ничего не понимать.

И таки Сахарова из политической ссылки вернули к концу 86-ого года. Официально объявили о прекращении уголовного преследования за инакомыслие (только об этом никто не знал, пока Союз не гикнулся). Примерно летом того же года Новый мир дал ход публикациям умных, зубастых экономистов, и перемены зашагали к свободному рынку. Интеллигенция думающая (не Мягков) ринулась на зеленый свет, как бык на красный, и приложив умы и таланты к зарабатыванию миллиардов зеленых, теперь отдыхает, если не в тюрьмах, то на далеких зеленых островах...

 

Глава 2. Мессир.

 

Перестройка пока никак не изменила размеренно-разгульной жизни отказника Валерия Стратиевского, работающего в бойлерной, а зарабатывающего техническими переводами со всех, практически, языков, включая японский. Вяло развивался роман с разведенной Маринкой. Его отдельная (дань бывшей научной деятельности) квартирка в центре Академгородка по-прежнему была набита стукачами, читающими самиздат, перепечатанный им и переплетенный.

В июне 86-ого Марина осталась одна – сына Илюшку забрал отец, Борис, к своим родным в Хабаровск. Она шла от своей мамы на конечную остановку автобуса и сделала небольшой крюк, чтобы посмотреть на валеркины окна.

Жилой массив хрущоб в Академгородке радовал глаз цветом, ласкал ухо названиями улиц, а нос ублажал лесными ароматами. При строительстве дома каждое дерево забирали в каркас, чтобы не поранить, и на расстоянии меньше метра от стен жила себе настоящая сибирская тайга: заросли дикого шиповника, кусты черники, корабельные сосны. Густой запах сосновой смолы – первое, что обрушивалось на человека, сошедшего с автобуса. На шоссе выходил постоять лось, а попрошайки-белки мешали дефилировать по Морскому проспекту (эта улица вела прямиком из центра до самого Обского моря: пять километров асфальта, фонарей и велосипедных дорожек в лесу). 

Основная часть жилых домов и весь Проспект науки с выстроившемися вдоль него пятнадцатью институтами были осторожно помещены внутрь соснового бора, а от Дома ученых начинались коттеджи, в которых жили академики, и этот район отличался тем, что здесь, в оврагах, буйно, неухоженно росли березы и осины. Осенью, даже не забираясь на крышу девятиэтажки, бросалось в глаза, что в темно-зеленом хвойном море есть веселый красно-желтый остров. Называлась эта улица "Золотодолинская".

Валерий Исаевич Стратиевский, по прозвищу Мессир, жил на пересечении улиц Жемчужная и Цветной бульвар. И город этот находился не на Луне, и жили в нем не Знайки-Незнайки... Но вот этот напор сказочности, включая настоящий энтузиазм строителей будущего, это был Академгородок 60-х, названный классиками "Республика Соан" (Сибирское отделение академии наук), куда приезжал Галич бренчать на гитаре в кафе "Под интегралом", в котором жили герои "Понедельника", где, спотыкаясь о бурелом, бродили бородатые, в трениках аспиранты, сердясь друг на друга и крича: "Это же уравнение Шрёдингера!"... 

Четырехэтажные панельные дома красили квадратами в разные цвета: синий, красный, зеленый. Так как в Академгородке не было ни производства, ни машин (все близко; вот катера для рыбалки держали), то воздух оставался густым и пьянящим, цвет стен не блек и всюду был настоящий, с грибами и земляникой, сразу от подъезда – лес.

У Валеры, на первом этаже, Марина увидела свет, зашла и осталась на неделю. Его жена уехала в отпуск к маме, а он ждал приятелей, чтобы ехать на рыбалку на несколько дней. В доме было полно консервов, ящик портвейна, а друзья так и не появились.

Через месяц Валера, Марина и Наташа Борисова улетели в Москву. Татуля, профессиональная переводчица и референт академика Заславской, ехала в командировку, а ребята – прошвырнуться. Православная активистка Наташа и сионист Мессир постоянно нуждались в столице и в контактах с иностранцами.

 

И вот эта троица, почистив манжеты, идет на свидание, которое устроила Наташка: их пригласил к себе в гости израильский журналист, член компартии Израиля Леон. В отсутствие дипломатических отношений, в середине восьмидесятых, он был единственным легальным представителем своей малюсенькой, героической страны в столице советской империи. Наташа объявила, что она делает одолжение как раз Леону, устроив ему знакомство с "интересным человеком", а именно, с Мессиром. Так и заявила. Татуля, следуя христианской традиции, относилась к жизни серьезно...

 

Они стоят, задрав голову, и осматривают громадное сталинское здание, раскинувшееся, как раскрытая книга, напротив гостиницы "Украина", в самом центре Москвы. Здесь живут люди с громкими именами, известные по всему миру. За двести метров до подъезда наша троица встречает только молодых мужчин, в серых костюмах, с цепкими глазами. Обычной публики: обиженных женщин с полными авоськами в руках, припыленных мужчин, выскакивающих из подворотни по трое, с добрыми лицами и пустыми глазами, толстых мамаш с детьми, вызывающих у всех одну и ту же мысль-изумление "неужели и эту кто-то трахнул?" – короче, обычной публики здесь не видно.

Наташа спокойна, как айсберг. Еще бы: у нее за спиной ангелы, для нее это не фигура речи, а реальность, и она излучает уверенность в себе, проводя сквозь строй топтунов нервного Мессира, очень похожего на молодого Джигарханяна, играющего всерьез Корлеоне, и беспечную, безмозглую его новую подружку, которую он называет "моя блондинка", периодически забывая имя. Он, как всегда, насторожен, но окружающие, как всегда, пеленгуют: "Торговли не будет." Его прозвали Мессиром, считывая ауру четких принципов, за которые, чувствовалось, он готов идти за пределы реальности, и которые до такой степени не совпадали с общепринятой моралью, что спор на тему "Мессир – святой или дъявол" был очень популярен в Академгородке.

Люди в сером фотографируют гостей, и не только глазами, будьте уверены, расступаются, и вот наша троица уже в громадном гулком подъезде отвечает на вопросы консьержки, заранее знающей о каждом из них чуть больше возможного. Старуха звонит по телефону и кивает друзьям: "Вас ждут, поднимайтесь на такой-то этаж."

На пороге квартиры, раскинув приветственно руки, стоит хозяин. Это немолодой еврей, родом из Болгарии, ростом ниже невысокого Валеры и очень на него похожий неправильностью красивых, резких черт лица и буйной черной гривой. Он худой, подвижный, но видно, что застывший, с мощным разворотом плеч, Валерка – стремительнее. Мужчины, обнюхав друг друга, меняют улыбки боксеров перед боем на искреннее радушие. Маринку сразу бъет по нервам "заграничность". Она и не знает, что это такое, но, на уровне ощущений, что-то из фильма "Призрак замка Моррисвиль": стойка бара, длиннющий шарф и берет набок, рожа негра, на пол-экрана разевающего рот, выговаривая "пу-у-тэ-эй-то", запахи шампуня, мужской парфюмерии и, главное, отсутствие – запахов кухни, отходов, ветхости...

Апартаменты необъятны. Автор "нехорошей квартиры №50" точно имел удовольствие посетить подобную жилплощадь. Леон принимает гостей в комнате, тесно заставленной чем-то низким, расслабляющим, под попой кожа, которая то холодит, то греет, самостоятельно угадывая, что в данный момент требуется; на журнальном столике, покрытом скатертью до пола, громадная, кубообразная, с ручкой бутыль шотландского виски, вазочки с заморскими орешками, низкие, вместительные, с удобными неровностями бокалы... Которые крепко прилипают к пальцам, когда Леон, усадив друзей и потирая руки, говорит: "Одну минуту, я принесу лед!" И пока он хлопочет на очень далекой кухне, ребята успевают пару раз тяпнуть янтарной жидкости, поднимая с трудом эту музейную, невероятную бутылку, в которой, будьте спокойны, к концу визита оставалось не больше, чем на палец продукта – из вежливости.

Итак, Леон вернулся, таща хрустальную чашу, полную льда, плюхнулся рядом с Татулей, приобняв, широко разулыбался, поднимая свой бокал, и уже прозвучал первый вопрос, но перед тем, как ответить, Леон потер лоб, махнул рукой и, нырнув под скатерть, явственно щелкнул тумблером. "Вот теперь можно," – сказал он, дружно рассмеялись, и беседа потекла.

Было упоительно говорить слово "еврей" безинтонационно, как гоголевские институтки, которым мамочки еще не объяснили, сколько крепостных у их папочек, орать во весь голос "Израиль!", пытаться вразумить повидавшего жизнь и войны, убежденного сиониста-коммуниста, что Советский Союз и социализм – разные вещи... Леон, занимающий искренне левый фланг на шкале политических предпочтений, бешено спорил с Мессиром, ни на шаг не отступающим с позиций сиониста-агрессора. Гуманисту Леону все не удавалось обойти или пробить стену валериных аргументов, попахивающих дымом Освенцима.

 

В качестве пробы Валера говорил с Леоном на иврите, читал свои переводы ивритских песен. Татуля хлопотала, Маринка подливала, Леон уже поплыл, пытаясь держать алкогольный удар. Прозвучало: "А не выпить ли нам кофе?", - и Татуля куда-то надолго уволокла пьяного хозяина дома, а Маринка с Валеркой спускали на тормозах вечер, опустошая вазочки, разглядывая туристические израильские проспекты и учебники иврита, которые им подарил Леон. Но вот появился умытый, посвежевший хозяин и по его интересу к Валерке, по уважению, которое он оказывал гостю, друзья поняли – вечер удался. Непонятно только, как он остался жив после такого пития.

Здесь так и хочется остановиться и стандартно призвать "не пробовать повторить...", как это пишут сегодня в роликах с каскадерами. Дело в том, что у Маринки имелась, кроме проветриться, еще одна цель: опомниться и уговорить саму себя на аборт. А Татуля, инициатор поездки, знала, что должна эту парочку от себя не отпускать и уговорить рожать, и доводы ее были в пуд весом каждый.

Во-первых, это же Мессир, и если уж так сложилось – надо его клонировать. Во-вторых, Наталья Баранова давно и прочно вела образ жизни глубоко верующего человека (храмы и батюшки так и мелькали в ее речи), а при ее служебном положении и работе с иностранцами это предполагало мужество, настойчивость, последовательность. Все эти качества, натренированные противостоянием с органами, были задействованы, и в апреле следующего года Марина родила.

 

***

1 февраля 1987 года в Академгородке первая семья отказников получила приглашение явиться в ОВИР и забрать разрешение МВД на выезд – по старым документам, оформленным в последнюю подачу. После того, как такой же звонок получили в третьей семье (не иначе, по алфавиту), Маринка прибежала к Валерке, думая, что эта весть радостная, не заметив впопыхах, что Мессир какой-то тихий. Но не возражал, чтобы она позвонила в ОВИР от его имени, и ей назначили перезвонить тогда-то, и вот –  получено разрешение на выезд!! За который, с точки зрения обывателя, была в прошедшие десять лет заплачена немыслимая цена.

Маринка рассказывала о своем звонке, и что ей сказали, заваривая чай, споласкивая чашки, споро поворачиваясь вокруг своей оси – единственное движение, возможное на шестиметровой кухне, где еще стоял маленький диванчик. Сейчас, в джинсах и в разлетайке горчичного цвета, с румянцем от морозца и волнения, с блестящими ореховыми глазами, она была, ну, прямо Кити на балу... Но тут, вместо желанного кавалера, появилась жестокая Анна...

- Да-а... Ну что ж, придется отказаться... – Сказал вяло, почти равнодушно Валера.

Маринка плюхнулась напротив него на диванчик, налила ему вторую рюмку и спросила:

- Ты что говоришь? Почему?

- Ну, куда я теперь поеду... Ты же родишь скоро.

- Ну и что?

- Да то, что твоя мама не даст тебе разрешения...

Марина, несмотря на замужество-ребенок-развод и свои 30 лет, не растеряла азарта, идущего из драчливого детства, и поэтому возразила моментально, хотя и мелькнула мысль – он прав:

- Валеркин, ты что же, свою жизнь, вот прямо все эти твои подачи-мамочкины инфаркты-отказы, похеренную науку, обыски-допросы, отбитые в ментовке пальцы, перепечатанные твоими руками книжки, песни твои – все это перечеркнешь сейчас?

Марина видела, что он слушает (еще бы!), чувствовала правоту свою и нисколько не боялась, хотя как раз ее положение в ее положении было – азохен вей.

 

Разведена, сыну 9 лет, ее отец умер ровно год назад, и мать была погружена в отчаянную душевную черноту, которую дочь Марина и сын Саша лишь подозревали – гордячка Ляля никак не проявляла своего горя, только перестала красить волосы и шить себе, что в условиях развитого социализма означало через год-другой выглядеть, как нищенка. В общем, из-за того, что тема смерти отца не обсуждалась, из-за того, что мать осталась жить одна и ее отношения с невесткой, женой брата, не складывались, вопрос, а даст ли она разрешение своей единственной оторве-дочери выехать за пределы соцлагеря – не стоял. Не даст.

Во все, без исключения, годы советской власти те, кто покидал СССР, лишались гражданства, считались предателями, а их родственники прессовались общественным мнением очень болезненно. Письма-звонки-посылки существовали только для самых близких и отчаянных, и те, кто уезжал, навсегда клеймили сами себя неостывающим сургучом вины перед оставшимися родными и любимыми. Самое же черное, страшное наказание для обеих сторон заключалось в четком понимании: они расстаются навсегда. "Оттуда" не возвращались, как из загробного мира, никогда.

И вот, вместо того, чтобы биться головой об стену, вопрошая "на кого ж ты нас покидаешь", Марина говорила:

- Иди своей дорогой, раз когда-то ее выбрал. А за тобой, как буруны за кораблем – что-то, как-то, да устроится. Не оглядывайся, иди.

 

Мессир устал от десятилетнего марафона сопротивления всему миру, включая мать и отца, которых он, единственный оставшийся в живых сын, в очередной раз собирается бросить. Да мало ли было причин согнуться под тяжестью ноши, которую он взвалил на себя.

Больше десяти лет, лучших лет, с 30 до 40 – печатание и переплет самиздата, работа от сантехника до валки леса с уголовниками в тайге, бесконечные драки-провокации, запугивания милицией, обыски... Один друг, лучший, сердечный, погиб на трассе, другого взяли (организовывал шабашки – а как еще отказники могли заработать?), шло следствие и готовилось обвинение по статье "Хищение социалистической собственности в особо крупных размерах", а Валере, единственному свидетелю, который продолжал, мучая следователя – один против всех – говорить на допросах в пользу товарища, ему светило перейти из свидетелей в соучастники, и это не было просто угрозой...

Он отрекся от недюжинных своих возможностей, поступился концептуальным, эстетическим умом ученого, философа, поэта – ради борьбы... За справедливость? За гордость? За гордость еврея?.. Чтобы не предавать самого себя так же, как никогда не предавал друзей?..

Один раз Марина спросила:

- У тебя в башке мозг, какой бывает один на миллион – неужели не жалко?.. Не принести людям пользу, не оставить что-нибудь вещественное, так сказать, после себя?

- Например?

- Ну, черт его знает, ну, может, книжку умную написать...

Валера усмехнулся и, как всегда, нарисовал притчу. Представь себе, сказал он, поле, степь, зима, холод жуткий, бредут люди. Остановились на привал. Вытащили из рюкзаков очень умные книжки и сделали из них костер. И греются, и очень этим книжкам благодарны. Это – польза?

- И вот эта книга в костре, этот костер – это ты?! – Взвыла Марина.

- И я тоже. – Ответил Мессир.

 

Он говорил спокойно, без рисовки. Его простодушие ставило точку в любом споре. Да и собеседники, как правило, не дотягивали до возможности оценить его масштаб – не хватало инструментов для оценки. В нем всего было больше, чем у простых смертных: ума, логики, памяти, умения чувствовать и умения терпеть... 

Мессир, может, и знался с нечистой силой, но не был ни железным, ни жестоким. Решение уехать рвало ему душу даже больше, чем его родным, ведь воображения у него тоже было больше. Сейчас, кивая на беременную бабу – дескать, вот он, аргумент, толкается в животе, он не находил в себе сил бороться или оправдываться еще и за это.

 

Итак, алия начиналась с полного истощения, сил не было...

 

 

Глава 3. Праздник свободы.

 

Братцы, а зачем выдавливать из себя раба, да? Не лучше ли накачаться, как шарик, свободой...

В компании, где Мессир был центром вселенной, наслаждались, говоря: "Здравствуйте, евреи!", встречаясь, и, перед расставанием, вопрос-резюме: "Евреи довольны?" Это были элементы свободы – такие слова, такая интонация. Если б они сами рассказывали о себе, отказниках 70-х, то вспомнили бы уроки иврита, обмен запрещенной литературой, счастливчиков, собирающих багаж, приветы "оттуда"... Неповиновение было свободой.

Ученые Академгородка не хотели быть просто учеными, они не хотели – здесь быть... Далеко не все из них принимали, почему это надо быть "евреями", чтобы "здесь не быть". Но, соблюдая правила, учили иврит, читали книжки из серии "Библиотека алии".

Кого-то новое знание наполняло гордостью Маккавеев, и тогда лозунг детей "Эксодуса": "Шесть миллионов не знали, за что погибли, зато мы хорошо знаем, на что идем!" – заполнял сердце, и эти люди, получив разрешение на выезд, ехали в Израиль, на подвиг (ведь думали, что на улицах идут перестрелки). Основная часть, 90% (ох, больше!), поиграв в "евреев", направлялась в Америку, получая статус политических беженцев и, следовательно, огромные пособия. Вошедшая в них "свобода" не вытесняла из широкой их души "раба", и они были счастливы закабалить себя еще и золотым тельцом. И смотрели на новоиспеченных израильтян свысока, с жалостью.

Вообще, зависти к отъезжантам в Академгородке не наблюдалось: дорога была мучительной, к тому же евреями, так или иначе, были все. Сильное заявление, но вот статистика: из 15 директоров НИИ только один был русским – биолог Беляев, а в институте ядерной физики, у Будкера, в теоретическом отделе было 11 человек, из них 8 евреев (по паспорту). В конце 50-х, когда, с одной стороны, люди оправились немного от необходимости выжить, а с другой стороны, стал набирать обороты незатейливый, но очень понятный населению государственный антисемитизм, в Академгородок хлынули евреи со всей страны: студенты – будущие звезды науки, "не сдавшие" сочинение в столичные ВУЗы; уже состоявшиеся, с мировыми именами, ученые, которым из-за пятой графы ничего не светило в европейской части Союза, а здесь они получали членкоров, отделы, институты, создавали школы.

Государство подсуетилось подогнать к Академгородку евреев. И в начале восьмидесятых на кафедре матанализа вылупилась "Память". В младенчестве сей монстр, пугаясь сам себя, прятался, и поэтому современники этого явления думают, что его родина, уже в период гласности – одна из столиц. Ничего подобного. Намного раньше, в СОАН, где была свобода мысли, а значит, евреи, именно в Академгородке, прямо как в культурной, напичканной учеными Германии, и народилось это.

Но пока, на исходе зимы 87-ого, даже фантазерам не приходило в голову, что и Память, и "Евреи, здравствуйте!" – буквально через несколько месяцев будут легальны, а потому и те, и другие не высовывали нос из подполья.

***

Самым главным праздником у русских евреев был и остался, конечно, на все времена – праздник свободы – Песах. Ведь это они сами выходили из Египта.

Трудно было прикипеть сердцем к грозно-торжественному Рош-ашане, не ощущая ничего общего с "Новым Годом" в сентябре, за столом с яблоками в меду и гефилте фиш. Как бы ни был весел украшенный мишурой Суккот, как бы ни были хороши танцующие со свитками хабадники в Симхат-тора – все воспринималось как увлекательное исследование древних обычаев древних племен, не пуская ростков в сердце.

Зато Песах, как только интересовались, что это такое вообще – Пасха, что ли? – Песах бил наотмашь, сознание внимало по стойке смирно рассказу о рабстве (да этих бы ебиптян, да в наши колхозы!), сердце замирало от очень знакомого страха за Моисея, воюющего с государством, а когда Агада перечисляла казни египетские, слушатели только хмыкали, начитавшись Марченко и Солженицина, не говоря уже о старшем поколении, видевшим воочию все это...

Один из них, судьба которого, включая черным по-белому его настоящее имя, упоминалась в ГУЛАГе, тоже сидел за столом, который накрывали к седеру в Академгородке. Здесь были и отказники, в прошлом видные ученые, а теперь их социальный статус был ниже плинтуса, и доктора-академики, пока еще не заявившие вслух о своей иности и занимающие ключевые посты в советской науке. Поэтому обычная осторожность вырастала до необычной, а именно: даже диссиденты, проверенные иной раз отсидкой или другими "казнями", как бы ни верили им, если они не были евреями, об этих праздничных сборищах не знали. Конспирация от своих давалась нелегко...

 

В 9 утра две подружки, Ленка и Маринка, начали строгать, шуршать, варить-парить, раскладывать и накрывать стол к лэйла-седер. Через час Ленка сказала:

- Да не мельтеши ты так, присядь на минуточку. – И налила себе первую рюмку.

Было 13 апреля, понедельник, а в медицинской карте у Марины был обозначен срок через два дня, то есть природа-мама могла пригласить на выход с вещами в любой момент. Евреи-не-евреи, а всякому русскому человеку понятно: в понедельник, 13-ого, рожать – нельзя!!

Всю беременность Марина чувствовала себя прекрасно, кроме ранней интоксикации в самые первые дни, из-за которой она перестала курить. Тщедушность и бледность сменились круглыми щеками и румянцем, даже руки-палочки округлились, плечи стали покатыми. Почти каждый день Татуля находила время заскочить к ней, притащить очередной витамин, заглянуть в глаза, спросить, как здоровье и вообще. Глядя на подружку, не выдерживала: "Тебя не тошнит? Не устаешь? Спать не хочется?" Получив в ответ "нет-нет-нет", качала головой, бормоча: "Да тебе десятерых надо рожать..."

Но 13-ого, в понедельник, понятно, что рожать было бы безответственно.

И Маринка присела напротив Ленки, и даже налила себе портвешка. Капочку.

Пришел Намик Набутовский, принес первую партию продуктов и тут же ушел на рынок, тыча пальцем в список, составленный Мессиром.

Ленка налила себе вторую рюмку, а Маринка начала суетливо разбирать сумки.

- Че ты мечешься? Говорят тебе, сядь, отдохни... Успеем, еще целый день впереди. Да не таскай, дура, тяжелого...

Через час Ленка уже не держалась на ногах. За это время Марина успела, в общих чертах, накрыть стол, замариновать барашка, почистить картошку. Намик непрерывно что-то подносил, дом полнился запахом петрушки, которая сегодня будет карпасом. Какие-то невозможные, летние, ароматы смешивались с запахом снега, который натаскал в тесную кухню Намик. К обычной суете добавилась необходимость выполнения особого, пасхального кашрута. И записочки с указаниями уже замаслились от пролившегося (мама дорогая!) оливкового масла, и уже возник вопрос, ответ на который Намик помчался получать у Мессира лично – телефонов в квартирах этих людей не было (дураки гэбисты).

Красавица Ленка (много-много спиралек черных жестких волос, тонкие иконописные черты, нежная молочно-белая кожа) затушила сигарету и со словами "дай-ка я тебе помогу" встала, схватила из рук Маринки противень, и, промахнувшись мимо духовки, рухнула вместе с картошкой на пол. Нет ничего смешнее падающего человека, но Марина свое отсмеялась (дружила с Ленкой со школы). Она застыла на месте, глядя, как та собирает с грязнющего пола обратно на противень скользкую от масла картошку, приговаривая со смехом: "Ничего-ничего, щас поправим... никто и не заметит..."

"Ну, уж нет, с меня хватит," – подумала Маринка и вспомнив, что ей-то как раз можно и отчалить, и даже объяснять не надо, почему, стала быстро натягивать одежки, собираясь домой. Ворвавшийся Намик, в тесноте не разобравший, почему Ленка на коленях стоит перед духовкой, а Маринка, с пузом, из-за которого не видно стола, в шубе почему-то – по инерции, громко излагает ЦУ, Ленка, с пола, орет: "Хрен с мацой, без хлеба? Молодцы, евреи!" Маринка понимает, что Ленка тянет на себя одеяло, не давая ей ляпнуть что-нибудь, и думает: "Да ладно, пусть как хотят... Неужели Намик ничего не заметил?" Наивная блондинка, как будто Намик видит пьяную с утра Ленку первый раз...

Он беспокоится о ее самочувствии, приходится его успокаивать, а то опять побежит к Мессиру, потом они с Ленкой, хором, кричат ей в спину: "Приходи вечером обязательно! Не вздумай дома сидеть, такой стол накатили, хоть поешь!" Чтоб отстали, Маринка обещает придти, твердо зная, что не придет, и сбегает по лестнице – на автобус и домой.

Тряся башкой, чтобы избавиться от этих картинок, спохватывается: и правда, дура, надо лечь и не шевелиться, чтобы точно сегодня не родить. И так она и делает, приехав домой.

 

Марина составила свой, углом, диван в одно двуспальное ложе и завалилась с книжкой. Так, засыпая и опять принимаясь читать, вставая только поесть и в туалет, провалялась допоздна. В 10 вечера в дверь постучалась подружка соседка со стаканом в руке:

- Ты че такая бледная? Масла не дашь немного? – Спросила, шмыгая носом.

- Опять компрессы будешь ставить? Сколько можно болеть! – Маринка поплелась на кухню и вдруг спросила:

- Может, у вас там, в институте микробиологии, вытяжка сломалась?

Шаги за спиной прекратились. Анечка, секретарь директора, по долгу службы знающая больше кого бы то ни было, смотрела на Марину исподлобья, забывая вытереть нос.

- А ты откуда знаешь?

После паузы дружно расхохотались. Анечка погрозила пальчиком:

- Я тебе ничего не говорила.

- Да ладно... А сколько времени? 10 вечера? – В голове у Марины крутилось: "Если даже начнутся схватки, рожу не раньше полночи. Победа!"

- Поздно уже. Тебе надо спать, извини. – Сказала Аня.

- Э, нет. Мне еще надо постирать. – Ответила Маринка.

- Сумасшедшая. Помочь?

- Да я прекрасно себя чувствую.

Соседка ушла, а она начала стирать. Машинка у нее была старая, родительская, которая только крутила барабан, а полоскали в ванной и выжимали вручную. Настроение резко улучшилось. Она ведь в глубине души не верила, что удастся оттянуть срок, и сейчас нагружала себя работой в охотку. И после 12-ти ночи начались схватки.

Пока то, да се, собрала манатки, достирала, повесила, убрала. Переоделась, полежала, уговаривая саму себя подождать до утра: не хотелось выходить в космос. Не удалось уговорить. В 3 часа ночи, в кромешную темень, от одного фонаря до другого, думая только об одном – не поскользнуться на гололеде, потащилась к телефону-автомату. Постояла на ветру, прикидывая, кому можно позвонить. А никому нельзя. Потому что нельзя объяснять, где в этот момент Мессир, почему не рядом с ней. И набрала "03".

Ее спросили адрес. Она сказала, что стоит там-то, на автобусной остановке. Подъехала машина. На всей улице, да во всем городе Марина была одна. Но из машины не торопились выходить. Суровые санитары впервые увидели роженицу, ночью, на морозе – одну. Тогда, особенно в таких местах, как Академгородок с его оборонно-стратегическими НИИ, бомжей не было. Наконец, вышел один, осторожно подошел, спросил имя. Спросил, не удержался, почему одна. "Да пошли вы…" – Думала Маринка, вежливо отвечая что-то.

В роддоме все спали глубоким сном. Пожилая сестра, спросив, конечно, почему роженица без провожатых, зевая во весь рот, оформляла бумаги, удивляясь, что у подобранной на улице девки все документы, включая медицинские, в порядке.

Марина не удержалась тоже и, со своей стороны, спросила:

- Вчера было много родов?

- Ни одного. – Ответила карга. И добавила:

- Зато в воскресенье, 12-ого, было самое большое количество новорожденных за день.

Ага, конечно, ведь 12 апреля – День космонавтики, да еще пришелся на воскресенье в том году. Все-таки Марина спросила еще раз, не веря своим ушам:

- А в понедельник, 13-ого, никого? Это ведь природа, как такое может быть?

- Ничего не знаю, милочка. Во весь день вчера никого. Ты сегодня первая.

В 6.30 Марина родила девочку. Такое счастье обрушилось на нее, когда врач сонно, равнодушно сказал – девочка, настолько это было неожиданно, что Маринка закричала:

- Девочка?! Да не может быть! – Врач так разозлился, что чуть не отшвырнул ребенка.

- Ты со мной спорить будешь? Девчонка, тебе говорят, да совершенно зеленого цвета! Это ж надо – не шевелиться, не гулять – воды зеленые, не хватало кислорода... – Он долго ворчал о избалованных, думающих только о себе...

 

В 9 утра Марина уже стояла перед телефоном-автоматом с одной монеткой, а значит, имея право на один только звонок, и опять размышляла, кому позвонить. Надо бы Татуле, а ну как ее на работе нет и пропадет монетка? Маме – придется выкручиваться, почему Валера не проводил ее в больницу...

Наташка взяла трубку. Обрадовалась страшно. Не торопясь, с наслаждением задала все полагающиеся вопросы. Нисколько не удивилась, что Мессир ничего не знает, заверила, что устроит, разрулит и наврет, что надо, маринкиной маме, и звякнет ей, и побежит прямо сейчас к Валере...

И вот она постучалась в дверь, за которой замерли в похмельном испуге Мессир и Намик. В ту ночь, после седера у Ленки, они не захотели расставаться и под утро пришли к Валерке в очередной раз убедиться, что двойная перегонка на водяной бане при низких температурах, не поднимающих тяжелые масла и отсеивающих длинные радикалы, и последующее настаивание на шелухе кедровых орешков – дают напиток, неотличимый от скотч виски. Да что там! Намного лучше.

У Мессира с реакцией всегда было в порядке: Намик еще делал ему пассы руками – не открывай! – а он уже просчитал варианты и распахнул дверь. Наташка зашла за ним на уставленную остатками праздника кухню и сразу поняла, что пропустила что-то. Это было невыносимо для нее, любопытной, особенно к деталям жизни обожаемого Мессира,  ведь ей можно было доверять (кому ж еще!)... Соображение, что она нееврейка и что "тайна" принадлежит целой компании людей, у каждого из которых за спиной семья, карьера, будущее детей, это все с Наташкой, скорей всего, не пройдет, и она обидится.

Они стояли друг против друга и молчали. Мессир судорожно думал: "Откуда она узнала?!" – приписывая Татуле желание поздравить его с Песахом и ища оправдания, почему он ее не позвал накануне. А Наташка сразу решила партию на два хода вперед: что Валера узнал о Маринке и что вот он, повод, с утра бухнуть. И она запричитала:

- Ой, только не убивай меня! – Валерка испугался окончательно и сел.

- Татуля, хочешь выпить? – Она уже тянула руку к стакану, Намик наливал. – Почему это я должен тебя убивать?

- Ну, как же. Маринка ведь родила девочку, а я тебе обещала, что будет сын...

Лапуля Татуля... Ее виноватая улыбка снесла неловкость, и они стали хохотать, попутно уточняя: кто родил, когда родил, почему никто не знал, почему нельзя было говорить даже старенькой маме...

Да, никто не сомневался, что у Маринки – сын. Поэтому она сама даже стала возражать врачу, так ее убедили все, вплоть до акушерки в консультации. А сама она хотела девочку и так обалдела от счастья, когда услышала "девочка", что еще много дней (лет? всю жизнь?) была в эйфории: у нее родилась дочь.

 

Потом, в первые дни в Израиле, уже продемонстрировав, что она не знает ни традиции, ни языка, к изумлению уставшей от ее бестолковости воспитательницы детского сада, марокканки, на вопрос о дате дня рождения дочки по ивритскому календарю, Марина выпалит без заминки, с гордостью:

- 15 нисана.

 

 

 

Глава 4. Подача.

 

 

Свой первый шаг к Израилю Марина сделала задолго до встречи с Мессиром.

У каждого был свой опыт. Одни и те же события отзывались по-разному в душах, и люди, идя по одной дороге, приходили к финишу с разным результатом. Существовали схемы: еврей, уезжает вся семья, багаж (пианино обязательно и, желательно, мотоцикл), водительские права, зубы, Америка; еврей, разругался с коммунистами родителями, развелся с русской женой, попытался продать квартиру и чуть не сел, чемодан с выходным костюмом и галстуком, на зубы и права нет денег, на багаж нет нервов, Израиль...

Было сколько угодно похожих на добрых гномов, с растрепанными волосиками вокруг лысины, в очках, с небывалыми именами (как вам нравится декан кафедры экономики Сруль Рувимович Шапиро и его жена Туба Лейбовна, в миру, конечно, Семен Романович и Татьяна Львовна); было много евреев, и все они с детства, так или иначе, сталкивались с остракизмом в классе, с тумаками дворовой шпаны и поднятыми бровями женщины, выдающей книги в городской библиотеке семилетнему пацану (там-то зачем надо было писать в анкете национальность?); было очень много очень образованных евреев, знающих полную правду о Бабьем Яре и о Варшавском гетто; были и остались миллионы евреев, знающих головой, сердцем, душой, шкурой своей, что такое "еврей" в галуте – и сочинивших (для самих себя, в первую очередь) сказочку, которая начинается "да меня, хорошего, и не обижали никогда", а заканчивается "для меня главное – любимая работа". Сказочка увозила этих евреев жировать на пособие беженца в Америке, жить в жирной Германии, пожирая копченые сардельки з пывом, а тех, кто остался в окружении сознательных или генетических антисемитов, эта сказка, казалось, успокаивала, когда в Москве они подходили к толпе, осадившей автобус, или когда в Киеве они вели своего единственного ангелочка сына в школу.  

 

Марина знала о том, как и что говорят за спиной евреев, не понаслышке. Она ведь была русской (по документам, по статусу, по воспитанию). О своих корнях, впрочем, не знала ничего: люди, воспитанные тридцать седьмым годом, молчали, отрекшись от любого прошлого.

Ее бабушка по матери была полька, католичка и конечно, она ругалась "пся крев". Над ее кроватью висело распятье, именно из-за него она и лишилась в 38-м кормильца – мужа и отца ее троих дочерей. Андрей Кудзи был начальником районного почтового отделения, коммунистом, беженцем из Польши во время первой мировой войны. Наступил момент, когда на очередном партийном собрании ему указали на недопустимость в доме коммуниста таких вещей, как крест, который в то время украшал изголовье старенькой тещи. Андрей не стал спорить. Он встал и со словами: "Если партии мешает крестик старой женщины, мне такая партия не нужна," – положил на стол партийный билет. Когда он подходил к своему дому, у крыльца его уже ждал воронок.

А мама Маринки, влюбленная, как кошка (так она говорила) в своего мужа, Виктора Вениаминовича (эх, раскопать бы, откуда такое отчество), рядом с его умом и статью никогда не позволяла себе каких-то эдаких мыслей и чувств, но "пся крев" из отчего дома вошло в кровь, и Ляля понижала голос, рассказывая об отце маринкиных двоюродных сестер, и было понятно, что он – еврей, при этом слово "еврей" даже не произносилось.

В 75-ом году один из ее друзей, Боря Ботвинник, оставил случайно свой студенческий на письменном столе. Маринка валялась на диване, зашла зачем-то мать, взяла машинально сей документ в руки и произнесла "Ботвинник" с такой интонацией, что Марина, возмутившись, вышла за него замуж. И вот у них народился любимый сын Илюшка. То есть, не имея почти ничего общего с еврейским племенем, при рождении человек получил имя Илья Борисович Ботвинник; папа Боря наградил его длинным носом, а мама – близорукостью и очками. При том, что фамилия "Ботвинник" была просто недоразумением.

 

 

Борин отец, Иван Парфенович, происходил из многодетной семьи переселенного на Дальний Восток раскулаченного в тридцатые годы русского крестьянина Ботвинникова. Иван единственный из шести братьев учился прилежно и когда закончил школу, его отправили в Москву, в университет. Дело было перед войной, Иван поступил на исторический факультет и в каникулы подрабатывал тем, что разбирал архивы. И наткнулся на Завещание Ленина. Старенький архивариус посоветовал Ване рвать когти подальше и неплохо бы имя сменить.

Тот так и сделал. Пошел в милицию, сказал, что потерял паспорт, новый выписал на Ботвинника. Конечно, привкус был и тогда, но Ивану хотелось "из грязи в князи", ведь в довоенное время можно было быть и нерусским, и на коне, а те, кого сажали, были виноваты не в национальности своей, а в том, что – герои революции. Тут грянула война, и Ванечка всю войну прошел и остался жив и не инвалид, а потом еще и университет закончил – вот какой счастливчик.

Во время очередной побывки в результате ранения, дома, в Хабаровске, женился на красавице Нине (розовый водопад волос и голубые глаза под тяжелыми веками). Ее папа и был евреем, а вот мама Нины была из волжских немцев. То есть, галахически, по еврейскому закону, в этой семье первым и последним иудеем был знаменитый Илюшкин прадед, Борис Львович Брук – один из основателей ЕАО, неоднократно репрессированный.

А муки Ивана Парфеновича Ботвинника, ставшего членом Союза писателей (в перестройку даже его именем улицу в Хабаровске назвали, параллельную улицам Толстого и Пушкина), его горестная судьба вечно оправдывающегося перед грызущими его вживую антисемитами, его горькая убежденность, что русскую культуру... Дальше произносились слова искренние, нецензурные (сильно пил), по силе убеждения – любой активист Памяти позавидует, все это было напрасно. Он был удобным "крайним" для коллег, его клевали как "сиониста", а имя-отчество только раздражало.

Так вот, Марина была еврейкой "по сыну". В тот день, в конце августа, когда она привела Илюшку знакомиться с его будущей первой учительницей (сколько усилий сделала семья, чтобы он попал к лучшей, даже на автобусе приходилось его возить), Марина услышала вопрос: "А как же нас зову-ут?" - и, ответив, увидела скованное политкорректностью выражение глаз, обращенных к рогатому прокаженному. Она проследила за взглядом – он заканчивался на самом дорогом для нее существе, за которого могла убить. Или уехать в Израиль.

Поэтому, когда корабль Мессира двинулся в открытое море через залив под названием ОВИР, Марина не начинала никаких шагов в том же направлении, пока не переговорит с отцом Илюшки, с Борей Ботвинником. Ей нужно было сначала услышать от него своими собственными ушами: он сына с ней отпустит. На тот момент Борис, полгода тому назад разведенный с Мариной, жил в Хабаровске, успешно двигал науку там и должен был приехать на Александровские чтения в мае в Академгородок. Вот-вот уезжал в Израиль очередной бывший отказник, на сей раз – Намик, и Марина намеревалась дать ему свои данные для того, чтобы он прислал ей лично вызов. Но сначала вопрос об Илюшке.

Борис приехал. С удовольствием встретился с Мариной и долго, очень по-дружески с ней говорил. К сожалению, не было свидетелей их разговора. Основной мотив беседы: «Ну как ты могла подумать, что я Илюшку не отпущу... Ведь мы вместе, рискуя буквально жизнью, боролись с советской властью, а теперь ты спрашиваешь, дам ли я его вывезти? Да я готов на все, только бы спасти его от этих фашистов.» Он был убедителен, спокоен, весел.

Ровно через год, когда надо было идти к нотариусу, Борис аж расхохотался: «Ты действительно подумала, что я его отпущу?»

И оказалось, что сил нет – барахтаться, сопротивляться. Ну, поорала, потопала ногами... Марина, уже получившая разрешение от матери, с годовалой дочкой на руках, взвешивала, кого лишить отца, кем из детей пожертвовать... Никогда она не простит этого садизма тому, кто стал для самого дорогого ей человека и папой, и мамой, которого нельзя было чернить в глазах и так осиротевшего пацана, который поднял, воспитал, обеспечил... И который, конечно, сломал ее. Сколько раз она начинала писать "Здравствуй, Илюшенька!" – и не могла продолжать...

 

"Все должно идти медленно и неправильно..." – вслед за Венечкой говорил Мессир, просрочив свое разрешение на выезд. Теперь придется оформлять заново. В конце мая 87-ого года они попросили Намика прислать им два отдельных вызова. Он прислал. Вернее, их данные были переданы кому надо, и они получили вызовы на гербовой бумаге, нотариально заверенные, с паспортными данными отправителя – от одной и той же женщины, некой Рути Кац из Петах-Тиквы.

Теперь нужно было подробненько доказать письменно, что эта дама приходится каждому из них родной сестрой. То есть, автоматически получалось, что они и друг другу не чужие люди. Во время существования Советского Союза давали разрешение только на воссоединение семьи, только в случае "доказанной" близкой родственной связи: сестра, брат, мать, отец. 

Хихикая, Маринка писала, что ее папочка, во время войны... Ну, и так далее. Хорошо хоть, папы уже не было в живых, стыдоба-то какая. Валерка тоже что-то там корябал своим куриным почерком; для него это было привычно. Собрав все необходимые на первом этапе документы, они поехали в ОВИР – сдаваться.

В химическом барашке активная лесбиянка без возраста долго вчитывалась в бумаги, у Марины сердце ушло в пятки. Наконец, подняла голову:

- А вы кто друг другу будете, в конце концов?

- У нас дочь, - ответил Валера.

- Голову не морочьте, идите, распишитесь в ЗАГСе и приходите как муж и жена, по одному вызову.

И таки все шло медленно... Теперь вот им надо было оформлять брак, потом просить новый вызов с новыми данными и т.д. – начинай сначала...

 

 

Глава 5. Пурим.

 

- Ну, хорошо. Допустим, срочно. Но ведь есть правила. С момента подачи заявления регистрация не раньше, чем через три месяца. – Говорила улыбчивая, ловкая дама в ЗАГСе. В руках у посетительницы она не видела никаких конвертиков.

- Батюшки, почему три?

- А чувства надо проверить.

- Какие чувства? – Марина почти кричала. –  Нашему ребенку скоро год исполнится! Помолчали.

- Правила у нас, милая девушка. Нельзя нарушать.

Марина ни разу в жизни не давала взяток. Не умела и не было такого опыта в семье. Вообще, она со своей наивностью... А Валерка, которого как раз в наивности заподозрить было трудно, инициативу, до упора, не проявлял. Он жил по негласной договоренности: "Взялся – ходи, а начал – делай до конца." И глупая, суетливая его блондинка все время что-то разруливала. Сейчас она потела перед улыбчивой, головогрудь в цепях, плавники в кольцах, акулой и не уходила – хотелось не по правилам. Наконец, акула вздохнула и спросила:

- Ну, хорошо. Это какой по счету у вас брак?

- У меня второй. – Дама поморщилась.

- А у... – Она заглянула в бумаги, - у Валерия?

Маринка вспотела окончательно, судорожно просчитывая в уме. Советские люди твердо знали: сказал – предъяви справочку.

- Кажется, седьмой, - ответила бедняжка-невеста. – Но я не уверена...

И тут сработала женская солидарность. Которая заключается в том, что самое сладкое это подтолкнуть падающую в пропасть дуру. Дама так развеселилась, что вытащила календарь и начала предлагать одну за другой даты регистрации. Запомнилось, что варианты были. Они уже договорились, Марина встала, чтобы бежать на работу, но мадам, лопоча что-то, еще раз изменила день регистрации. Марина кивнула, соглашаясь, и ушла.

Эта дата в том, 88-м году точнехонько выпадала на еврейский праздник Пурим. И впоследствии Марина удивляла израильтян, знакомых со светской ее семьей, твердым знанием дня бракосочетания по еврейскому календарю: 14-ое адара.

 

Жених и невеста узнали об этом от Баруха Колненского, который приехал к Мессиру специально из Кемерово, чтобы читать Магилат Эстер.

Он стоял на пороге маринкиной квартиры в "Щ", такой громадный, с окладистой рыжей бородой. Прикасаться к нему нельзя, а так хочется броситься ему на шею! Редко люди вызывают к себе с первой секунды полное доверие (да никогда, если это Россия), но Борюшка, как необычных размеров пятилетний ребенок – открытый и радостный абсолютной радостью, просто ангел радости. Суетное, плотское в железных шорах галахи, а дух свободен от всего и свободой своей пользуется на всю катушку. Это состояние уверенности и свободы смыкалось с татулиным, но у той отношение к миру было торжественным, а у хабадника Борюшки веселым, с песнями. Особенно, когда он, наконец-то, приехал к единственному другу в Сибири, на которого он мог свалиться вот так, поздно вечером, да заставить молиться всю ночь. Борюшка неверующего Мессира считал "хорошим евреем" и очень уважал.

- Здорово, Валеркин! – Гремел его голос. Они тискали друг друга в прихожей. Валеру не было слышно, потому что его голова была прижата плотно к мощному, костлявому торсу Борюшки.

- Сегодня великая ночь! Надо читать Книгу Эстер!

- Ну, надо – так будем читать. Раздевайся, давай. – Говорил Мессир, просчитывая, как бы не ходить на работу, пока гостит Барух. Он мог спорить с подельниками или с советской властью, но не с Борюшкой.

 

Они дружили с университета. Валерий Стратиевский попал в Новосибирск, пройдя по кривой дорожке открытого бунта в одесском университете и отслужив, в качестве исправления, четыре года в морфлоте.

В Одессе он проучился год на биологическом факультете и к летней сессии подошел с отличными оценками по всем предметам, кроме истории партии, которую вел парторг университета. Этот человек последовательно заваливал Валеру, ставя двойки одну за другой. По правилам была возможность пересдавать три раза. Переэкзаменовки проходили на кафедре, в приватной обстановке.

В тот день Валера и преподаватель были в кабинете не одни, и поэтому весть о случившемся разнеслась по университету моментально. А произошло вот что. Когда экзаменатор опять сказал, что студент не выдержал экзамен, Валера, наконец-то, поинтересовался, а в чем, собственно, дело? Где, конкретно, он ошибся? И в ответ услышал, что ничего конкретного парторг сказать не может, но зато он точно знает, что еврей Стратиевский не может знать русскую историю... И тут же получил по морде. Натурально, в челюсть, прямой правой. Откуда этому очередному антисемиту было знать, что Валера давно занимается боксом и как юниор выигрывал призовые места в Украине. И что желание преуспеть в боксе, а не в шахматах, родилось вместе с подобными высказываниями очень давно.

Открыли дело в милиции. Весь университет вышел на улицу, защищая товарища. Валера, вспоминая об этих событиях, говорил мечтательно: "Это была революция". Студенты бушевали несколько дней, аудитории пустовали, лекторы, большинство, поддержали студентов. Наконец, дело закрыли (советская власть умела сдаваться, побеждая), студенты начали учиться, а Валеру исключили из универа и вызвали на медкомиссию в военкомат, после которой с ним долго беседовал, упрашивая пойти служить к ним и запугивая, невнятный гебистский чин. Валера понимал, что в армию его посылают в качестве наказания и что будет плохо. Но не продаваться же, даже если торгуют жизнь. И загремел на четыре года на атомную подводную лодку в Северном ледовитом океане.

 

 

Оттуда мало кто вернулся. Были ребята, которые затевали драку, воровство, доводя до уголовки, лишь бы отсидеться два-три года в тюрьме, в лагере, зато остаться живым и не инвалидом. После Чернобыльской аварии, когда рассказывали много жуткого на тему "подвиги ликвидаторов", Валера немножко поделился сюжетами на тему "будни матросов"...

За всю службу его отпустили домой один раз. Чтобы продлить на пару дней отпуск, он женился, познакомившись в поезде с очаровательной девушкой. Послал на базу, адмиралу телеграмму, оповещая "законном браке" и приписав в конце "целую матрос Стратиевский". В уставе ничего не говорилось о недопустимости подобных выражений, поэтому, когда он вернулся, все просто выстроились, отдавая ему честь...

 

После армии пришлось восстанавливаться в новосибирском университете, Одесса-мама отказала. Вот, с конца 60-х и дружили Мессир и Борюшка, который учился там же, на историческом. Иногда, рассказывая про те годы, Мессир говорил:

- Когда я стал евреем...

- А когда ты стал евреем? – Удивлялись собеседники.

- Ну, примерно, в тридцать лет. – Отвечал Валера.

То есть, в какой-то момент из раскинувшихся перед ним стежек-дорожек он выбрал путь сиониста, диссидента, отказника.

Примерно в это же время его друг Борюшка, занявшийся профессионально, как историк, изучением Торы, не смог устоять перед Великой Книгой. Начиная все больше верить в небесное происхождение этой интеллектуальной мощи, он все больше наполнялся мужеством, необходимым для сопротивления властям, семье, привычному образу жизни. Надел кипу и шляпу, отрастил бороду и потерял больше двадцати килограмм, соблюдая кашрут. Теперь его звали Барух, он был всегда в великолепном настроении, потому что основную часть суток тратил на самое увлекательное на свете – на изучение текста, а оставшиеся часы были отданы ритуалу, наполняющему смыслом бренное существование.

 

- Эрец завад халав! Халав у дваш! Эрец завад халав! Халав у дваш!

Во всю глотку распевал он в тесной кухоньке, пока Мессир (традиции экономят время) разливал, а Маринка накрывала на стол. Но есть не стал – пост. Хотя как раз в этом доме он мог поесть спокойно, потому что Марина специально для него прочитала книгу "Шульхан арух" и научилась не нарушать правила кашрута.

Мессира тоже подвинула к изучению ежедневных молитв и проведению Субботы именно продвинутость Борюшки в традиции. В какой-то момент он обнаружил, что его ударившийся в религию друг тарахтит на иврите молитвы – от зубов отскакивает. И Валера сделал две вещи: прочитал толстенную книгу "Каббала" (на английском, уж какая была) и попросил Марину соблюдать обряд Субботы. Через короткое довольно время они выучили нехитрые, красивые молитвы, которые произносились иногда и над свининой (обучение шло теоретическое).

Валера рассказывал, что знал, в пятничные вечера о разных аспектах традиции, и Марина все больше проникалась красотой и логикой иудаизма. Она была как раз тем типом, который все время спорит или задает вопросы – такая уж родилась. И вдруг она начала получать, один за другим, ответы на свои вопросы. Например, место женщины в иудаизме. Тема болезненная, один из стандартных примеров нападок на религию, а вникнешь – и вдруг все становится ясным, только так приемлемым. Становится понятно, что ты была такая дура... Еще немного, и Марина повязала бы голову платочком.

Но Мессир не верил ни во что. Ни в то, что Б-г есть, ни в обратное – что его нет. Этот простой тезис не усваивался. Как правило, его пропускали мимо ушей. Но Марине хотелось понять. А когда прочувствовала, то ужаснулась... Повисаешь в воздухе, без почвы! Валера соглашался – трудно. Но он не лукавил, он был согласен жить трудно.

 

 

 

Утром Марина ушла на работу, еще раз полюбовавшись картинкой: уличный фонарь в темном окне освещает сосновые лапы, которые гнутся от толстого слоя снега и тяжело мотаются под ветром, а на фоне окна, увитые ремнями и с коробочками во лбу, голые по пояс (жарко в натопленной комнате) Мессир и Барух читают-распевают на иврите, поочередно набрасываясь на текст. И пока звонко и четко, как робот на батарейках, выступает Борюшка, Мессир вбрасывает в себя очередную рюмку, чтобы не упасть от усталости.

Через несколько часов, отпросившись с работы, Маринка бежала в ЗАГС. Чуть не ослепнув от яркого снега, запыхавшись, ворвалась в контору, где изо всех сил пытались создать неформальную атмосферу – ковры, кресла, приятных расцветок драпировки – и все-таки чиновничье перло: пышные формы служительницы культа запечатаны жабо, платье с синим кантом сильно напоминает китель, цветы в пластмассовых вазах искусственные, застывший взгляд круглых глаз останавливает Марину, как пуля.

Она начинает расстегивать пальто и вдруг видит, что глаза хозяйки конторы теряют свою невыразительность – открывается дверь и заходят Валера с Борюшкой.

После бессонной ночи и молитв под рюмочку попытка Валеры придать себе ненавистный, официальный вид привела к порезам на неровно выбритых, смуглых щеках, к лопнувшему на могучем плече пиджаку в полосочку, дополняющему старые джинсы, к виноватому взгляду... Первый и последний раз Марина видела Мессира в пиджаке. Простое желание "не выделяться" швырнуло его далеко за пределы серой советской массы.

"Стар, потерт, опасен. Красавец." – Подумала Марина и перевела взгляд на Борюшку, который в это время громко, благожелательно объяснял, почему он в помещении останется в шляпе. Объяснял мымре, за теплое местечко заплатившей всем, чем могла и кому могла. Мымра попятилась от этого рыжего гиганта с длиннющими цицит из-под пиджака, не зная, кого ей больше опасаться – сумрачного сицилийца или радостного психа с веревочками до колен...

Через месяц к Марине прибежала соседка и взахлеб рассказывала, как ее знакомая, которая работает в ЗАГСе, одним обычным утром принимала одну необычную пару: она такая стройненькая, как тополек, в белой водолазке и в сарафане цвета молодой хвои, почти девочка, а он чуть ниже ее, без шеи, шрам через всю скулу, лет на двадцать старше, представляешь? А свидетель, знаешь, какой у них был? Ваще... Этой подруге, которая регистрировала, надо было речь произнести, а она, представляешь, от хохота и страха слова сказать не может...

Маринка вспомнила, как сама шепнула Валерке:

- Если она сейчас скажет "жизнь прожить – не поле перейти", я лопну от смеха...

Но мадам, действительно, как-то скомкала процедуру и пригласила к столу расписаться. Пришлось бегать на улицу за вторым свидетелем, потом контора раскупорила шампанское и Валера, кривясь, его глотал, а Борюшка приплясывал вокруг них.

Марина торопилась на работу. Там ее ждал букет красных роз от подружек, которые очень переживали за нее, даже плакали, когда она, счастливая, развелась, и которые очень радовались за нее, даже плакали, когда она отпрашивалась на регистрацию, и недоумевали, почему Марина никого не пригласила.

Начинался предотъездный хоровод перемалывания людских судеб в бюрократической советской машине и Марина старалась не задерживаться вниманием и памятью на пунктах этой нервотрепки и других не грузить... Поэтому не позвала в ЗАГС никого. Поэтому, когда мадам дежурно спросила, не надо ли фотографа, Маринка закричала, вспомнив Остапа – не надо! И потом об этом жалела.

 

Вечером поехали в город, к евреям на Пурим.

"Поехать в город" означало трястись час в холодном, вонючем автобусе, чтобы добраться до Новосибирска.

В данном случае, у Борюшки завязались связи с отъезжающей в Израиль семьей хабадников. Сам он, конечно, тоже готовился к отъезду. Но попал в Эрец Исроэль не скоро, так как его задержали в Москве раввины: помогать обучать иудаизму очнувшихся евреев. Жизнь соблюдающих традицию всегда и везде, включая самые дальние уголки планеты, подчинялась совету раввина. А эта семья, в которую сейчас направлялись молодожены с Борюшкой, уезжала спешно, так как юная мама была беременна третьим ребенком, а сама была носителем отрицательного резуса, и если первые дети просто чудом родились, не угробив маму, то теперь на чудеса и молитвы полагаться было нельзя.

По дороге Марина пытала Валеру, почему это надо, читая Тору, опираться на комментарии, а соблюдая заповеди, делать все так, как рав скажет. Валера привел пример. Вот ноты гениальной симфонии. Может ли оркестр сыграть симфонию без дирижера? Опыт человечества говорит, что нет, не сможет. Несмотря на служебные значки, показывающие технику и темперамент. А Тора была написана без синтаксиса. Более того, слова не разделялись пробелами. Три тыщи лет назад была записана эта книга, но только в средние века канонизировали текст и комментарии к нему, и надо всю жизнь учиться, чтобы знать, как с этим текстом обращаться.

В очередной раз Марину примирило с ограничением свободы простое попутное замечание: именно поэтому у евреев всегда, то есть много-много сотен лет, тот, кто знает больше, тот и главнее.

Наконец, они приехали в убогий панельный дом-курятник. Белого цвета, даже у падающего с неба снега, здесь не было, потому что город был погружен в смог, как в египетскую ночь перед Исходом. Грязная улица, в подъезде пахнет мочой, лампочки или разбиты, или украдены. Пока они поднимаются в квартиру, Марина с ужасом думает: а как вообще здесь растить детей, выходить во двор, бегать в магазин?

Но вот открывается дверь и первый раз в жизни Марина видит людей, веселых не от алкоголя – празднично одетых хабадников, целую большую семью и их друзей. В крохотной прихожей настолько тесно, что Борюшка ждет за порогом, пока Марина и Мессир снимут пальто. Эта квартира, по советским меркам для простых трудящих – предел мечтаний, называется "распашонка". Есть большая, метров 15, проходная комната, которая так и зовется "большая", а из нее можно попасть в две спаленки, каждая метров по 10. Если добавить, что санузел раздельный, то это вообще коммунизм.

В большой комнате накрыт длинный стол, составленный из чего попало. Собственно, больше, кроме вплотную сидящих гостей, сюда ничего и не поместится. Но это привычно, даже свадьбы так справляли. Мужчины, которым шляпы и бороды прибавляют десяток лет к их двадцати, в черных, торжественных лапсердаках. В глазах рябит от ярких, праздничных платков, покрывающих головки их девочек-жен, от карнавальных костюмов оравы детишек, очень маленьких и очень раскованных. Взглядов исподлобья тут не было. Рот до ушей, радушие. Борюшка тут же потерялся среди них.

Зато сидящие в центре, на почетных местах, родители этих развеселых хабадников выделялись непокрытыми седеющими головами, ситцевой одежкой, открывающей тощие, с обвисшей серой кожей руки и шею, а главное – тревогой, растерянностью, смущением в глазах. Глава семьи не вел застолье, а хозяйку дома отлучили от кухни. Это были выведенные жизнью в расход "пожилые" родители рухнувших в религию, влюбленных друг в друга и в жизнь молодых евреев, твердо знающих, как надо. Им сказал рав, как.

Марина рассматривала эту, на самом деле, не старую пару, не старше 45. У мамы, которую, как репку, вырвали из привычной круговерти хлопот, из привычного чувства долга перед семьей, из привычного стыда перед соседями за то, что еврейка; вырвали, чтобы бросить сионистам на съеденье – у мамы были глаза круглого отличника-первоклашки, получившего двойку за то, что не принес линейку.

Она родилась незадолго до войны и должна была, чтобы выжить и элементарно выкормить-вырастить детей, должна была или быть очень-очень плохой, крысятничать, или быть очень хорошей, доброй. И было видно, что эти люди – папа и мама – хорошие, добрые и незаслуженно обиженные своими собственными детьми, кровиночкой родной. Что, где они недодали своим детям? За что, в пору подведения итогов жизнь бъет их по голове, да еще из-за угла? Никогда больше мама не сварит любимому зятю борщ, дочка не попросит посидеть с внуками... Смысл радости, освещающей лица ее детей, никогда не будет понят матерью, для которой, хоть и сто раз еврейки по крови, самое духовное это антисемитское Евангелие.

- Смысл радости в Пурим скрыт завесой тайны, поэтому мы надеваем в этот день маски. – Говорил, размахивая бокалом с вином (кошерным, из Израиля), ее зять, обрюхативший третий раз подряд ее единственную красавицу-дочку и поставивший, не задумываясь, третий раз подряд ее жизнь под удар.

- В эту ночь умрут наши враги, - говорил он, а теща думала тоскливо: "Я, что ли?"

- В эту ночь евреям выпадает счастливый шанс, радуйтесь, евреи!

И тесть, совершенно сбитый с толку, наливал. Это был единственный день в году, когда он мог законно, с точки зрения его враз поумневших детей, напиться в зюзю и других напоить, а ведь ни на что другое он не был в этой жизни годен.

 

Возвращаясь домой, Марина думала: "Справили свадьбу, подобрав с грязного пола ОВИРа шанс и завесив тайной смысл радости... Одно слово – евреи..." В голове сильно шумело.

 

 

Глава 6. Проводы.

 

Начиная с конца 87-ого года Стратиевских провожали друзья, родные, страна.

 

***

Друзья, протрезвев в одночасье, пожелали, и вполне справедливо, записать валерины песни на магнитофонную ленту. О, это была целая история.

Валера, при своих незаурядных способностях, ненавидел актерство. "Выступать", подавать – он совершенно не хотел. Иногда можно было подловить момент куража, и тогда Высоцкий «бледнел»... Но Мессир пел только близким друзьям и далеко не все даже знали, что он пишет стихи.

Итак, Мишка Красов и его подруга Светка приступили вплотную к осуществлению проекта: "студийная" запись на пленку собрания сочинений Валерия Стратиевского.

К этому времени Валера уже не работал в бойлерной, а перебивался переводами и продавал потихоньку книги (у него были словари, которых не найдешь даже в библиотеке СОАН). Марина ходила на работу, но она жила с детьми в своей квартирке в "Щ", и Валера у себя мог спокойно делать эту запись. Мишка со Светкой взяли отпуск и приехали из города на пару недель.

Конец ноября, самое темное время года. В комнате из-за сигаретного дыма не светлее, чем на улице. Светка хлопотала по хозяйству. Это выражалось в том, что она готовила закусь и подносила выпить. Иногда возникали яростные споры, какую песню "не петь": по мнению друзей надо было писать все, а Валера хотел выборочно.

Мишка хорошо играл на гитаре. В его функции входило аккомпанировать и заставлять. Так они и сидели напротив друг друга с гитарами: Мишка на продавленном старом диване, покрытом клетчатым пледом, Мессир на стуле, а между ними на табуретке микрофон, пепельница и две рюмки. Каждую песню приходилось переписывать миллион раз. Мишка был требователен, но он очень любил Валеру и так восхищался его песнями, что не мог объяснить толком, что, конкретно, ему не нравится, а только просил, вытирая слезу (Валера ведь старался) – повторить.

 

Через две недели непрерывного пьянства и тяжелой работы Валерка, счастливый, заехал к Маринке сказать, что они закончили и едут к Красовым в город отмечать окончание предприятия и делать копии. А еще через несколько дней он вернулся и объявил, пряча глаза, что кассету они потеряли и теперь надо писать заново.

 

Сценарий "отмечаний" был отработан еще во времена их с Красовым шабашек: сначала ЦК (центральный кабак), потом такси, а маршрут (Марина не сомневалась) – лучше и не знать, тем более, что соврут. Короче, в такси Мессир оставил портфель с черновиками, с купленным в ресторане по халдейским ценам коньяком и, главное, с кассетой. Забыл. Забыл портфель в такси. Батюшки, да чем они там занимались?

В общем, Мишка опять берет отпуск и приезжает к Валерке, чтобы опять безвылазно сидеть и писать кассету.

Трудно поверить, но вторую кассету постигла та же судьба, повторившись до деталей и произносимых слов...

Кассета записывалась, таким образом, три раза. Красов требовал качества исполнения. Валера, никогда на заказ не певший, страдал. Он честно хотел сделать то, что просил Мишка, но – от всего сердца – микрофону? Пытаясь войти в настроение, пил и очень уставал.

Наконец, дело было сделано.

Мудрый Красов, кроме основной кассеты, наиграл точно такую же, но один, без слов, без Валерки – только музыку. Дело в том, что Мессир, конечно, был под приглядом, и картинка задержания в аэропорту стояла в сознании постоянной декорацией развертываемого действа. И возник план: передать основную кассету, с песнями через голландского посла вместе с другими документами, которые нельзя было вывозить и они пересылались дипломатической почтой, а Маринка, знающая тексты наизусть, если что, тебе, Валера, подскажет слова, и ты сможешь восстановить все, записав сверху, на музыку свой голос.

В общем-то, друзья и не только, понятно, Красовы, были очень довольны: у них в России оставалась оригинальная запись. Оставался Мессир.

Перед самым отъездом, в Москве Валера встретился с человеком, который взялся передать послу пакет с документами и кассетой. Валера намеревался объяснить, что это за запись, ведь антисоветчины там было вагон, нельзя же давать хорошему человеку кота в мешке. Выпили. Валера объяснил. Уже в Израиле, получив пакет по почте, обнаружил, что посол получил кассету с аккомпанементом, без слов, и если протрезвевшему коллеге посла пришло в голову полюбопытствовать, что же особо опасного там было, то он, наверно, сильно удивился. А для Мессира – малейший шмон перед посадкой в самолет...

 

***

Родные провожали Стратиевских, как в тумане. С обеих сторон. Видимо, чтобы все это пережить, природа притупила зубы, грызущие день и ночь где-то за грудиной.

Опять на Александровские чтения приехал отец Илюшки, Борис. Огорошил своим отказом дать разрешение Илюшку вывезти. Марина, вместо того, чтобы его элементарно убить, согласилась на слезную, без кавычек, просьбу Бори провести вечерок в компании с профессиональным фотографом, которого тот специально нанял, чтобы, так сказать, запечатлеть. Ага, согласилась. И фотографии есть.

 

Маринин брат Саша пришел к ней домой, в "Щ". Первый и последний раз за те десять лет, что Марина там прожила, хотя формально поводы посетить сестру были и раньше. Старший брат не проявлял интереса к сестре, примерно, с ее 16-летнего возраста, даже не пытался делать вид из вежливости.

Короче, пришел Саша. Тощий, два метра ростом, серая кожа обтягивает скулы... Валера валялся на диване с книжкой. Если б не он, Марина решила бы, что ей этот визит приснился. Задевая головой потолок, братец зашел в малюсенькую единственную комнату, уселся в центре на стуле и сразу приступил к делу:

- Я пришел сказать, что ты, Марина, позоришь память отца. Кроме того, почему ты нам нашла такой плохой вариант обмена?

Марина обалдела.

Саша доставал из кармана пальто (так и сидел, не раздевшись) какую-то мятую бумажку. Это оказался список требований, которые Марина должна по всем пунктам удовлетворить, подыскивая семье брата квартиру.

Люди, уезжающие насовсем, сдавали жилье государству или проворачивали комбинации с фиктивными браками, когда "супруг" получал прописку, а эммигрант – денюжку. Можно было также бесхитростно слить две квартиры в одну большую и оставить родственникам.

Это и хотела сделать Марина, удивляясь, что ни мама Ляля, ни Саша не проявляют инициативу. Она поговорила с мамой, та сказала: "Делай, что хочешь," – и вот несколько дней назад Марина передала ей список из десятка адресов, квартировладельцы которых были не прочь разбежаться из одной большой квартиры в две небольшие. То есть, не трогая материнскую двухкомнатную, можно было получить из квартир брата и сестры одну роскошную, в условиях развитого социализма, для сашиной семьи: он, жена и их сын Витя.

Адреса, видимо, были обсуждены и забракованы семейным советом, принимающим решения по социалистической схеме – единолично. Жена брата, Лариса, давно прозомбировала почву, на которой воздвигала свое счастье, понимая его очень просто: она "своего" не упустит. И вот список условий, которые Марина должна выполнить, чтобы оне согласились на обмен.

Ей было непросто не жахнуть чугунной сковородкой Сашку по башке. Обычно люди подбирают слова для ответа, Марина же сейчас изо всех сил сдерживалась, чтобы не отвечать.

В эту паузу Саша зачитал списочек, и ему даже никто не мешал. Валера, который сразу после рукопожатия опять улегся, не желая конкурировать с длинным родственником, с интересом наблюдал. То, что у Саши было швах с логикой, Мессира не трогало – ведь это, как раз, норма. Они жили в среде профессоров и докторов наук, у которых причиной карьерного успеха чаще всего была лишь "всплываемость". А такие качества, как честность, последовательность, совесть в конце концов – сидели в лагерях. Валера ждал, что скажет Марина.

Наконец, она опомнилась. "Варианты обмена братец, с этой минуты, мог засунуть себе в задницу," – думала Марина, но ответила вежливо, без единого матерного слова:

- Саша, ты получил адреса, которые я собрала, мотаясь по всему Академгородку, и я могу тебе только пообещать, что больше этим заниматься не буду. Хочешь – ищи сам. Жду две недели, и если не дашь знать, то квартиру сдам.

Она встала, покачиваясь, показывая рукой на дверь – можешь идти. Саша тоже встал.

И его, и конечно, Марину, на самом деле волновал аспект "памяти отца", а не жилье. Они оба были воспитаны в легком даже презрении к материальному, ведь их семья никогда ни в чем не нуждалась, как, например, семьи Мессира или Ларисы: коммуналки, послевоенный голод. И для Саши, и для Марины в этой встрече ключевыми словами были "память отца".

- Ну, и причем тут отец, скажи ты мне на милость? – Закричала Марина. Саша сделал два шага назад, к выходу. Вообще-то он старался с бабами не спорить, ведь когда аргументы не находятся, это очень удобная позиция. Но сейчас он был в своем праве.

- Да! Ты позоришь память отца! – Отчеканил он. - Если бы ты еще ехала не в... Израиль! – Его голос дрогнул, произнося крамольное слово. – Подумай как следует! Чтоб ты знала, я мог бы тебя остановить, но я, правда, долго думал и решил... не мешать тебе. Да-да, решил. И теперь просто прошу, подумай хорошенько...

Маринка задохнулась. Саша стоял уже у открытой двери.

- То есть, что бы ты мог сделать? – Просипела она.

Саша приосанился. Валера приподнялся.

- Не волнуйся, мог бы, представь себе. - Беседа входила в знакомое ему русло.- И еще могу, еще не поздно: пойти в обком, отца там помнят, а у меня, знаешь ли, тоже есть связи!

Он помахал рукой на уровне уха. И тут Марина рассмеялась.

- Иди уже, Павлик Морозов! – Толкнула она его в плечо. - Эх, ты...

Последнее, что Марина запомнила, были растерянные глаза брата и слова:

- Зря ты так... – Он обиделся искренне.

 

В мае 88-ого года Валера повез годовалую дочку Дину и Марину в Севастополь – на прощанье знакомиться с его родителями.

Визит прошел торжественно-тихо. Единственный человек, которому Мессир не спускал глупость, была его мать Ева. Но в этой встрече, как были все уверены, распоследней, мама просто молчала, причем, без надрыва, спокойно, и поводов сердиться на нее сыну не давала. А отец был воодушевлен перестройкой, зачитывался газетами, много спорил, смеялся, радовался Динке. Он был, видимо, вообще воодушевлен.

- Валерик! Ты только посмотри, что пишут в газете "Правда"! – Кричал он с утра пораньше. – Это же просто твои слова, точно то же, что ты говорил... лет... двадцать назад.

Валера только вздыхал.

- Ну, теперь выходит, я прав?

- Ну, раз в газете написано...

Отец, вышедший на пенсию, повторил подвиг деда Маринки, Андрея Кудзи – положил на стол в обкоме свой партбилет со словами: "Еще и на пенсии вас содержать не хочу." Но сегодня, конечно, такой поступок ему ничем не грозил. Глядя на эту семью, Марина спрашивала Валеру:

- А когда, в каком возрасте ты понял, что советская власть – это плохо?

Валера честно задумывался и отвечал:

- Я всегда это знал.

- С пяти, что ли, лет? Это при таких-то патриотах родителях?

- Да. Патриоты родители были все время на работе, а я все время читал. И, конечно, не понятиями и словами, но всегда чувствовал, где вранье. А с 14-ти лет, когда после семи классов пошел на завод, в общем-то, уже осознанно стал понимать.

Действительно, когда ему было чуть больше 15-ти лет, он написал оду тем, кого сажали в 37-м не зря, а за борьбу, и были там слова "лес рубят – щепки летят" за несколько лет до Галича.

 

Они ходили на море, потом ели евусин борщ, послеобеденный сон обязателен, да и в жару что еще делать? Приезжали, кто мог, родственники – попрощаться. Но застолья с агдамом и гитарой тут, конечно, не было. Отец, блестя черными глазами, предлагал капочку, и этим все ограничивалось – здесь не пили и не курили.

Исай и Ева, безусловно, составляли дюпрас, то есть карас для двоих ("карас" – слово, придуманное Куртом Воннегутом для обозначения замкнутого круга комфортного общения). Жизнь побила их, но оставила в живых, да еще и здоровых в придачу. И они умели это ценить, что само по себе большая редкость. Но не верили уже, что за пределами дюпраса "будет хорошо".

Спокойными, от всего сердца, улыбками встретили они новую семью сына и так же проводили. Не проронив ни слезинки, обнявшись, стояли на ступеньках и долго махали вслед такси.

По дороге в аэропорт, за полчаса где-то, Валера сочинил от начала до конца песню "Я поехал..." Этой песней, записанной в аэропорту на полях газеты, открывалась серия не вошедших в кассету. Там были такие слова: "...страну не отдам, она мне досталась не легче, чем вам..."

 

***

Страна провожала Стратиевских, облизываясь.

Всегда было чем поживиться с еврея, сваливающего за бугор. Появлялись, даже у совсем нищих, деньги (сберкнижки, проданные вещи), которые срочно вкладывали во что-то, так как вывезти страна разрешала только сто долларов. И евреям, отправляющим багаж, продавали из-под полы или с черного хода всякую чушь – втридорога.

К тому же, ослабли гайки режима и даже невинная еще, молоденькая инженерша из жэка, пришедшая оценить необходимый квартире ремонт, хотела погреть ручки. Она заглядывала Марине в глаза, вздыхала, молчала. Ей хотелось, одновременно, отдельную квартиру, взятку и уехать самой отсюда... Пришлось прояснить ситуацию открытым текстом: все будет по закону. И инженерша заломила цену:

- За ремонтик, по расценочкам, придется заплатить 400 рубликов.

"Ну и хрен с тобой," – подумала Марина и сказала:

- Все? Давайте квитанцию, я оплачу в жеке.

Еще одно дело было состряпано. За дипломы по 200 рублей они заплатили и за отказ от гражданства по 200 рублей – тоже. И это при зарплате в 120 рублей, что уже не актуально, так как с работы их уволили.

Года три назад один американский турист (на самом деле, израильтянин, засланный в Россию Джойнтом) попросил Валеру перевести на русский язык книжку афоризмов польского писателя, Ежи Леца. Валера увлекся и перевел за неделю. Книжка уехала в дальние страны и была напечатана, конечно, без упоминания имени переводчика, которому бы это очень повредило. Там было такое высказывание: "Знаете, почему считается, что евреи богаты? Потому что они платят за все."

 

Стратиевские не оформляли багаж. Кроме книг, у них ничего и не было, но валерины книги их кормили все лето. А сколько он раздарил! Характерный случай: год назад он купил за 300 рублей полную медицинскую энциклопедию у одного отъезжающего в Америку, а теперь отдал ее в подарок поступившим в мединститут сыновьям своего близкого друга, близнецам.

Марина свое барахло, включая старую стиральную машинку, пораздавала соседям. Их лица неизменно всплывали у нее перед глазами, когда она слышала популярную песню, ставшую символом развитого социализма: "С чего начинается Родина?..." Ларчик открывался просто – Родина это то, в чем ты живешь.

На одной лестничной клетке с Мариной жила завстоловой: глазки-бусинки, шиньон, живот вперед титек. Она очень ценила положительность, исходящую от Марины. Уезжая в отпуск, оставляла ей ключи – полить цветочки. И Марина, заходя к ней, упиралась глазами прежде всего в хрустальную немаленькую вазу, из которой перли "золото-бриллианты".

Два раза соседка врывалась к Марине в панике, крича: "У нас в доме бандиты!!"

Первый раз она, идя на работу, встретила Валеру в подъезде, возвращавшегося с ночной смены. Он был, понятно, с двухдневной щетиной, которую всегда сбривал, отпарившись как следует после работы (купался, как утка). Одет в ватник и валенки, потому что от автобуса до бойлерной станции надо было еще полчаса пилить пешком. В руках пузатый портфель со словарями и (бывало и такое) с пишущей машинкой.

Надо сказать, что периодически в Академгородке у перенапрягшихся ученых сносило крышу и появлялись серийные насильники и убийцы. Все знали, что в подъезде мужчина с раздутым портфелем – опасен, и даже были случаи, когда мужики, ни сном ни духом, получали по башке только потому, что поднимались по лестнице вслед за женщиной.

Марина, когда поняла, что речь идет о Валере, не стала соседку успокаивать. А что бы она сказала? Что это ее дружок-сожитель? Мессир, ох, не зря получил свое прозвище – вид у него был зловещий, с кавказским акцентом.

 

Как только Ляля узнала, что у ее дочки с этим немолодым мачо роман, она чуть не плакала, выспрашивая:

- Ну скажи ты мне правду, он что, на базаре семечками торгует?

Марина, видя, что мать в ужасе и надо ее как-то быстро успокоить, ляпнула:

- Мама! Он еврей!

И тут прозвучало невероятное:

- Слава богу! – Просияла Ляля.

 

Второй раз (очень похоже на первый) соседка испугалась родителей их друзей, живущих на первом этаже. На сей раз пожилые люди были прилично одеты, шли под ручку, у женщины какая-то заковыристая шляпа, сумка, обувь, часы – дорогущие. Но их общий облик: крючковатые носы, громадные черные глаза, вперившиеся в передовицу общественного питания, все это вызвало вопль, раздавшийся в марининой кухне: "Там цыгане! Да-да, я знаю, изучают подходы! Это воры!"

Это были папа и мама Саши Ботвинника, живущего в том же подъезде в коммуналке с женой Машей и дочкой Анечкой илюшкиного возраста. Поразительно, какие трюки выкидывает жизнь, но никогда прежде и потом Марина не встречала однофамильцев. Саша был одним из, можно сказать, активистов самиздата, ответственным за ксерокс. Всю продукцию он притаскивал к Марине с Борей, редким владельцам отдельного жилья. А у него дома, как он говорил, проходила израильско-китайская граница, так как во второй комнате их двухкомнатной квартиры жили китайцы с дочкой. Простые советские китайцы. Саша, жгучий семит, имел родителей по-театральному красочных.

 

Вторая соседка по лестничной клетке, Тамарка, получила отдельную квартиру, родив трех детей и прописав к себе старенькую деревенскую маму. В их открытую дверь всегда было видно развешанное прямо в комнате белье и оттуда вырывались клубы пара, напитавшиеся по дороге запахами кухни. Часто, возвращаясь домой, Марина заставала плачущую на лавочке у подъезда старушку маму.

- Что, опять? – спрашивала Марина. – Ну ладно, чего сидеть-то, еще простынете, пойдемте ко мне.

И приводила к себе выкинутую за дверь бабушку, которая была нужна сначала для получения жилья, а потом для "посидеть с внуками". Но дети подрастали, шли в садики, в школу, и Тамарка начала мать выгонять. Та не уходила, плакала. А могла ли вообще уйти, было ли куда – никто не знал. После скандала с рукоприкладством подкаблучный, тихий муж Тамарки возвращал тещу домой и неслышно стыдил горластую жену.

 

Над Мариной жил жених. Помните Шурика из "Операции Ы"? Вот, копия. Только дебил. Но кандидат наук. Когда Маринка развелась и через два года ухаживаний за ней Мессира забеременела, он предпринял на нее нешуточную атаку с целью жениться. У Марины рос живот, а у соседа крепло решение осчастливить дуру, которую только он может спасти. И она ему будет за это благодарна. Всю жизнь.

- Он же никогда на тебе не женится... – Нудил жених, стоя в дверях в роскошной, на медведях, шубе и с вечно открытым ртом – дышал по Бутейко. Но витаминов переносил немеряно. Маринка продукты брала, а над женихом смеялась.

Если честно, идя в роддом, она и не думала, кто ее оттуда заберет, придет ли Валерка. Он ведь еще был женат тогда. Что у нее было в голове? Ветер? Счастье?

 

Внизу жила сумасшедшая. Тихонькая, в обесцвеченных кудряшках, улыбчивая, лет 35. Квартиру ей дали по инвалидности. Как больной шизофренией. Но кто же знал?

Сначала она вежливенько просила не гудеть по ночам на кухне. Потом попросила после девяти вечера не разговаривать громко и не пользоваться унитазом... Ну, и так далее. Очень скоро Марина вежливенько поинтересовалась, а не обратиться ли той к врачу. Пошутила. Соседка с открытой, располагающей улыбкой объяснила, что стоит на учете в психдиспансере и у нее как раз закончились таблетки. Марина тут же вежливенько послала ее так далеко, что через пару недель стали приходить повестки в товарищеский суд. В протоколе писали, что у Марины днями и ночами слушают Высоцкого (это был, конечно, подпольный Галич) и гоняют цыганскую музыку (сестры Бери и песни "Красивого Израиля"). Из-за подачи приходилось на эти судилища ходить.

Но самое интересное, что дверь в дверь с шизофреничкой жил крепкий такой мужичок, который, отсидев пяток лет, вернулся из лагеря, застал жену свою с любовничком, выгнал ее и остался в квартире с 16-летним качком сыном. Папаша, не найдя себя в гражданской жизни, пил и приводил баб-пьянчужек. Пока пацан в ПТУ, папаша выпивал, трахал бабу и выкидывал ее за дверь. Она, пьяная, валяется с задранным подолом, а Марина сына Илюшку выводит гулять и перетаскивает его через тело. Пацан приходит из училища и папашу бъет смертным боем – может, уйдет куда и освободит жилплощадь...

То есть, при таких вот соседях, вызывали в товарищеский суд – кого? Антисемиты...

 

Череда серо-голубых похмельных лиц, споры – что брать, равнодушие (иначе сдохнешь), уроки иврита, мент на пороге, а за хилой дверцей в шкафу незаконная брага... Проводы, проводы, отвальная... Свадьба? Похороны? Еще не уехав, Марина знала: ностальгии не будет. Потому что сделана прививка от ностальгии.

 

Глава 7. Нелегалы.

 

Ему 45, ей 30. Их родные отдавали жизни за Россию. Буквально поливали потом и кровью ту землю, которая сейчас их отторгала. Они и сами успели, так сказать, на благо... Оставляли этой стране, каждый из них, любимых, единственных – сыновей. Единственных, больше не будет – родных. Как сердце Марины выдержало прощание с Илюшкой? Как ее мать Ляля прощалась с дочкой, с внучкой, в светлом уме и трезвой памяти, не валяясь в обмороке, но зная, что навсегда? Как это все произошло и люди это пережили? А может, и не совсем люди после этого они были?

Во всяком случае, у Марины в памяти не осталось ни одной сцены прощания.

Во всяком случае, один из провожавших друзей, москвич Володя, получил инфаркт на следующий день после их отъезда. А так как именно он, последний оставшийся в живых армейский товарищ Валеры, целыми днями помогал ему простаивать в очередях в кассы аэрофлота, в голландское посольство и т.д. – то, скорее всего, это его и доконало, и через пару недель он скончался.

 

В начале сентября 88-ого года Валера, Марина и Дина появились в Москве. За три недели до назначенного вылета в Вену. Они еще должны были перелопатить массу формальностей и, конечно, боялись не успеть.

Напрасно боялись. Первое, что сказал аэрофлот, когда Валера отстоял полдня в очереди, чтобы выкупить бронь: "Ваш рейс, на двадцать такое-то сентября, отменен. Записывайтесь опять сначала."

- А в предыдущий день? – Кричала Марина на Валеру.

- Накануне есть рейс.

- А на следующий, после нас, день?

- И на следующий есть. А в наш день рейс отменен. –  С поникшей головой, не похожий сам на себя, терпеливо объяснял необъяснимое Мессир.

- И когда теперь мы записаны? На какую дату наша очередь?

Валера, помолчав, тихо отвечал:

- Очередь есть только на февраль.

Вот как-то это уже Марину не волновало. Происходящее зашкаливало и не осознавалось. Жалко было Валерку. Она видела, что он растерян. Надо будет прожить и прокормиться в статусе нелегалов. Он бодрился, улыбался, говорил:

- Ничего. На хлеб я заработаю, крышу найдем, а пока можно будет на семинар Штейнзальца походить – скоро откроется в Марьиной роще. Да я о таком семинаре всю жизнь мечтал.

И вот они, лишенцы, то есть лишенные гражданских прав, без паспорта, без работы, без крыши над головой, идут в синагогу Марьиной рощи.

В Москве функционировали две синагоги: большая и маленькая. Большая была официозной, там проводили мероприятия. Например, принимали Голду Меир сто лет назад. И все знали, что главный раввин на ставке в КГБ, а остальные – просто стукачи. А вот маленькая синагога, в Марьиной роще, считалась хорошей, чистой (дураки евреи).

От проспекта к ней вел узкий переулок с буйной зеленью вдоль ограды. Листопад прикрывал раздолбанный асфальт. Вдруг, почти в центре столицы, казалось по-деревенски уютно. Здание синагоги в полтора этажа, крепкое, черное, деревянное никак не заявляло о своем статусе. Просто изба. Если заглянуть в запыленные окна, увидишь книги, книги, книги и скамейки-парты. Марина оставалась в большом, неухоженном дворе играть с Динкой, а Валера надолго пропадал внутри.

Динка была толстая, белая. Золотые кудри и светло-голубые глаза. Шикса. Подошва у сандаликов подвязана веревочкой (в России в те месяцы напрочь пропала детская обувь).

Для Марины все длился карнавал, начавшийся в Пурим. Действительность прикидывалась ряженой: кипы, цицит, магендавиды, три часа пешком в один конец в субботу утром в синагогу, молодые, напористые, задиристые евреи...

Любавический ребе кинул клич: "В Израиль!" И получилось, что за спиной Чернобыль, впереди голод и анархия, а уехать могут только евреи! Национальное самосознание перло, как на дрожжах – хотелось кушать...

Кроме массы формальностей, которые надо утрясать, у Валеры много времени уходило на подпольную деятельность в штаб-квартире Таньки-сионистки. Туда стекалась информация, книги, деньги, люди. Она когда-то училась в том же новосибирском университете, конечно, была подружкой Мессира, а в последние несколько лет жила в Москве, получив отказ на выезд и активно сопротивляясь властям.

Среди отказников было ровно два способа с отказом жить дальше. Большая часть пытались снова и снова подавать, что само по себе, безусловно, требовало мужества. Но, пока не выкинут с работы, улыбались начальству и вообще старались не конфликтовать.

И наоборот, всегда находились отчаянные, считающие, что чем больше шума, тем больше толка. Эта группа отказников вливалась в братство диссидентов-правозащитников, смыкалась с политзаключенными, пополняя тюрьмы сознательно (не как Бродский), изобретая все новые способы бунта. Благодаря этим ребятам (не благодаря Высоцкому), народ вообще знал, хоть немного, о том, что не все благополучно в датском королевстве. Они искали контакты с иностранцами, беря у них продукты и деньги, передавая на Запад списки заключенных, пересылая рукописи, большинство которых было написано не "в стол", а в тюрьмах, сообщая информацию о себе, системе, гэбистах. То есть, статья "Измена родине" ложилась на их деятельность, как масло на хлеб.

Безусловно, они были герои. Подумать только, ведь срывающийся с низкого старта, с пистолетом в руке, "за-мной-за-родину-за-сталина" – по крупицам, годами собирал эту энергию патриотического порыва, и все вокруг им восхищались. А наши диссиденты, откуда они брали силы? И все были против них, и боялись их, как заразных...

Пытаясь пробить крепостную стену произвола, евреи напрягали мозги, просчитывая, почему того-то отпустили, а вот того-то (хотя казалось бы!) – нет. Мессир посмеивался. Ему больше всего нравилась версия "переполненного шкафа": где-то там, в ментовке, в ОВИРе стоит шкаф, в который пихают и пихают папки с делами и вот, неожиданно, какие-то из них падают на пол, потому что шкаф полнехонек... Вот этих людей и отпускают.

Валера не принадлежал однозначно к одной из групп – тихони или бунтари. Больше десяти лет назад, подавая на выезд первый раз, он прежде всего уволился, не желая подставлять своего начальника и друга Штарка. Становясь отщепенцем, к самым верным своим друзьям, алкашам и чеканушкам, он только приблизился. Настоящие, кровные конфликты физически находились на расстоянии шестичасового перелета: мать Ева в Крыму и мать его сына Максима в Закарпатье, та самая красавица Людмила, на которой Валера женился, когда ехал домой в отпуск из Северодвинска. То есть, прогибаться Мессира не заставили ни семья, ни власть. Но, несмотря на то, что он всегда помогал тем, кто просит, старался не участвовать в акциях – не любил.

- Чтобы что-то делать, нужны серьезные обоснования. А вот ничегонеделание в оправдании не нуждается. – Говорил он и оставался на диване.

 

Так вот, Танька-сионистка была активна очень. На деньги американцев сняли трехкомнатную квартиру в центре Москвы, Татьяна жила в ней и давала приют иностранцам, диссидентам; кипы журналов, листовок и связки книг валялись прямо на полу, но не успевали запылиться, шли в дело, посылки из Израиля перелопачивались для комплектации семьям с маленькими детьми и для посылок в лагеря уже от отправителя советского...

Сразу после отъезда Мессира Таньку, вечером, в подворотне отбуцкали, крича: "Бей армяшек!", - да так, что она месяц лежала в больнице. Когда встретились в Израиле, она смеялась, рассказывая, что, когда ее били, думала: "Хорошо, что бъют не как еврейку, а то бы забили..." (Дура Танька, какой наив при такой биографии!).

Здесь по нарастающей бурлила жизнь, гремела романтика возрождающихся Маккавеев. В Таньку влюбился Ленька Борщевский, мальчишка, на двадцать лет ее младше. И непонятно было, он влюблен в Таньку или в песни Мессира. Но соблюдалась и дисциплина, например, Валеру с семьей поселили бы здесь только в крайнем случае.

Они устроились в однокомнатной квартире, почти в центре. Месяц-другой можно прокантоваться, потому что хозяева за границей. Это была квартира падчерицы Нагибина (среди диссидентов попадались люди всякие). Главное, холодильник набит едой, в аптечке лекарства, а в кухонных шкафчиках бакалея.

У молодой семьи ничего не было. Когда Марина узнала, что придется жить в Москве и зимой, первое, что пришло в голову – нет теплой одежды. Они везли с собой два чемодана, средний и маленький, самых что ни на есть личных вещей, оказавшихся впоследствии самыми ненужными, еще один "чемодан без ручки" – Динку и, контрабандой, в животе – Даньку.

Валера довольно быстро оправился от пропущенного удара со стороны аэрофлота. Он, действительно, прошел такую школу работ "по-черному" за последние десять лет, что как раз за пропитание семьи не боялся. Только были бы здоровы.

 

Через две недели Динка заболела.

Марина была обычной молодой мамой. Далеко не семи пядей во лбу. Еще не пришло время прочувствовать "...все проходит..." Происходящее казалось приговором. И первое, что Марина сделала – немного сошла с ума...

У Динки, скорей всего, была ангина, которая, как известно, лечится антибиотиком и без лечения, в возрасте полутора лет, может преподнести не один сюрприз. Вначале Марина тупо делала то, что советовал Валера. Но довольно скоро он сказал: "Нужен врач."

Температура держалась высокая, Динка непрерывно кричала. Марина пыталась прорваться в какие-то медпункты, в приемный покой какой-то детской больницы... Запомнилась ночь, пустые улицы, кричащий ребенок на руках, одышка, окошко в больничной двери. Сторож? Санитарка? Зовут врача, впускают Марину с Динкой в предбанник, врач осматривает ребенка... Осталось только дать лекарство. Спрашивает документы. А-а... Легкая улыбка. Извините, ничем помочь не можем, до свиданья.

Утро. В их квартире был телефон. Марина названивает в поликлинику, чтобы вызвать врача на дом. Невероятно, но вызов приняли! Приходит докторша. Низкий ей поклон. Лицо сочувственное, все понимает. Ставит диагноз без лабораторной пробы – стафилококк. Выписывает антибиотик. Без взяток, без выпендриваний, уставшая с утра, простой советский врач. Спасибо ей.

Марина тут же успокаивается и, действительно, дочке лучше. Пару дней она спит и ест и не плачет. Марина на седьмом небе от счастья. Продолжает давать ей антибиотик пенициллиновой группы. Который уничтожает в организме фон естественных бактерий, и вот на этом стерильном поле боя появляется настоящий враг – стоматит. Просто в самом начале болезни красная, опухшая слизистая во рту и в гортани обманула сердобольную врачиху. Но зато теперь расцвели такие язвы, такой стоматит, какого и в учебниках не бывает.

Надобность во мнении специалиста отпала, это все Марина знала сама. И как лечить – тоже. Тем более, что белая, противная замазка, якобы смягчающая боль, продавалась в аптеке без рецепта. Стоматит это очень больно, но совершенно не опасно. И Марина учила песни Мессира наизусть (для кассеты с музыкой), пытаясь перекричать крик дочки. Приходилось воевать с ней, чтобы проглотила воду, чай, сок... Чтобы накормить, об этом и речи не было. В ее кулачке все время была зажата печенюшка, ведь она сама очень хотела есть. Но в ротике образовались страшные раны – результат пенициллиновой блокады. Марине хотелось надавать себе по рукам, которые пичкали бедную Динку антибиотиком.

Они много гуляли, бабье лето прихорашивает даже мегаполис. Легкие, нежные облака, тепло, запах костерка от сжигаемых листьев. Валера появлялся только к ночи. Ходил на семинар, помогал друзьям (Танька-сионистка и Ленька еще не победили советскую власть в лице ОВИРа), пытался заработать, отбивая хлеб у студентов на железной дороге, отмечался, где нужно: голландское посольство, аэрофлот...

И в один прекрасный день пришел среди бела дня, обескураженный: кто-то сдал билеты и Валере удалось их выкупить. Шанс, в очереди на несколько сотен человек, как выиграть в лото.

Вылет через пару дней.

(Дурак Мессир. Какое "лото"? Стратиевские в Израиле, Танька в больнице, Леньке, оставив матушку в заложницах, дали разрешение на выезд, и он застрял по инстанциям... И небольшая, но усердная группа топтунов может уматывать в заслуженный отпуск, на море в бархатный сезон.)

***

Когда читаешь книжку о любви, или смотришь голливудский фильм, точно знаешь, что зло накажут и все закончится свадьбой...

Вот и роман еврея, жаждущего обладать любимой Эрец Исраэль, после более чем десяти лет ухаживаний, после преодоления родовых и сословных препятствий (Шекспир отдыхает), после проверки чувства пытками Софьи Власьевны (отдыхает Дюма) – заканчивается воссоединением с любимой, а дальше, вскользь, замечание "они жили до 120"...

Вот об этом "дальше и до 120" не рассказывают книги, на это нет бюджета в Голливуде, и ни у кого нет представления, как жить после свадьбы, добившись кресла начальника, построив дом... Проживая "дальше", удивляются: невесты нежные, а жены злые.  И лица подчиненных совсем не вызывают желания вкалывать. А дом, который мы с таким азартом строили, оказывается окружен арабским поселением...

Но для наших героев сказка длилась, ведь они только пересекли границу, до Израиля еще будет Вена, еще впереди вопрос, на который Валера даст полное право Марине ответить самой: Америка или Израиль?

***

Оставив за спиной будку погранзаставы с надписью "СССР", они почувствовали, что их распирает. Они несли в себе восторг, боясь взорваться, шатаясь, бежали внутри длинной, розовой кишки к люку самолета и не знали, как им управиться с чувством парения, глаза их горели, а сердца были полны уверенности в безоблачном, happy end, будущем.

Они уселись в самолетные кресла, дочка сидела между ними. Она протянула ручку с зажатой в кулачке печенюшкой ко рту и откусила кусочек. Первый раз за последние десять дней.

Маринка и Мессир посмотрели друг на друга.

 

Они были такие разные, как инопланетяне. Она – успешная, избалованная дочка номенклатурных родителей, живущая с младенчества в отдельной комнате, каникулы – на море или в столице, вырезка-икра-коньяк из распределителя... 

И он – поэт, совесть, философ, мыслитель... Легенда. Прошедший почти все аттракционы "Парка советского периода", включая те, которые трудно даже вообразить: пожар на атомной подводной лодке; через болото на бульдозере, на полной скорости, с одной мыслью – скоро ли кончится бензин; с уголовниками в тайге, приглашающими поужинать собачкой; в тюрьме, спиной к стене, в руках кипящий чайник, и вдруг пахан замечает его тельняшку и отгоняет шестерок – иди сюда, морячок! Да мало ли... В него влюблялись все, а были и такие, кто его ненавидел (как минимум, парочка). Бесконечно сомневающийся, как поступить, но твердо знающий, что делать...

 

Они посмотрели друг на друга и одновременно выдохнули:

- Сбежали...

 

Октябрь 2013, Израиль

 

Оглавление номеров журнала

Тель-Авивский клуб литераторов
    

 


Рейтинг@Mail.ru

Объявления: