ИЗ СОВРЕМЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ ИДИШ

(Составлено Львом Беринским)

Еврейские штучки российской истории


История, известно, дама суровая, и даже весьма: по-сибирски суворая. Но такие штуки порой выкидает!

Получив известие о Рымникской победе А.В.Суворова над турками, Потемкин пишет ему из Каушан – за 150 лет, 5 месяцев и 9 дней до моего рождения в прославленном сем не одним лишь русским оружием городке – письмо, заканчивая его словами, предоставляющими современным сексолого-армейским исследователям повод к вольномыслию: "Объемлю тебя лобызанием искренним […] ты, мой друг любезный, неутомимой своею ревностию возбуждаешь во мне желание иметь тебя повсеместно. […] Я рад, воздам щедрою рукою. Вернейший Ваш друг и слуга

Князь Потемкин Таврический. Каушаны. 15 сентября 1789 г."

Но – прозревая гением своим толщь столетий – будущий князь Рымникский еще за 19 лет до получения письма того от князя Таврического советовал  в своем донесении "1770 г. апреля 30. Рапорт А.В.Суворова И.И.Веймарну с возмущением против покровительства": "Беринского же сделать камергером и подкоморим, да посадить отдыхать в Краков или Варшаву, например, и пусть он пишет против, и уговаривает бунтовников. Он умной статской и письмоводительной, хотя читать и писать малоумеющий человек".

До Кракова или Варшавы дело не дошло – сижу, видите, глубоко в Акке. А жаль: был бы подкоморием – судьей, значит, ведающим вопросами межевания владений. Занятие хлебное, климат опять же…

А Каушаны, Рымник… К историческому моменту чуть ли не первых моих шагов на земле Бессарабия, отвоеванная Суворовым – не навеки, правда, – у турок, становится из румынской – российской, того больше – советской. И еще того больше – Советской Молдавией. Но в сознании местного населения край этот остается Бессарабией, так что и много лет спустя советский молдавский поэт Иосиф Львович (читай Лейбович) Балцан напишет на своем румынском: "Бессарабия, Бессарабия, ты не даром рифмуешься с 'сабия'!" Сабия – это сабля. Это что! – появится новое поколение бессарабских еврейских писателей, а поименно, помимо старшенького из Каушан: Мойше Лемстер, Берл Сандлер, Мэхл Фельзенбаум, Зиси Вейцман, да и русские их переводчики: М.Хазин, Р.Ольшевский, А.Бродский, и от сего – после Холокоста и лубянских расстрелов – кунштюка истории уже и советской власти не отмахнуться было.

Сегодня  эти уже немолодые литераторы – ударная, что и патриархами нашими признано, группа, те еще штучки, делающие актуальную литературу идиш, всё еще бытующую – что многих, поди, удивит – в разных странах Европы, Северной и Южной Америки, и даже – что еще более удивительно – выжившую в Израиле, где, впрочем, расстрелов еврейских писателей не было.

Абсурд – бытийный и творческий ген, по которому с ходу опознается бессарабская принадлежность наша, в поэзии, в прозе, в драматургии, эссеистике, мемуаристике, на всяком журналистикой погубленном листике и даже, по сей день случается, в запоздалых нежных эпистолах к любимым – не в пример князю Таврии – женщинам.

 

Лейент ун фрэйт зих!


                                          Л.Б.

                                                    

Михаэль Фельзенбаум

 

Из цикла "НАТЮРМОРТЫ И БРОДЯГИ"

   

* * *

Рыжая, красная, девка рудая Луна,

что ты манишь меня, зазываешь в свои

нечистые ночи – в постель

в этот час, когда мир

прямо катится в эйн-соф* провал

без конца и без края,

или, может быть – в соф**.


* Бесконечность (ивр.)

     ** Конец (ивр.)


И от страха

разрываются – жиром расплывшиеся сердца.


Рыжая, красная, девка рудая Луна,

как мне догнать скоростной этот свет –

этот дальний рассвет, если ты

вновь меня зазываешь

в нечистые ночи Вселенной?

 

* * *

Всевышний вымыл ноги здесь – в поту

и грязной пене волн в морском порту.


Но знаком жизни на небе и водах –

вкус соли на ресницах, вкус страстей,

и две луны на круглых эшафотах

твоих дрожащих трепетных грудей.


                            * * *

Ты хочешь в дождь сбежать, в беспутье улиц.

Исход твоей любви да минет нас!

Как царственно пространства распахнулись

над лоном над твоим в полночный час.

 

Не спрашивай, любимая, о чем я.

Я все свои любови обреченно

– все, сколько есть их – унесу с собою

на кладбище с опавшею листвою.

 

Под всплеск острот всех бесов и нечистых,

любимая моя, не отличишь ты

моей могилы под листвой подножной

от памятников божествам подложным.

                                    

                                                                    Перевод Л.Б.

 

* * *

Зима – росомаха,

угладь

уголок у окна.

Апельсин в тарелке один

весь читается: одинок!

Новый день, день и ночь

меньше она – у окна зелезнать,

больше одна – желтизна.

Сморщен оазис –

цветник не узнать.

Укол.

Ура! – глазами тонкозол

Втекает в комнату

Бессмысленная радость.

Спроси,

нет, лучше

не распрашивай напрасность:

зачем умерший апельсин

так сладкожёлт.

       

                       Перевод Ильи Бокштейна

 

* * *

Что-то стали, трали-вали,

тики-так часов моих.

Стрелки старые устали.

Дремлет вечер. Мир затих.

 

Циферблат надев на пяльцы,

меркнет ломаный металл.

Но, твои целуя пальцы,

Я в них время прочитал.

 

Ты меня до самых доньев

Долюбила.

                  В этот час

Никому не слышно в доме

Вздоха вечности о нас.

 

* * *

Февраль и шват – им чёрт не брат.

Как ни кусай с досады локоть,

Всё хлюпает – любовь и слякоть,

Тоска и таска невпопад.

Всё наугад.

                   Темно. Хреново.

Но, может, Боже, в дождь войдя

С болячкой старой, с болью новой,

Ты между каплями дождя

Найдёшь бродяжку. Серый, хмурый,

Любви и прочему не рад,

Он знает всё про шуры-муры

И то ещё,

какие куры

Подстроит нам февраль и шват...

          

                               Перевод Александра Бродского

   

ТРАВКА ДЛЯ ТРАВКИ ЖУКОВ И ЖУКОЛИЦ

 

"Неплач мама неплач папа што варофкай дочка стала

Ат такой атсидки долгой даже жопа пухнуть стала

Мне радить бы ат парнишки, я иво любила верно

Тут ночной случилса шухарь ослобонюсь я наверно

Уже старой не-красивой и меня он не-узнаит

Ну так может на магилке на моей он прачитаит

Как я иво любила и памерла через ниво

                                                такая юная и маладая…"

                              

                        (М.Фельзенбаум. Из романа "Биргер Фифик")

 

Михаэль Фельзенбаум принадлежит к новому поколению идишских литераторов, перед каждым из которых с самого начала стоял выбор: попытаться стать современным – хотя и для весьма узкого круга – писателем, осваивая в поэзии, прозе, драматургии язык, художественные средства и методы, отвечающие эстетике второго пятидесятилетия века, или потакать и впредь вкусам и закосневшим в страшной теме запросам идишского, потрясенного Катастрофой читателя – той тягостно-трагической в любом жанре повествовательности и бытописательству, что и сегодня ещё, при всех разговорах о закате нашей культуры, способны обеспечить солидное имя и гарантированную популярность.

Модернизм Фельзенбаума, эстетический и философский, произрос из абсурда.

Из иррационального подхода к человеческому бытию и всей истории человечества.Из полного отказа от позитивизма: олэх а-руах в’аль свивотав шав а-руах*.

 

* И возвращается ветер на круги свои (библ.)

 

Этот старый когелетический иррационализм, как резюмирующая формула жизнеощупыванья и миропостигания человека на земле, стал в течение нашего столетия хут-а-шедрой, позвоночником искусства. Но абсурд, эта высшая, или крайняя, стадия иррациональности, и поэтому – истинно еврейский компонент в современном мировом искусстве вырос не из одного только древнего навиизма*, наши гении позднейших эпох тоже в том своё слово сказали.

 

* От "нави" –  "пророк" (библ. ивр.)

 

Время от времени приходит на землю еврей и произносит пару, как говорится, мишигеных слов – и земля, весь шар и весь эйн-соф вокруг меняются, сменяют свой облик, а может, и сущность.

Так это было, когда первый еврей вдруг заявил, что вселенной правит, управляет космическим штурвалом – один, один-единственный навигатор;

так это случилось, когда Исаак Ньютон (а вы посмотрите на его посмертную маску!) – связал все звёзды и планеты и прочее бесконечной нитью и всем повелел им вертеться согласно его закону какой-то его гравитации; так ведётся оно и в мире сегодняшнем, после того как Альберт Эйнштейн втихомолку, не поднимая большого хипеша, на манер каббалиста, пишущего на бумажке, чтобы не произнести, шем а-мфойреш, тайное Имя, – на каком-то листке нацарапал, и даже не пару уже слов, а только несколько латинских буковиц, ну просто полный абсурд:

   

                                    E = mc2

 

– и отменил аристотелево детерминистское мироздание с его космической, экзистенциальной и социальной субординацией.

И если у грека Платона сферы вселенной функционируют по законам музыки, то у Арнольда Шёнберга в его атональной системе уже сами музыкальные тоны перестают всякий раз опираться на первую, третью и пятую ступень, и уже всякий тон в системе – вот вам эйнштейнова релятивность – становится самостоятелен и самоценен как таковой. Настоящий абсурд для тогдашнего, в начале столетия, меломана, вскормленного и воспитанного на зримо перекрещающихся (как схема атома или осыпающиеся обручи в хула-хуп) мощных орбитах баховских фуг.

Марк Шагал отпускает влюблённую парочку парить в небесах и совсем уже сводит с ума белый свет, всю в нём переворошивши верх-низ-право-лево-сено-солому. Два других еврея, и при этом даже не на еврейском, опрокидывают историю эмпириоязычного мира: новый древний мистик Франц Кафка и могильщик семантики Тристан Цара – Сами Розеншток из румынского штейтла Мойнешть, чей псевдоним означает "тоскующий в стране" ("trist in tara") и чьё творчество – это открытый, хоть по сей день и не понятый бунт против 2000 лет галута и конформизма. И могло ли так быть, чтобы он, мойнештский еврей, не читал всенародного мудреца-абсурдиста Чилиби Мойше, того самого Эфраима Мойше из Фокшан, чьи "Размышления сорока ночей" полны, опять же, того самого: "У жены-молодицы рождается, через три месяца после свадьбы, дитя, и муж силой ведёт ее к раввину на суд, поясняя там свою жалобу: "Если она и дальше так станет рожать по дитю в три месяца, где набраться мне средств и работы, чтоб их всех прокормить?"

Вот этим абсурдным, присущим еврейскому простолюдью мышлением и способом действовать, и наделяет своих персонажей в прозе и драматургии Михаэль Фельзенбаум. И не всесветно признанный юный родоначальник театра абсурда Альфред Жарри, и не нобелиант Сэмюэл Беккет, и даже не все три великих земляка (через Прут) Фельзенбаума – Ион Лука Караджале, Эжен Ионеско и убийственный иронист и разрушитель мифов Марин Сореску, пьесы которых Фельзенбаум, человек где надо учившийся и временами столичный, конечно же, читал, а может, и на румынских сценах смотрел, – не они, как мог бы вообразить себе европейский зритель, прямые его предшественники и менторы.

Единственный его вожатый, сам, к тому же, не sub Julio рожденный, это – да вот же он! над крышей, смотрите: Менахем-Мендл, луфтменч, человек воздушных паров и потоков над Мазеповкой или Касриловкой. Наш как есть весь – Менахем, Менаше, Менашкелэ, ашеназский, скажем стилем повыше – ашкеназийский национальный наш тип, евреянин галутный, вновь врасплох нам открывшийся в фельзенбаумовских фантасмогориях. В многочисленных разных образах и проявлениях.

Хорошо познав на cобcтвенной шкуре олам-а-гойим, Фельзенбаум не слишком ориентируется на глобально принятую шкалу духовных и культурных ценностей. Истинно аутентичный еврейский мир – как древний танахический, так и тот, в котором автор сам живёт то в "штейтэлэ Бэлц", то в Бухаресте или аж в Тель-Авиве, – вот его интеллектуальная и бытовая среда с её десятками всех этих менахэм-менделей: ангелов, курв, грезёров, воров, пастухов, рецидивистов, пророков, пьяниц… Всё еврейское человечество, планетарный Менахем-Мендл самых разных фигур и характеров: "Бабушка с Ициком играют бриллиантами. Начинает что-то такое звучать на хасидский манер – бом-бом-сим-бом-бом… Бабушка танцует, в мелодию вплетается плач маленького Хеймке. Ицик стоит, погружённый в какие-то мысли, бабушка танцует. На сцене постепенно темнеет" ("Горестная комедия. Сумасшествие в двух картинах").

Современная драматургия – много больше драматургии классической и традиционной – нуждается в реализации, то есть в том, чтобы пьеса была поставлена на сцене и увидана-услышана зрителем. Михаэль Фельзенбаум, окончивший в ленинградском Институте культуры факультет театральной режиссуры, а позже руководивший Бельцским идишским театром "Менора", – не просто литератор, способный, среди прочего, написать и пьесу, – Фельзенбаум понимает всю специфику, особенности драматургического произведения, законы композиции и сценических эффектов, и уже за письменным, как это принято называть, столом он видит перед глазами мизансцену и слышит произносимый актёром монолог, или, как это у евреев бывает, диалог сразу двух до двадцати семи персонажей.

Это значит, что драматург Фельзенбаум пишет для режиссёра Фельзенбаума, и не принимаясь сравнивать его с Шекспиром, Мольером и Брехтом, хочу только напомнить, что самых крупных успехов театр достигал именно в подобных случаях, когда драматург-режиссер сам ставил свои произведения.

Но для Михаэля Фельзенбаума театральная сцена в Израиле не нашлась.

Зато имя его, больше среди молодых, всё же известно, и числится он у них, в основном, у русскоязычной тель-авивской богемы, завсегдатаев "Троянской кобылы", лучшим идишским современным прозаиком и драматургом – и ведь правы!

Само собой – ценят его и те редкие в молодёжной среде уникалы, кто способен прочесть его книжки на идиш.

 

* * *

Мы сидим с ним, в тель-авивском кафе на ул. Бренер, 14, и он ме-е-едленно вытягивает – наугад, как из колоды крапленую карту – какой-то помятый листок из распатланной пачки вспоротых конвертов, приходящих на его имя из обширно известной тюрьмы Абу-Кабир. Ему пишет и спрашивает мнения по поводу посылаемого нового стихотворения бывшая его, ещё с бельцских времён, однокашница, а ныне – отъявленная воровка и всё ещё его почитательница. К стихотворению (перевод см. выше) приложена записка личного свойства: "Сиводня пастились. Пришли исказали придёт новый рэбэ так все пастились только жлоп из жмеринки спистил у девачик каторыи шъют кастюмы нанашых жинихоф фалафил куда ани ложат в ниво трафку для трафки жуков и он атравилса фалафилим девачки каторыи шъют кастюмы нанашых жинихоф пашли к сибе шить новый кастюм нажлопа из жмеринки каторый атравился фалафилим для жукоф и лишит типеръ вагонии ивсем мишаит пастица".*

 Я понимаю, что он, у евреев как говорится, "играет театр" и – лет 15 уже – подыгрываю ему.

                                                                                                      Л.Б.  Акко, лето 1994

 

* Все цитаты приводятся в переводе с идиш.

 

Борис Сандлер

 

БЛАЗНИСТАН

 

Иехуда Ашкеназ сидел в длинной белой рубахе по самые щиколотки и с рукавами, в которых и рук не поднимешь – тут же соскальзывают к плечам и сжимаются гармошкой, открывая его худые волосатые руки, а то вдруг свалятся к самым ногам и болтаются, пустопорожние, где-то там внизу. Можно было подумать, что не к рубахе пришивали пару дурацких этих рукавов, а уже к ним, к рукавам, приспосабливали рубаху.

Иехуда на цыпочках, босиком, подкрался к запертой двери и, припав ухом, затаил дыхание и смежил веки...

Весело прогромыхал гром. Он прокатился по небу и ловко спрыгнул землю, распластавшись по степи  конским топотом и ржанием. Лошади сбились в тесный табун, терлись друг о друга широкими тугими задами и напруженными шеями, подталкивая мордами бегущих впереди. Хвосты и гривы реяли на просторе, взрыхляя плавно-разлитое злато заката...

Иехуда поднялся с корточек: ангелы-хранители уже спят. Еще раз бросил опасливый взгляд на дверь и принялся копошиться в единственной подушке его нищей постели. Пальцы нащупали что-то в комковатых клочках ваты – это сразу можно было понять по его тонким губам, вздрогнувшим и пробудившим на морщинистом лице довольную улыбку.

Иехуда, как фокусник, выхватил из наволочки несколько плотно свернутых бумажных трубочек, обвязанных черной ниткой.

 Улыбка сияла в глазах: "Сегодня... Сегодня прибудет Посланец..." Трубочка, ненамного больше папиросной гильзы, лежала на его ладони. Он потянулся к ней было другою рукой, но рукав на плече шевельнулся и с какой-то хищной жадностью набросился на свертыш, точно торопясь его проглотить. Иехуда только успел сжать пальцы. Рукав, как промахнувшаяся змея, ни с чем повис в воздухе. "А кренк – вот что вы у меня получите! Холеру в живот!" И уже не улыбка, а злая гримаса исказила его лицо. Он заскрежетал зубами:

– Х-х-х-олеру!

Иехуда поднял взгляд к узкому зарешеченному окну, прорезанному в потолке и, что-то припомнив, с какой-то обреченной надеждой повторил шепотом: "Сегодня прибудет Посланец". И снова донесся топот несущегося вдали табуна...

Лошади еще не поняли, что они на свободе и что в широкой степи Блазнистана хватит места для каждого живого творенья. Рыжий табун стлался, как разбушевавшееся пламя, вырывая из жирной земли комья почвы вместе с травой. А может быть потому именно, что эти большие красивые твари почуяли воздух вольности, их обуял панический страх, и следуя врожденному инстинкту, доверив свои жизни копытам, слились они в быстрый, неудержимый поток...

Сверху, сквозь решетку оконца, в каморку к Иехуде заглянула звезда, сразу чем-то напомнив лошадь странника Беньямина. Да-да, точно посередине, между двумя навостренными, вечно настороженными ушами и черными, словно спросонья выпученными глазами нежно проглядывала из-под рыжей взлохмаченной челки белая звездочка. Ну конечно, это же он, Беньямин-странник*, как прозвали его, обнаружил, на пути последнего своего путешествия к красным евреям, благословенный остров, и дал имя ему Блазнистан**.

 

* Персонаж романа Менделе Мойхер-Сфорима "Путешествие Вениамина Третьего".

** Название здесь дано переводчиком как эквивалент заголовку в оригинале. По Вл.Далю "БЛАЗН м. или блазнь ж. церк. соблазн, соблазнительные слова, поступки, мана, морока, обаяние".

 

Еще мальчиком, притом совершенно случайно, нашел ту книжку Иехуда, ту самую, с оборванным началом и концом  –  только  девяносто две перепачканные страницы держались еще на нескольких ниточках расползшегося корешка. Он достал ее из-под горы мусора на городской свалке, где с таким интересом рылся, бывало, как бездомная собачонка, целыми днями. Порой попадались необычные, странные вещи, о которых он даже не  знал, чему они служат и как называются. Они будоражили воображение, он придумывал про них увлекательные истории, оживавшие ночью во сне и уносившие его в сказочные миры... "И что только из тебя  получится, когда вырастешь? – вздыхала мать, –  старьевщик?... тряпичник?.."

Иехуда Ашкеназ стал поэтом. Глубоко в душе запеклись у него строки из спасенных тогда страничек... И хорошо, что в душе, а не в памяти, не то ничего бы от них там уже не осталось...

 

О, как отлично постигли они, эти архангелы, искусство вычерпнуть из человеческой памяти все,  что им не по нраву, а потом снова наполнить каждую клетку мозга страхом и ужасом... Нет, не животным страхом (у животных он инстинктивный), но ужасом человеческим, осознанным... Из всей его прежней жизни архангелы Иехуде оставили только несколько считанных воспоминаний и снов, причем тех именно, от которых он сам хотел бы избавиться, навсегда позабыть... Но история с Беньямином и его островом Блазнистан сохранилась...

 

Тишину нарушил глухой стук – два коротких удара, потом еще один...

Архитектор! – отдалось, как эхо, в сознании, и он быстро нырнул под железную, вмурованную ножками в каменный пол койку, откуда доносились сигналы, подаваемые за стеной соседом.

Архитектор – так того здесь прозвали –  всю жизнь свою носился с гениальным проектом восстановления и окончательной достройки Вавилонской башни. Расчеты и чертежи были предельно ясны и убедительны... Но никому нет дела до этого. Никого больше эта башня, этот древний замысел не интересует. То ли дело – мавзолеи, саркофаги, крипты целых династий... Снова в моду вошли семейные склепы с роскошными надгробьями – "эстетично, гигиенично, комфортно", как  полагают те, кто знает толк в этих материях...

Иехуда весь обратился в слух – словно стал большой ушной раковиной. Удар за ударом, идущие из-за стены, выстроились в краткую телеграфную строку: "Передай Посланцу привет..."

"Да-да... обязательно, дорогой мой брат Архитектор, – стучало, вторя ударам, сердце, – я передам... И ты еще восстановишь Вавилонскую башню... там, в нашей с тобой стране Блазнистан, где люди и лошади свободны, как полет фантазии..."

И вдруг мысль его, напряженная, как натянутая струна, оборвалась. Какое-то время, уже было приготовившись отстучать свой ответ, он еще перекатывал между пальцами камешек, служивший для контактов с соседом, но как-то разом обмяк, потерял интерес, отшвырнул камешек и выбрался из-под койки.

 

Иехуда Ашкеназ, туго спеленутый своими безмерными рукавами, сидел теперь скорчившись на постели, охватив руками приподнятые колени и упершись в них бородкой. Сколько времени сидит он уже в этой позе, завернутый в талес покорности и смирения? Да и в самом ли деле сидит он сейчас на койке, а не погружается в беспросветную бездну, в теснину мрака и ужаса? Так случается с ним всегда, когда мысль уводит его в запретную зону мозга, которая сразу захлопывается за ним – и он медленно или вдруг в отвесном, как камень, падении, низвергается в пропасть.

Остекленевшим взором он смотрит на бледное под решетчатой тенью пятно на полу. Но вот взгляд его сфокусировался, и он передернул плечами, как будто пробуя освободиться от крепких пелен. Рукава и впрямь поддались, расплелись и опали справа и слева, подбородок над коленями опять приподнялся.

Иехуда выпрямил спину и, уцепившись зрачками за луч, повел взглядом снизу вверх – от решетчатого пятна на полу к зарешеченному оконцу на потолке, и наискось дальше – к мерцающей в небе звезде... Опомнился и спохватился – что с его записями? Вопрос этот, обращенный к самому себе, означал, что он, Иехуда, вышел наконец из состояния потусторонности, выкарабкался из мрачной теснины. Резко перевел взгляд с дальней в небе звезды на свои сжатые в кулак пальцы, вонзившиеся ногтями в плоть и надежно сторожившие его тайну не хуже намертво сжатых зубов у человека, допрашиваемого под пытками.

 

Он никогда не заботился о том, чтобы записывать свои стихи. Они являлись к нему, как нездешняя греза или сон на родном языке, на родном мамэ-лошн – а такое разве на бумаге запечатлеть? Стихов его не распевали на улицах или в пивных, но в ночь любви их нашептывали желанным, дабы сладостную сию напевность впитало в себя в миг зачатья будущее дитя. Его строфы дышали воздухом страны Блазнистан, и он не раз себя спрашивал: что за странным таким именем назвал остров свой Беньямин? Блазнистан... Блазнистан... Может быть, где-то в той книге нашел бы он объяснение, найди ее он тогда целиком.

Ученые, разумеется, могли бы на основе сего топонима развить целую диалекто-графолого-психо-правописательную теорию. Но Иехуда воспринимал это слово на свой лад, не понятийно, а скорей как метафору. Распевность его – Бла-зни-стан – рождала в воображении какой-то особый образ: ему рисовалась девственная земля, не изведавшая ни химии, ни воронок от бомб; прохладные леса с непугаными павлинами; лазурные, полные покоя водоемы с серебряными форелинами... И лошади... большие табуны лошадей... Туда, в Блазнистан уведет он всех мечтателей мира, сновидцев, чьи грезы могут быть воплощены только там, в той стране... Они ждут уже, когда он, их вождь, Иехуда Ашкеназ, верный последователь величайшего на свете мечтателя Беньямина-странника, подаст им знак, и они наконец соберутся вокруг его знамени, под общим флагом, и тогда, о, тогда – вперед! вперед к новым лучезарным мечтам!

Он, конечно же, не забудет и тех, кого архангелы наглухо заперли здесь и не выпускают: мечтателя Архитектора, мечтателя Кулинара – другого своего соседа, открывшего рецепт манны небесной... Да, той самой манны, что Всевышний когда-то послал своим страждущим детям на землю... Но опять, как и в случае с Архитектором, оказалось, что его манна никого не интересует, что "ее производство нецелесообразно по причине повышенной калорийности..."

Да, но прежде-напрежде должен появиться Посланец. Иехуда ждет его каждую ночь. С ним передаст он свое воззвание,  свой "Манифест к мечтателям мира"... Почему же тот не является? Давно уж пора... Больше ждать Иехуда не может, нельзя...  Эти архангелы, страшно подумать, еще обнаружат его "Манифест"...

И вдруг страшное подозрение, как заноза, впилось Иехуде в мозг: "А что если архангелы перехватили Посланца? Связали и заперли где-то здесь рядом?.."

Опять прогремел гром. Но уже не игриво и весело, как в прошлый раз, а какой-то напористый, злобный. Вспугнутый табун дико понесся по степи, и безудержный страх, испаряясь со взмыленных рыжих крупов, поднимался и дрожал над землей. Громадная туча все ниже опускалась над ними, чтобы вот-вот разрешиться сплошным тяжеловесным градом. Вдруг одна из лошадей, бежавших впереди, с белой звездочкой на лбу, круто взяла вбок, и весь табун, как по команде, пустился следом...

Там впереди зеленая ровная степь обрывалась, повиснув над ощеренной пастью провала...

Нет-нет... Только не это... Иехуда скрипнул зубами и обхватил руками голову, точно укрывая ее от летящих, как камни, увесистых градин из его томительного видения. Вскочил и бросился к двери, стучал в нее и кричал:

– Выпустите меня... Выпустите... У меня встреча с Посланцем!

По ту сторону двери послышался недовольный заспанный голос:

– Поднимайся, Гаврила, этот из третьей палаты опять разошелся...

–  Опять, што ль, к посланцу просится? – широко зевнул Гавриил, – всяку ночь то же само... Ну пошли, Михайло.

Через десять минут Иехуда уже лежал на своей койке, туго спеленутый рукавами рубахи, моргал глазами и жалостно просил: "Гавриил, Михаил, миленькие, дайте хоть раз взглянуть на Него..."

– Сейчас, сейчас ты узришь его, – отозвался Михаил и сноровисто вогнал под рукав ему полный шприц. Гавриил в это время наклонился и что-то поднял с пола. Это были свернутые трубкой записи Иехуды, он, должно быть, уронил их, когда оба архангела утихомиривали его.

– Интересно, что это тут? – Гавриил с любопытством стал разматывать черную нитку.

– Может, доллары?.. Помнишь тронутого того, из восьмой?

– Как же ж! Волосатый, с такой-во бородищей... Все стращал капиталами своими мир перевернуть.

– Верно, тот самый. Так у него после смерти таких трубок штук тридцать нашли, и все с долларами. Жаль только – с фальшивыми...

– Да не-е-т, – осклабился  Гавриил, – у нашего-то откудова долларам  взяться? Он поэт, понимаешь... мятущаяся душа... Во, глянь, бумажки, бумажки, и все, глянь, пустые...

Михаил рассмеялся:

– Порожние сны, наверно, записывал...

–  Хотя вот... – продолжал Гавриил, – на одной тут чегой-то нацарапано, во: Блаз... ни... стан...

– Чего-чего? – не разобрал Михаил.

– Блаз... ни... стан... Блазнистан! Может, это шифр какой?

– И что только этим психам не взбрендится... Ну, айда, Гаврила, еще покемарить можно...

 

Вавилонская башня, воздвигнутая посреди страны Блазнистан, опиралась на тихую гладь закатного неба, и мечтатели всего мира сидели кругом на крылечках, потчуя себя вареньем из манны и запивая чаем, благоуханно разлитым по блюдцам. Детвора предавалась играм, малыши веселились и шумно поддразнивали друг друга на языке, доставшимся им от отца с матерью еще до рождения, в ночь любви. Павлины грациозно помахивали веерами роскошных хвостов, наполняя прохладой экологически чистый воздух...

– Смотри, сколь прекрасна твоя страна! – произнес Посланец, – и как хорошо, что все это только сон и не более, ибо не все воплощенные сны уже осчастливили мир... Что-то должно ведь и на будущее остаться...

                                                                                                                        Перевод Л. Б.

 

Моисей Лемстер

 

О Мише Гральнике, игре в поддавки

и некоем редакторе ночных снов

(Из поэмы)

 

"Что наша жизнь? – Игра!"

                                                      П.И.Чайковский, "Пиковая дама"

   

 

1.

 

Приснился Миша Гральник мне.

 

Вы спросите, а кто он, этот Миша,

которого ты вдруг вставляешь в стих, –

талантливый писатель? знаменитый

поэт иль, может быть, создатель пьесы,

так сильно полюбившейся на сцене

еврейской публике?

 

Нет, Миша Гральник – друг

моей давнишней юности, мы оба

играть любили в шашки, в поддавки.

 

В саду вишневом, залитом сияньем,

садились мы, ну, правила игры

известны вам: выигрывает тот,

кто первым проиграется вчистую,

то есть отдаст все шашки до одной.

Я Мишу лет уж тридцать как не видел,

он перебрался в Штаты. А вчера

является ко мне, во сне, все так же

красив и юн…

 

Должно быть, у того,

кто сновидения творит, редактор

над головой не нависает, можно

что хошь из пальца высосать. Не то бы

приснился Боря Сандлер мне – хороший

прозаик, или широко известный

поэт Беринский, или Фельзенбаум,

короче:

         вся

            еврейско-

                           бессарабско-

                                                писательская

                                                              мафия, –

как взялся

нас называть опять-таки еврейский

этнограф-стихотворец В.Чернин…

 

Но мне приснился, надо ж, Миша Гральник,

с которым мы, бывало, не спеша,

подолгу, в лучезарном том, вишневом

саду – играли в шашки, в поддавки.

 

2.

 

Там, в Единцах, портные толк понимали в шашках!

Там чужаков компания в "компанью" не брала.

Меня – другое дело! Меня портняжья бранжа

своим считала (мама портнихою была).

Вот с ними и постиг я игру, науку шашек.

Я чести их поныне, ей-бо, не уронил,

и был других не хуже на всех турнирах наших,

а пару раз случалось – и чемпионом был.

 

Там, в Единцах, евреи придумали загадку

для умников заезжих, для их мозгов зарядку:

– Хороший шахматист он – кто?

– Гроссмейстер.

– А лучший наш шашист, он – кто?

– Гросслемстер!

 

А в Бельцах – там евреи над "шахматэс" корпея,

входили в раж, ломали доску, а то и две,

а наши им портняжки:

– Да, шахматы – не шашки,

для шахмат – голова нужна,

для шашек – в голове!

 

А рядом же ж – Бричаны…

Там домином стучали,

то "рыба!" там кричали, а то "козёл!"…

 

Так вот:

"Козёл" – ведь он и в шашках козёл в своих замашках,

козёл - ведь он на идиш

                                    "а цоп" (налево справа

когда прочтешь ты, право,

опешишь как увидишь –

он "цоп" наоборот!).

 

А в Единцах портные – шашисты записные,

играли молча, долго, или как за шитьем

задумывались, или вполдумы заводили

Зелика Бардичевера песню о своём:

Бин их мир а шнайдэрл –

сам себе портнойчик,

руфт мэн мих рэб Бэрл –

я – Бэрл, говорю,

нэй их мит а нэйдэлэ –

шить-то я не очень,

шнайд их митн шерл –

шью я и порю…

   

Портные единецкие, когда б вы только знали,

что доблестные рыцари в средние века

                              д е н ь

для турниров шашечных себе высвобождали

среди походов – сняв с себя доспехи, клятву знамени

и тяжкий груз древка.

Где вы, Аврум Гандельман,

Шустер Даниэль

или Лейзер Флейшикер – ну просто менестрель…

Ваши светят лица мне из туманной мглы,

городские рыцари ножниц да иглы.

 

3.

 

А мы-то с Мишей Гральником дружком моим из юности,

играли – не из ленности,  а словно как с руки –

в саду вишневом, залитом сияньем, ароматами,

мы с Мишей моим Гральником играли в поддавки.

 

Игра, конечно, странная – тот, кто щедрей, не жилится,

кто под конец останется ни с чем, верней, с чем был, –

тот, значит, победил!

 

С чего бы это вдруг во сне затеял друг являться мне?..

И я подумал как-то,

что может быть, в конце концов,

и у творца всех наших снов есть все же свой редактор?

 

Редактор замыслов, основ – и мудрый, и с нахрапцем,

из наших, бессарабцев.

                                                                              Перевод Л.Б.

   

Лев Беринский

 

CТИХИ РАЗНЫХ ЛЕТ

 

Панург

 

Я счастлив, что я – это я, великолепнейший

                                                               Лёва Беринский!

 

Но ежели шнобель мой вам не по вкусу,

родословные списки,

образ жизни: буффонада & whisky, –

извольте, я тут же лавчонку мою прикрываю

и горло – вот этой вот бритвой – перерезаю,

а наутро встаю с бодуна: пара ног; пара рук!

А уж рад! Бо теперь знаешь хто я… Та як ж вiн… Панург!

 

– Ах, Панург, – станут девки кричать мне, эдема исчадье, –                                                                     ах, пойдём, мы уж как-нибудь вместе поднимем вопрос

насчёт как там становится встанькою ванька –

ну прямо хипноз!

 

– О Панург, – за советом припрутся до хаты

"Д-Д", домкрат-демократы, –

что там чернь говорит? не пора ли нам во власть?

                                                             не уверен пока ты?

 

– Хе, Панург, – будут брызгать слюной на базаре евреи, –

ты тут что продаешь?

– Рупь за грош!

– Голова! Обрезайся – и обратно крестись поскорее...

 

А под вечер, когда, говорят, над Парижем

сияния протуберанцы,

я бы шёл на кладбище Saint Paul, затерявшись в толпе,

и молил бы под деревом, где творец мой лежит,

                                                              чтобы –  раблезианца,

то есть самоубийцу – меня бы забрал он к себе.

 

Средневековая космогония

 

Вокруг малого, с город, пространства,

обнесённого плотной орбитой

стены крепостной, по которой могла бы промчаться

боевая, как песнь, колесница,

запряжённая буйной шестёркой –

боевая, как песнь, колесница, запряжённая буйной шестёркой

мчится

по стене – а на башне откормленный стражник уснувший

                                                                                   куняет сидит.

 

Кое-как дотащившись на клячах, на подводах и фурах,

на кучах мешков, до отказа наполненных

пшеницей и воздухом,

мы сползаем на землю и смотрим,

как хлопцы и кнехты разгружают повозки,

я стою в стороне позёвывая и шилом

прокалываю мешок за мешком – и струится

пшеница в подшипники ржавой орбиты, а воздуха струйки

вырываются грозно и, как пушечки, в клочья разносят эмаль

небосвода и круг горизонта в глухой

безвоздушной Вселенной.

 

Новый рай

 

Шестеро белых, вроде киноартистов, аккордеонистов

на эстраде играют весёлую румбу, мотив

La Fiesta – и светлые слёзы текут и сияют

на лице у трепетных душ, прибывших сюда

с земли, где вчера ещё праздник кружил их – фиеста…

 

Концерт окончен. Старый Енох провожает их в рай

и подводит к воротам, на арке которых

 

 

Ab ovo

 

Ab оvo, т.е. из яйца – выраженьице было у римлян.

 

Ай да вумный латинянин! А ведь правда: курица – из яйца!

Скорпион – из яйца! Рыба хек – из яйца: из янтарной икринки!

Человек – из огромного чудо-яйца

с двумя парами нежных отростков

и наростом золотейших волос –

и умеет оно

танцевать и смеяться, и от страха бледнеть набухая…

 

Бог – как птенчик сидит в своём космосе в крапинку

в звёздном яйце.

 

Я вспоминаю: в 47-ом посреди голодухи

на кишинёвском базаре, на заплёванной жёсткой земле

в кепаре разложив по спирали кучку белых галактик,

сам в медалях как фраер, Яшка-жидан на тележке,

поскольку без ног,

вдруг припадочным криком, птичьим клёкотом вдруг заходился:

– Божьи яйца! Божьи яйца! Божьи яйца!

 

И теперь только рёв его я понимаю:

                                                    пропитанье и жизнь даёт Бог.

Антиквариат

 

Еврейский самовар, как известно, – квадратный

и сколочен из реек.

 

И кипящее в нём содержимое

– ярость и свист –

бьёт из щелей, как, бывало, дым вырывался

из крепости, в древности, из недреманных грозных бойниц...

Между тем как доподлинная Матрёна,

с медной грудью округлой

и окатистыми боками – стоит, подтанцовывая

посередине стола, дожидаясь,

когда гости неспешно рассядутся и, расстегнувшись,

                                             распоясавшись, сердце расчешут

перед милым душе земляком – и тогда-то уж, братцы,

там такой начнется стриптиз...

 

Что до меня, то я пью исключительно пиво –

из жестяного чайника.

 

На вырубках

 

Старый, старый Аврум, в целом мире остался один.

Распахнёт он окно: никого, кроме призрака смерти.

Сам себе и работник, и начальник, и пан-господин.

И куда же, Маруха, они все поразъехались, черти?

 

Кошка – то есть Маруха – сиганув со шкафа на стол,

раскричится: "кумяу-мякум!", то есть: "Дай молока мне!"

– Пей сама знаешь что! – отвечает старик,

и мосол достает ей из чана:

– Пососи-ка, бэйн жёсткий, а всё же не камень…

 

До чего же упрям! Говорили ему: "Поскорей

уезжай, понимаешь? Закрывают, дедуня, лесничество..."

– Я здесь качество всю свою жизнь выдавал, и количество,

                                                                  и заслуженный пенcи...

 

Ненормальный какой-то еврей!

 

 

Истязание солнечным светом

 

Я осматриваю музей, арсеналы защиты, оружия:

чем ещё меня в панику можно вогнать, страша и запуживая?

 

Я на улицу выйду: в окрестностях, залитых солнечным светом,

ждёт с вопросом меня

всё, что ходит, летает и ползает в мире трепетном этом.

 

Это мой, а не чей-нибудь мир. И никто не страдал так доныне

на земле под плафоном с этой лазерной лампой,

подвешенной посередине.

 

Моя речь

на открытии

подножия памятнику

мандрилу,

обитавшему здесь и оставившему

на граните

два красных следа:

 

                                                 

Э-Э-Э-а-а-а-а-а-а

 

 

Последние известия

 

Ракета, пущенная с мыса Канаверал, мне влетает

                                                                     в правое ухо

           и, набрав три  витка в голове, – пока я прощаюсь,

 на сей раз навсегда,

со Светланой (днём и ночью она предо мной)

 – грозный "Першинг"

вырывается, слева уже, из моей головы и в лазурь

                                                             устремляется к сферам,                                                                                                                               весь в зелёных и жёлтых пятнышках мозга и грёз, весь гудит

звонким телом своим – от погудок,                                                                                                              что певала мне мама, бывало, держа на руках.

 

С Богом шутки, однако же, плохи: вдруг пламя и треск –                                                                          и эфир затянулся, как рана, как под ряской – болото,

а потом из болота выезжает картофе-                                                                                                        леуборочный славный комбайн "Комсомолец Морфлота"                                                                        надвигается, наезжает, две ноги мои переезжает,                                                                                     вот-вот с клубнями перемешает

                                                    золотой мой костяк.                                                                             

 

Французская серенада

 

На седьмом, на обрывистом небе, где гулок эфир,

я сижу себе семечки лузгаю и поплёвываю на мир.

 

Надо мной – только Он, мой капрал. Словно в бане с полка,

свесив ногу, в парах мирозданья задаёт храпака.

 

Вечереет... Со струйкой слюны на щеке,

                                                        с лежака – во весь рост

подымается. Покряхтевши, уходит в село первых звёзд.

 

И у пыльных ворот, там где вдовушка ждёт его долго, –

бац! – спросонья башкой задевает медь лунного гонга.

 

Философия

 

На себя это тело, точно тесный башмак, я напялил как шмок,

и всю жизнь, в одном башмаке, ищу парный башмак.

 

В деревне

 

Бонна Легорн, мадам из Ливорно, а в общем – хохлатка,

и индюк L’abbе, француз из онегинских добрых времён,

ходят за моим малышом; учитель Л'Аббе

вдруг останавливается, распластав два грязных крыла

– с востока на запад –

а потом, развернувшись – с юга на север – и намечает

мир, ожидающий гражданина: география – пять!

Затем биология: подцепив червяка, подносит

прямо в клюве к детским глазам, картина скорей

                                                                           из социологии.

 

А Madame взбегает на кучу и откопав

три кукурузных зерна, по обычаю кур

под навес переносит, под старую драную крышу,

и в них тычется, они лопаются, и я слышу:

до-ми-соль, ми-соль-до, соль-до-ми – Моцарт, опус С-dur.

 

К волновой теории. Суждение

 

Томас Эдисон и Александр Попов, ваша догадка

насчёт волнообразности планетарной природы – вполне

подтверждается ныне, и это не только

телеграфная связь, телефонная или на телевизионной волне.

 

Телепатия и телеангиэктазия (века примета,

красно-синие пятна у нас на носу);

Телемах, добивающий в небесах с того света

гусаков, перелётных гусей-женихов; на весу

гудящие в степи провода, Млечный Путь

(рыб серебряных полон) – всё волнуется и волнится.

А – русалки? Зелёные, водяные девицы

с их шестью или, может, семью тела волнами (грудь

и т.д.), с волосами как мох на заре

на украинских речках и валунах, на скандинавских песках,

на камнях таинственного Лох Нэсс*

с настоящим чудом в дыре?

 

* Озеро в Шотландии, название которого по-своему обыграно в оригинале: "лох" на идиш – "дыра", "нэс" – чудо.

 

Проект памятника моему отцу при его вечной жизни

 

От троих детей и шести его внуков – цветы.

От детей его внуков, то есть внуков его детей – цветы.

От внуков его ликующих внуков на солнечной этой планете – цветы.

 

И когда в сентябре, в 2080-м,

гора этих ярких бутонов начнет увядать,

а воздух – загустевать от ароматов,

пусть в зыбком струении розовых, синих паров

возникнет фигура, некий контур прозрачный,

который, вдохнув благовонного ветра, чихнёт,

а толпы людские внизу рассмеются счастливо:

– Будь здоров, Шмил Беринский!

 

– А-а-а-пчхи...

 

 

А вы, бедненькие…

 

Среди бела дня в доме делаю ночь:

окна – зашторены

люстра – погашена

сам – закрылся в шкафу

 

Ку-ку!

 

Забираюсь

в обувную коробку модель "Скороход"

в длинный узкий носок башмака

зажмурив глаза

жду.

 

Вспышка молнии – это Господь Саваоф что тот киномеханик

демонстрирует мне неземные ландшафты

и нездешние существа

и я наскоро их заношу в темноте

в мою жёлтую в клетку тетрадку:

водяную гору однокрылого ангела борова

с виолончелью в копытах, восьмое

из семи небес – chapiteau!

 

А потом вы читаете всё это нервничаете спрашиваете:

что значит это что значит то?



        

                                                            Перевод автора



Объявления: факультет режиссуры