Анна Файн
Слушай песню неба
И ядовитое вино я возливал
И чуть не сгинул...
"Маоз Цур", ханукальное песнопение
- Володя, приезжай. Надо спасать ребенка. Вспомни, что ты ее отец! - эхо микрофонов повторило далекие раскаты тещиного голоса, - отец.. отец... отец..
Я сижу на террасе, вдыхаю горькую вонь бензина и асфальта, смешанную с запахом подгоревших кофейных зерен. Смотрю на ржавые меловые холмики, похожие на слежавшиеся комья известки. Белые дома ступеньками нисходят к руслу пересохшей речки. Назло обезвоженной земле целятся в небо острые пики кипарисов. Представляю, что видит сейчас моя собеседница: Пасмурное московское утро, дрожит на ветру тюлевая занавеска, обволакивая раскрытую оконную раму. Роза Яковлевна сидит на диване, бока лоснятся в китайском халате, несноном шелковом халате с алыми розанами. Сухие скрипучие кудельки намотаны на ершики бигудей и упакованы в клеенчатый берет, как в хозяйственную сумку. Такой она была двенадцать лет назад, когда сказала, обращаясь к нашему маленькому семейству: "Не знаю, еврейка ли я, по-моему, скорее русская интеллигентка. Ты можешь ехать, куда хочешь. А нас с Катей оставь в покое. Живи в своей Израиловке на здоровье." И ведь знала, что не отъезд это, а бегство. Знала, как беспокоюсь я за Соньку и маму, но все равно повторяла упрямо и страстно: "Ты уезжай, а мы остаемся! Ничего с нами не будет, мы у себя на родине!" За эти годы дочка Соня, смешная двухлетка-топотушка, выросла в долговязую отроковицу, настырную охотницу за удовольствиями. Но Роза Яковлевна не думала о будущем, когда выгонала меня из семьи. А ведь Катю не зовет на помощь. Далеко они - Катя и ее новый муж. И Катя ждет ребенка...
- Что с Соней?
- Она попала в обитель Мыслематери. Еще с весны разговаривать перестала, только поет "тиголтела, тиголтела".
- Кто такая Мыслематерь? Или Мыслемать?
- Да ты завяз в своем тухлом болоте! Радио не слушаешь, газет не читаешь! Не знать, кто такая Мыслематерь! Ты хоть слышал про войну с Чечней?
- Роза Яковлевна, у нас в Израиле своя Чечня Вот Рехавама Зееви недавно убили.
- Что еще за Рехавам?
- А кто такая Мыслематерь?
Бережливая теща звонила через "левую" телефонную станцию с подключением на Кипре. Микрофоны выли, шумели, звук то пропадал, то появлялся снова, обгоняемый собственным эхом. Потеряв терпение, я бросил трубку и перезвонил в Москву.
- Мыслематерь - глава братства небян, - вздохнула теща , - а "тиголтела" - это небословие. Повторяя небословие, небяне постигают небо.
-
Мантра, - уточнил я тоном знатока.
-
Сонька уже две недели живет в небянском лагере. Бесплатный, вот я и отпустила. Что мы можем себе позволить за твои гроши?
- Надо было устроить в лагерь Сохнута или Хабада.
- Ах, оставьте меня с вашим еврейским воспитанием! На этот год - уши Амана, и на следующий - уши Амана и через десять лет те же уши. Провинциальное болото!
- У вас был выбор - наши уши или дикая секта. Я вас поздравляю, вы мудрая женщина! Где Сонька, в каком месте этот чертов лагерь?
Теща зарыдала. Я вспомнил о тарифе на утренние разговоры и сказал ободряюще:
- Роза Яковлевна, ну, перестаньте. Может, все обойдется. Погуляет на свежем воздухе и вернется. К первому сентября, в школу-то!
- Я тоже так рассуждала. А сегодня утром открыла "Известия", а там статья. И выдержки из "Неборечья". "Неборечье" - это орган небян. Вот, послушай. Она зашуршала газетой, зашмыгала носом:
"Внемлите голосу неба, дети мои! Примите дар святой небесной воды, дар небословия, дар Мыслематери! Тише, голос тела! Слушай песню неба! В грехах погрязла земля, но близится освобождение! Во искупление греха человеческого падете вы, о избранники. Мордовать вас будем, дети мои, убивать вас станем, возлюбленные мои! Неубранными пролежат тела ваши три дня на улицах, но знайте - эта жертва во имя неба!"
Я быстро попрощался и набрал номер турагента.
***
По пути в аэропорт мы застряли в километрвой пробке. Полиция перекрыла шоссе: искали террориста, подогнавшего к центральной станции машину со взрывчаткой. Поиски затянулись. До вылета оставалось два часа, через час закончится регистрация.. Ривка сидела за рулем молча, сосредоточенно глядя на целующуюся парочку в белом "Рено" прямо перед нами.
- О чем ты думаешь, дорогая? Скажи любимому мужочку, не таись!
- О вечном.
- Это о чем же? О "минусе" в банке?
Она засмеялась: - Володька, ты все хохмишь.
- Бекки, а не последовать ли нам примеру реноидов? Реноиды - это такая секта. Покупают только "рено" и освящают его любовью.
- И медитируют на портрет директора компании, -подхватила Ривка, - лозунг дня "Мессия приедет на белом Рено!" Пойте с нами: рено-рено по колено, море-море...
- .. нам на горе, - закончил я, - Ну, что за жизнь таккя! Ипполит Матвеевич не любил своей тещи, и я своей, знаешь, тоже не люблю. Нет, твою маму я уважаю...
- но тещей называешь все-таки Розу, а не маму, хотя вы с Катей двести лет не вместе, - Ривка злобно нажала на газ, и мы чуть не врезались в "сектантскую" машину. Она ревновала меня к первой жене и к Соньке, из-за которой рушился наш семейный отдых.
Перед входом в аэропорт суетливо топтались трое в черном. Молитвенники и филактерии лежали на столе, готовые к бою. Длинный охранник с рацией болтался позади. Ешиботники выслеживали светских евреев. Он же, наоборот, отмечал арабов и уводил, интимно шепча, в сторонку, чтобы без помех, нежно огладить металлоискателем. Один из лапсердачных, прыткий и рыжий, с малиновой от солнца физиономией, схватил меня за рукав.
- Как зовут твою маму? - крикнул он по-русски.
Я не люблю врать, хотя временами приходится. Полуправда, и тем более, вранье, причиняют мне почти физическую боль. Это у меня со школы. Когда-то, много лет назад, первая учительница посмотрела мне в глаза и сказала так :
- А кто врет, тех по глазам вижу. Я все вижу. Кто меня обманет, тому веры нет!
И я сказал пейсатому:
- Фаина Пинхусовна.
И все. Стиснули с двух сторон, краснолицый задрал рукав рубашки. Хором они бормотали "не бойся, не бойся, это не больно". Тщетно Ривка пыталась отбить меня у черношлепов, напрасно кричала, что регистрация уже закончилась. Накрутили ремешки на руку и на голову, притиснули к носу молитвенник и заставили повторить "Шма, Исраэль..." "Ничего не бойся, - кричал вослед рыжий хабадник, - одно благое дело тащит за собой другое, как паровоз - вагоны. Как тебя зовут? Я буду за тебя молиться!"
- Зеев, - крикнул я, махнув ему рукой на прощание.
- Зеев бен Фаина, я буду молиться за тебя.
Я ввалился в салон последним. Качнулась и поплыла, уйдя вбок под крыло, крошечная страна, белое блюдечко в голубой каемочке моря и неба.
Попытался уснуть, но в мелькании рыже-красных световых червячков под опущенными веками возникла гора мертвых детских тел. Все эти дни я засыпал со снотворным. Нет, днем свет и звуки толкали в бок, заставляли жить, разыскивать деньги на поездку, тормошить турагента и даже шутить с Даником и Ривкой. Информации о секте у меня почти не было, несмотря на упорное прочесывание русской "сети". Официальный сайт братства небян не отзывался. Все же я набрел на краткие сведения о небесном братстве в электронном справочнике, изданном Московским Патриархатом. Руководила орденом некая Мыслематерь, она же Света мира, она же Светлана Петровна Суховерко, недавно отбывшая срок заключения. Судили ее как раз за организацию той самой секты, где теперь крутилась моя Сонька. Некоторых адептов светиного учения пришлось лечить в психбольнице - тех, кого удалось спасти. Сегодня Россия переживает второе рождение братства, - говорилось в справочнике, - не такое грандиозное, как прежде, но все еще опасное. Да, но Сонька... Зачем ей небо? Прилетела бы ко мне в Израиль, я показал бы тебе небеса. В прошлый свой приезд она еще была вполне земным ребенком. Год назад это было. Шлялась с Даником по дискотекам, покупала тряпочки и тапочки, завела кучу подружек. Даже на иврите заговорила, на безграмотном, но доходчивом иврите бедняцких кварталов. Видно, к Мыслематери моя дочь прибилась только потому, что настоящая мать полюбила нового мужа и ребеночка, пусть нерожденного, но уже захватившего Сонькино законное место.
Меня ожидала забытая страна. Я понял это, когда взгляд уперся в лазоревое бедро стюардессы. Ее зад аккуратно прочертила вытачка, отчего плотная такань согнулась точнехонько в нужном месте - самой упругой точке стюардессиной попки. Значит, в России еще не утрачено искусство построения лекал, еще чертят мелком, и кто-то сметывает выкройку швом "вперед иголкой". Я поразился умению этого народа сгибать несгибаемое посредством отсечения лишнего. В Израиле вытачка всегда не на месте, а если на месте - перед вами жена президента. Израильтянки поступают проще: влезают в узкую, как змеиная кожа, лайкру, и дело с концом.
Я снова закрыл глаза. На этот раз из черно-оранжевых светлячков соткался залитый солнцем московский двор и серо-серебряный тополь, пылящий душным весенним пухом. Тополиная вата катается по натертому паркетному полу и страшно раздражает наших мам. Поэтому они с утра заняты уборкой, а мы копошимся во дворе.
-
Никому не говори, где секретик! - требует Женька Гершман. У него секретик - отлэ! Фантик от конфеты "Мишка на севере", плотно вжатый в землю зеленым бутылочным донышком. Женька тут же укатился куда-то, а из дома напротив выплывает Катька. Красные колготки пузырятся на коленях, в спутанных черных волосах красная лента. Издалека видать, такая заметная и яркая эта Катька.
-
- А где Женькин секретик, там? - она машет рукой в сторону дерева.
Не люблю врать, а правду сказать нельзя. И не научился еще растягивать губы в шутовской гримасе, уводя собеседника от истины. Я просто киваю головой, и она идет с лопаткой к затоптанному холмику под тополем.
- Здоровский секретик, зекинский! - сопит Катька, упихивая клад в карман байкового платья.
Мы болтали на детсадовском жаргоне, потом перешли на школьный, а еще позже - на студенческий. Заговорили бы в конце концов по-человечески, но вышло иначе. Женька мешает русский с английским. Я косноязычно мычу на пиджин-хибру. А нынешние дети? Соня все прошлое лето почему-то называла меня "папыча", а когда я возмущался, упорствовала : "Папыча - злыча!" Она подбирала и пускала в дело любые словесные отходы. Видно, кто-то талдычил при ней небословия...
Слава те, Господи, посадка. Отшагал с полкилометра по длинным, унылым коридорам от самолета к таможне. Потом до рези в глазах заполнял декларацию в неосвещенном зальчике без окон. И вот я в Москве, разыскиваю глазами тещу в толпе встречающих. Вытачки и шпильки, вытачки и шпильки, вечерний макияж среди бела дня, высокие прически. А самцы, наоброт, невыразительны, все, как один, стрижены под полубокс. Особенно глаза бесцветные - маленькие и серые, одинаковые у всех. Толпа безглазых. Или это я привык к ярким и черным очам Востока? Новый аэропорт Внуково, израильские внуки целуют российских дедушек на фоне дождя. Лишенные фантазии колонны подпирают ячеистый потолок с редкими лампочками. На соседней скамейке - аккуратная старуха в кружевной шали поверх высокой прически. "Возьмите красочный буклетик, - неожиданно говорит она, протягивая мне смятую бумажную гармошку, - и постройте вашу семью на библейской основе". "Спасибо, уже". "Что - уже?" "Я уже построил семью на библейской основе. Жена носит библейское имя, сын обрезан..." Старуха ойкнула, перекрестилась и отсела на другую лавочку.
Теща и таксист опоздали, но вот мы едем, наконец, домой. Вокруг леса. На зеленом отчетливо видны белые нити березовых стволов, летний дождь обрызгал стекла. Отвык я от летнего дождя. От всего подлец человек отвыкает. Теща тоном гневливой барыни распекает нерадивого кучера. Кучер пытается оправдаться: стоянка у аэропорта платная, а платить нужно в кассе. Кассир ушла обедать, а очередь на час - машин много. Но шоссе было ровным, разделительная полоса - бетонной, да с подсветкой, мосты - свежевыкрашенными. Там, где когда-то чернели провалы магазинов и тянулась охреневшая очередь за вином - яркая реклама. И ничего общего у меня в этим городом, кроме языка и детских воспоминаний...
- Ты дурак! - кричит Женька, - зачем ты девке мой секретик отдал?
Я зажмуриваюсь , как тогда, во дворе, но Женька не исчезает. Я вижу его, на двадцать лет старше. Круглая щетинистая голова бодливо наклонена в мою сторону, он смотрит исподлобья. В ухе качается серьга в виде лезвия, кажется, вот-вот поранит ему шею. Башку Женька всегда брил налысо, еще со школьных времен. Когда-то снял волосы в знак протеста: завучиха по воспитанию запретила отращивать "хипповый хейр".
- Идиот, - говорит Женька, - патологический идиот. Зачем ты согласился?
- Володя, заснул, что ли? - Роза возвращает меня к реальности, - вылезай, приехали!
***
Дождь кончился к вечеру, а утром навалилась душная жара, похожая на пустынную сушь, что терзает Израиль каждую весну и осень. Загорелись торфяные болота, Москву заволокло дымом. Она походила теперь на декорацию к сказке Волкова "Желтый туман". Из клубящегося дыма проступила улица моего детства, посеревший от копоти хрущевский дом, усталый палисадник, пенек на месте покойного тополя. И теща в шелковом халате, победившем время, с кудельками, накрученными по утрам на мохнатые цилиндры. Розу я обуздал в первый же день. "Наше болото тухнет, а ваше - горит!, - рявкнул я в ответ на очередное "тухлое болото". Теща примолкла и вовсе сникла, когда я выяснил, что ей неизвестен точный адрес лагеря. Пунктуальная в вычислении моих доходов и суммы алиментов, она была неаккуратна во всем остальном. Я решительно заявил, что для осуществления операции мне понадобятся средства, часть которых вполне может перевести в Москву любимый американский зять. Запуганная теща позвонила в Нью-Йорк.
Три мучительных дня я бегал по городу в поисках хоть каких-то нитей, могущих привести в обитель небесного братства. Телефон Мыслематери откликался нудным присловьем автоответчика: "Тише, голос тела! Слушай песню неба! Оставьте ваше сообщение, брат и сестра!" Называл свое имя, просил свидания с дочерью (родительских дней они не предусмотрели), диктовал номер телефона. Никто мне так и не позвонил. Я пытался выяснить, где зарегистрирован лагерь, узнать его адрес. Ходил по министерским коридорам, тыкался в закрытые двери - лето, пора отпусков. Равнодушные менты отмахивались от меня: правонарушение еще не совершено. Перед самым отъездом я в спешке купил себе новые ботинки. Правый был ничего, а левый больно натирал щиколотку. Так и хромал по Москве, пока теща не подарила изношенные кроссовки катиного нового мужа.
Куда податься еврею, растерявшему за годы эмиграции старых друзей и былые связи? Будь здесь Женька... Но Женька в Америке доктор музыковедения. И я полез "на горку", к московской хоральной сингоге.
***
Вход в синагогу, как в аэропорт: через электронный пропускник Слева, за отдельным столиком, развалился охранник, слишком большой для хрупкого стула. Поизучал таблички. Кабинет раввина и бет-дин - религиозный суд - на втором этаже. Уверенно направился туда, но охранник был на стреме. "Пускать не велено. Вы назначили встречу? Нет?". "Так давайте назначим сейчас".
"А не с кем, раввина сегодня нет и не будет". "Ну, так пустите в бейт-дин". "Не надо, вы можете поговорить с ними по телефону. Они все равно ничего не решают, только выдают список кошерных продуктов." "Але? У меня ребенок, девочка четырнадцати лет, попала в секту Мыслематери. Она не разговаривает с весны, только поет небословия. Это еврейский ребенок, помогите мне, пожалуйста". "Мы не занимаемся подобными вопросами, обращайтесь в милицию". Женщина в киоске ругается о чем-то со слукжкой, молодым кавказцем. Все чужие, и все чужое. Раньше шамесом работал старик, говорил на идише. Библиотека в малом зале, где собирался молодой миньян отказников . Переплеты, побитые временем, а за ними - древний лес незнакомых слов. Вон там плясали на празднике Симхес-Тойре, наш учитель иврита и мы вместе с ним, на подтаявшем снегу, вокруг магнитофона с израильской контрабандной попсой. Хоральная синагога стала частью новой Москвы. Ее восстановленный купол сверкал от Солянки до Маросейки, как золотая пуговица на пиджаке расфуфыренного бандита. Если бы пришлось умирать на широких слупенях, ведущих к ложноклассическому входу, толпа евреев обтекала бы меня так же равнодушно, как любая другая. Москвичи сторонятся неблагополучия, бомж для них страшнее террориста.
Купил газету, и оказалось, что это орган Хабада. А, вот сзади телефон хабадского общинного центра."Разрешите мне позвонить!" "В синагоге нет телефонов-автоматов, телефон только в бет-дине, но туда нельзя". Прежде, чем уйти, еще раз бросил взгляд на два серебряных дерева в полутьме большого зала. Молитва закончилась давно, все ушли, но какой-то старик в углу еще бормотал, не глядя на качнувшиеся двери Я спустился по желтому Спасо-Голенищевскому переулку к Солянке.
- Общинный центр, здравствуйте, Юля! - выкрикнул бодрый девичий голосок.
- Юленька, мне бы с раввином поговорить.
- С каким раввином?
- Берл Лазаром, - облизал пересохшие губы. В синагоге не было автомата с питьевой водой, только кран в туалете.
- Берл Лазар в Израиле. Вы по какому вопросу?
- Дочь у меня, дочка, единственнная (это правда, Даник - сын Ривки от первого брака ), она в секту попала, в обитель Мыслематери. С весны не разговаривает, поет только "слупенеба, тиголтела!"
- Мы не занимаемся подобными вопросами. Но мы можем принять вашу дочь в лагерь Хабада. "Ган Исроэл", в живописной местности недалеко от подмосковного города Нахабино, четырехразовое кошерное питание, подвижные игры на свежем воздухе, кружки, изучение иврита...
- Спасибо, Юленька...
Она тут же повесила трубку.
Иду по Большой Ордынке. Двенадцать лет назад приехал сюда за вызовом. Очередь стояла вдоль забора и во дворе. Я был уже у входа в здание. Пошел дождь. Люди у забора раскрыли зонты. Нас, дошедших и скопившихся во дворе, завели в сарай под железной крышей. . "Сейчас газ пустят, - пошутил я, растянув губы в идиотской улыбке. Вот и газ повалил, с опозданием на двенадцать лет. А тогда распахнулась дверь, вошла плечистая молодая баба с растрепанными светлыми волосами и крикнула весело: "Граждане евреи, а вот кому вызова!"
Я подошел к часовому у входа. "Вот мой израильский паспорт. Можно видеть консула?" "Какого консула?" "Какого-нибудь".
Наш диалог затянулся бы надолго, но сказочная избушка удачи вдруг повернулась ко мне передом. Та самая баба ходила по двору вразвалку, размахивая руками, как матрос. Я вытер лоб платком и что есть силы крикнул: - Надежда!!!
***
Я так обрадовался этой встрече, что перестал замечать желтый дым и духоту. То была Надя Гремина, субботняя гойка еврейской Москвы. Мы оба работали тогда в крошечной организации с громким названием "Всемирная лига еврейской культуры". Всемирность обеспечивалась тем, что основатели Лиги постепенно эмигрировали в США и Израиль, не прерывая телефонного общения с остальной компанией. Гремина окончила институт культуры по специальности "Режиссер массовых зрелищных мероприятий". Без Нади еврейская жизнь столицы лишилась бы звука и цвета. Однажды я видел, как во время научного семинара могучая Надя сгребла в охапку львовского профессора, затеявшего ненужный скандал, и легко вынесла его из зала. Профессор не сопротивлялся, только мотал безволосой головой и неспортивно дрыгал слабыми ножками.
- Вася, что же ты не пускаешь человека! Это ж израильтянин! - Надя с ходу набросилась на милиционера. Она нисколько не изменилась. Синие глаза смотрели так же по-детски открыто, просторная блуза не мешала двигаться сильному телу.
- Та мне все равно, израильтянин чи не. На ем не написано. Може, израильтянин, а може, Бин Ладен, - лениво отвечал иногородний милиционер.
- Да что же ты паспорт ему не показал! - она так же гневно набросилась на меня, схватила за руку и втащила во двор. Милиционер покрутил пальцем у виска, но мешать не стал.
- Володька! - крикнула Гремина и бросилась мне на шею. Я чуть не опрокинулся на спину, - ну, как дела? Как твоя дочка? Сколько ей уже?
- Плохо дела, Надька. Из-за дочки и приехал. Соня у Мыслематери.
Она ничего не сказала, посмотрела сурово, опять схватила за руку и повела в посольство.
Самый желанный друг иссохшего - автомат с питьевой водой. Синеватая влага голанских высот булькала в его пластиковых артериях. Я напился и пришел немного в себя. Было холодно от кондиционера. Беленые стены, такие родные после тещиных желто-розовых обоев, напоминали снег на вершине Хермона. За эти годы Надежда продвинулась - из добровольной помощницы выросла в начальницу транспортного отдела. Мы сели в полутемном кабинетике - коридорном закутке между фанерными перегородками. В посольстве по-прежнему было слишком тесно.
- Володечка, был бы здесь мой начальник, помог бы. Но он сейчас в Израиле. Я что-нибудь придумаю. В московском патриархате, люди организовались для борьбы с сектами. Поговорю с батюшкой.
Десять лет назад я был уверен, что Надя примет еврейство и выйдет замуж за летучего сохнутовского деятеля. Но Гремина оправославилась. Под тонкой беленькой кофточкой светился золотой нательный крест.
- Надежда Александровна, полдничать будете? - фанерная дверь заскрипела, показалась рожа в ярко-розовом колпаке, с английской надписью русскими буквами: "Фаст фуд".
- Пост сегодня, - строго сказала Надя.
- Какой пост? - розовый колпак удивился, - до девятого ава еще неделя.
- Петров день.
- Мне принесите, - вмешался я, - не ел с утра.
Полдник представлял собой два бутерброда - с копченой колбасой и черной икрой, и кофе с молоком в чайном стакане с подстаканником. Я ел, а Надя смотрела на меня осуждающе - оттого ли, что я нарушил христианский пост, оттого ли, что надругался над законами еврейской веры. Сама она, отказавшись от скоромного, грызла яблоко, извлеченное из сумочки. Я почувствовл себя полным идиотом и отложил в сторону недоеденный бутеброд с икрой.
- Подожди полчаса. У меня рабочий день как раз кончается. Вместе поедем, - сказала Надя.
Она уверенно, по-мужицки крутила руль посольского микроавтобуса, обитого изнутри жарким бордовым плюшем. За окном проносились переуклки Замоскворечья, крытые рынки у станций метро, киоски и магазины.
- А куда мы едем?
- Увидишь, - важно сказала она. Машина въехала в проем между двумя обомшелыми громадинами сталинской постройки и остановилась перед церковью, сверкающей новенькими куполами, похожими на бонбоньерки в сине-золотой фольге.
- Миленькая церквушка, - я сделал попытку подлизаться к Наде.
- Не церквушка, а Спасо-зачатьевский патриарший собор, - обиделась Надя, - стой здесь и никуда не уходи!
Некрещеным дальше придела хода нет. Две сухие девушки в черных платках, по виду монашенки, торговали темно-оранжевыми свечами. Нищие просили Христа ради. Никаких охранников и электронной защиты - здесь прихожане не боялись террора. Гремина заговорила с кем-то длинным и бородатым, с ног до головы закутанным в черное, с внушительным золотым крестом на пузе. Я же размышлял о идее зачатия через спасение (или спасения через зачатие), давшей название церкви. Мне мерещилось, будто изнутри собор похож на виденные раньше северные церкви. Иконостас, разделенный на пояса: патриархи, цари, пророки и евангельские герои, каждый в своей ячейке и на своем ярусе - комикс для неграмотных. Должно быть, слева, по другую сторону стены, к которой я привалился в изнеможении, горели в аду грешники - магометанин в чалме, католик в камзоле и чудной басурманской шапке, пейсатый еврей в островерхом колпаке позора.
- Пошли, - Надя погнала меня вон, - нету батюшки. В Рим поехал на экуменический съезд. Но есть тут один активист. Борется с сектантами. Сейчас познакомлю.
Мы вошли в деревянный старый дом позади церкви. "Тут раньше батюшка с матушкой жили, - объяснила Надя на ходу, - а потом, как новую церковь построили на деньги прихода ( в ее голосе появились хвастливые нотки), так отдали под иконописную мастерскую, а сами в новом живут." В сенях было темно и тихо. Мы прошли в горницу. Толстые деревянные ставни совсем не пропускали света, под потолком тускло горела электрическаяя лампочка без абажура. Иконы висели вдоль стен, стояли штабелями, прислонившись друг к другу. Стиль тех из них, что я успел рассмотреть, можно было бы назвать китчевым: пухлые личики пупсов вместо аскетически иссохших, писаных по канону. Я узнал Иакова и Рахиль, влюбленно глядящих друг на друга поверх бурнопенного ручья. Рахиль, словно Эсмеральда, трогательно прижимала к груди вихрастого козленка.
- Николай! - крикнула Надя.
Из соседней комнаты вышел человек лет сорока, в темной одежде, тихо поздоровался и внимательно посмотрел маленькими, близко посаженными глазами. За двадцать пять без малого лет российской жизни меня давно перестали удивлять антисемиты , с легкостью опознающие еврея в толпе прохожих. Я и сам навострился различать юдофобов еще до того, как они заговорят или сделают незаметную гадость. Имеются в виду, конечно, злостные, способные на слова и поступки. Этот был из злостных. О его враждебной семитскому началу природе свидетельствовало многое. Жидоморы и внешне похожи на своих знаменитых предшественников. У Гоголя, у Гитлера - у всех были такие же маленькие, притертые к переносице буравчики, такие же гладкие, зачесанные наоок волосы. Будь у него усы, как у Богдана Хмельницкого - вислые, длинные усы - я бы вовсе не стал иметь с ним дело. Даже сейчас, когда, как сирота, рад чужому участию. Но усы он отпустил опять же гоголевские - редкая невзрачная щеточка. Я ощутил исходящее от него недружелюбие, но Николай был надиным подарком. Лопай, что дают.
- Вот, Володя, знакомься, это наш сторож, православный христианин, бывший анастасиевец. Секты знает не понаслышке.
- Володя Райкин, - представился я. Против ожидания, Николай не спросил, состою ли я в родстве с известным артистом, - а кто такие анастасиевцы?
- Одержимые бесовским отродием, антихристовой бабой Анастасией, - подробно, но непонятно объяснил Николай. Говорил он глухо и невнятно. После того, как мы с Надей, перебивая друг друга рассказали мою историю, сторож сказал:
- Ну, в комитете вам добрые люди помогут. Только поздно туда ехать. Все уже закрыто. Давайте завтра.
Когда мы вышли, Надя зашептала:
- Коля в Москве без регистрации живет, квартиры нет. В домике ночует, при святых образах. Ему деньги сейчас очень нужны. - Я был готов заплатить кому угодно сколько угодно, лишь бы закончилось ожидание, и началось хоть какое-то действие.
Я вернулся домой и без сил повалился на диван. "Марик из Нью-Йорка деньги перевел, - печально сообщила теща., - тысячу долларов" Она подобострастно гладила тряпочкой какие-то книги. "Библиотека Марика, велел прислать". Я встал и посмотрел на книги. Названия были одно лучше другого: "Как манипулировать встречами", "Думай и богатей", "Сделка состоялась". Что могло быть общего у Кати с этим человеком? Подростки во дворе играли в пинг-понг, сопровождая удары звонкими матерными воплями.
"Отзынь, бля! - крикнул визгливый и тонкий девичий голос. Я посмотрел из окна. Юница стояла на бортике песочницы, балансируя на шпильках, худенькая и беленькая, в чем-то трикотажном и коротком из прозрачных ниток и сверкучей бахромы. На вид ей было не больше шестнадцати, и она до странности напоминала мою одноклассницу Светку Нежданову, за которой ухаживал и я, и Женька Гершман и еще пол-школы "На хера ты мне усрался! - снова пискнула она, отталкивая парня, стриженного под полу-бокс. Нет, Светка не визжала, как базарная баба. Она умела отвергать молча. Она умела молчать, когда надо, в этом была ее сила. Девушка повернулась и пошла, увязая шпильками в песке. Ее нежные уста снова исторгли матерную трель. Господи, ведь Сонька каждый день такое слышала! Моя восприимчивая дочь, ловко утилизирующая словесные выбросы. Закрыть бы окно, но у тещи нет кондиционера.
Я принял снотворное и перестал слышать.
***
Общественный комитет по борьбе с тоталитарными сектами занимал несколько комнат в старинном доме на Кузнецком мосту, отданном в аренду под конторы. Внизу бездельничал толстый охранник. Мы с Николаем протопали по мраморой изогнутой лестнице и углубились в коридор.
- Геннадий Иванович Сиромолот, - председатель комитета протянул щедрую ладонь и улыбнулся. Этот был широколиц, ходил вразвалку, получая удовольствие от пустяков. От собственного, пусть небольшого, кабинета с единственным узким окном, выходящим на деловую московскую улицу. Этот был из нестрашных бытовых антисемитов, привычных, как тараканы в коммуналке. С таким можно подружиться: ноздреватая плоть не говорила даже, а кричала о советском эпикурействе хозяина, веселые глазки сверкали любовью к нестрашным приключениям. Вот сухой сутулый Николай был непредсказуем и недобр.
- Володя Райкин, - представился я. Он тут же спросил, еще больше веселея: "Не Аркадию ли Исааковичу родственник?" Я пообещал, что буду шутить не хуже знаменитого однофамильца, хотя не шутить хотелось, а дать кому-нибудь по морде.
- Что привело вас к нам, Володя? - участливо спросил Сиромолот .
- Моя дочь у Светы мира. Не разговаривает с весны. Я не знаю, где обитель. На телефоны они не отвечают.
- А, так она у тиголтелых. Тиголтелых-оголтелых, - Сиромолот нахмурился. - Архискверно, батенька. Давно она там?
- С месяц.
- Дело серьезное, но еще не все потеряно. Они своих адептов готовят около месяца, и только потом причащают. Не хочу вас пугать, но, согласно непроверенным данным, к вину причащения тиголтелые подмешивают наркотические вещества. Так они завершают процесс зомбирования личности.
Я молчал. Закричать бы, заорать и бежать, сейчас же бежать в гнусную обитель! Своими руками расстрелять проклятую бабу из Калашникова или Узи!
- Секта Мыслематери считается деструктивной согласно выводам седьмой научно-практической конференции " О влиянии сект на современную молодежь", - хорошо поставленный голос и то особенное удовольствие, с каким Геннадий Иванович произнес словосочетание "научно-практическая конференция" выдавали бывшего преподавателя истории КПСС. Как выяснилось впоследствии, я почти угадал.
- Я знаю, где обитель, - продолжил Сиромолот, - и надо ехать немедленно. Не готовиться, а выехать прямо на днях. Явочным порядком потребовать ребенка. Даст - отлично, не даст - будем теребить милицию. Она смирная стала после отсидки, не то, что раньше. Так что драку не учинит, особенно, если вместе заявимся. Прецедент уже есть. Одна дамочка пришла к Свете по моей наводке. И мыслемашка отдала ей сына. Правда, ничего хорошего из этого все равно не вышло.
- Почему?
- Пацаненок обещал покончить с собой, если не вернут Светке. А десять лет назад действительно был такой случай. Тиголтелые выгнали одного своего, а он повесился. Ну, мамочка как узнала об этом, решила отвезти парня обратно, пока не поздно. Правда, те успели зелья нахлебаться, а ваша дочка, может, чистая.
- Да почему же родители терпят? Неужели не могут раздолбать все к чертовой матери?
- Вы думаете, Володенька, она дура? Она бывший директор школы, у нее лапа в органах народного образования и опеки. Дети почти все сироты, без отца-матери. А вы живете с женой и дочкой?
Я рассказал о себе, о Кате и Соньке. Сиромолот подытожил:
- Ну вот, отец в Израиле, мать в Америке, бабка за внучкой не смотрит. Таких она любит. Вашей дочке хорошо, у нее хоть родители живы. В России до сих пор беспризорников пруд пруди. Вон по телевизору вчера показывали - девочку двенадцати лет в собачьей будке нашли. Не говорит ничего, лает, ест только с пола, чухается ногой за ухом, как собака. Мыслемашка официально оформляет усыновление на имя своих людей. Апостолами их зовет, а она будто бы - дева Мария. Наш комитет поддерживает депутат Госдумы Ваньков и его спонсоры, а у Светки Мира связи в правительстве Москвы. Вы понимаете?
Я понял, что моя дочь зажата между двумя враждующими мафиями. Глядя то на молчавшего до сих пор Николая, то на Сиромолота, я с чувством сказал:
- Выручайте меня, а? Я заплачу за каждый день работы. По сто баксов в сутки каждому, надо будет - квартиру продам, тещину хату тоже продам, но только спасите ребенка!
Николай молча, с достоинством кивнул. Геннадий Иванович вскочил со стула и подбежал ко мне, обхватил мои сжатые кулаки пухлыми ладонями.
- Не волнуйтесь, Володя, не волнуйтесь! Не надо платить, мы уж так вам поможем. Мы, конечно, организация общественная, существуем за счет благотворительности. Так что пожертвование примем, нам нужны средства. Но исключительно для дела! Не волнуйтесь, ради Бога! Завтра я не могу, а послезавтра поедем! Знаю я эту обитель, знаю. На территории бвышего пионерлагеря "Тимуровец", пятнадцать километров от Нового Иерусалима. Победа будет за нами! Наше дело правое.. - он еще долго сыпал лозунгами, популярными в эпоху его юности.
Я еле доплелся до тещиного дома, рухнул на кровать. Уснул, и мне приснился сон. Будто я с женой (во сне я не видел, Катя это или Ривка) стою на балконе нашей квартиры, в пятиэтажном длинном доме из белого силикатного кирпича. На руках у жены Сонька, маленькая, двухлетняя Сонька, такая смешная, с нежными ручками и вкусной шейкой, которую так сладко целовать под волосиками на затылке. Катя (или Ривка?) передает мне Соньку, а та выворачивается, изгибается крепеньким тельцем и падает вниз. "Ничего, - думаю я, - не погибнет. Второй этаж, не высоко". Как вдруг под балконом разверзается пропасть. Сонька становится размером с плюшевого мишку, потом с куклу, потом - с резинового пупсика-голыша, а потом и вовсе пропадает из виду. И голос безглазого гнусит в ухо: "Мы вернем ее, Владимир Борисович. Только вы должны нам помочь. Станьте нашими глазами и ушами!"
Я проснулся и сел в кровати. Сердце прыгало, болела голова. Надо мной навис отвратительный, как склеп, полированный шкаф позднесоветской эпохи. Луна высвеила на обоях белое пятно. Ветки, густо облепленные листвой, смыкались и размыкались на стене, точно зубастая пасть дракона в театре теней. Я посмотрел на небо. Темные глазницы луны угрожающе зыркали с вышины. Еще совсем недавно я был счастлив, жил в Израиле, беспечно уходил на работу и возвращался домой. Я был весел в моем квартале Гило, несмотря на террор, незарастающий "минус" в банке, и непростые отношения с Ривкой. Мне почти не вспоминались события давних дней, тот разговор с безглазым и вина перед Женькой. Теперь же необъяснимое раскаяние не давало заснуть, угрожая новым кошмаром. Я корил себя за события последних дней. Зачем доверился первым встречным? Зачем предложил им по сто баксов в сутки? При поденной опалте выгодно тянуть резину, а гарантий никаких. За те же сто баксов можно было нанять профессионалов. Нет, частное сыскное агентство обошлось бы в десятки тысяч "зеленых". Ну хорошо, а менты? Сколько я их перевидел за эти два дня? Дракон бесшумно клацнул зубами, я достал еще одну таблетку снотворного и рухнул на подушку.
***
С утра у Геннадия Ивановича сломалась машина, и нам пришлось ехать на электричке. Я был почти уверен, что мое еврейское счастье и электричку сломает. Мысленно попрощавшись с двумястами "зелеными" за потраченный вхолостую рабочий день, я приехал на платформу "Тушино", откуда уходят поезда на Новый Иерусалим. Геннадий Иваныч в спортивной кепочке, с ярким рюкзачком за плечами, и Николай, придавленный старым заплечным мешком, были на месте в точно условленное время. Я в очередной раз удивился стремительному наступлению цивилизации на советские джунгли: нам пришлось провести железнодорожные билеты через электронный пропускник. Боковые входы на платформу заслоняли высокие заборы, перевязанные цепями с амбарными замками. Свободных скамеек не нашлось, их всего-то было две, а народу не меньше сотни. Мы привалились к киоску с тряпочками-тапочками, накладными ресничками и прочей цыганщиной. Я прочитал надпись в витрине:
Тушинская трикотажная фабрика
Колготы женские
Проверяйте подленность товара!
Электричка должна была подойти через полчаса. Сиромолот отхлебнул из пестренького термоса, Николай закурил. Наученный горьким опытом, я тоже хлебнул из пластиковой бутылки, щедро выделенной Розой Яковлевной ради спасения внучки. Старуха в кружевной мантилье - та ли самая, или это дух, незримо витающий на российских вокзалах ? - важно рассказывала соседкам: "В милиции-то ногами убивают. Вчера говорили в передаче "Наш дом"". Я представил себе, как вернусь к вечеру ни с чем, и упаду, обессиленный, в пыль на тушинском рынке, где бабки торгуют семечками и вязаными кофтами. Как базарная пыль покроет меня всего. Придут милиционеры, примут за бомжа, отволокут в участок и уьбют ногами. А мой израильский паспорт продадут за большие деньги чеченской мафии. Та ввезет по нему исламского шахида, похожего на Вову Райкина, как потерянный близнец из мексиканского сериала: такая же смуглая кожа и черная борода. У самого края платформы на корточках сидели три скинхеда. Все трое коротконогие, длинноспинные, с кое-как накачанной уродливой мускулатурой. Мохнатые гусеницы невыстриженных волос шевелились на бритых головах. "Этих ФСБ подкармливает, - вполголоса объяснил Сиромолот, - и мыслемашкиных тоже. Она только формально руководит сектой, а хозяева у нее серьезные люди. Иначе не дали бы заново раскрутиться". Вот оно что. Безглазые все-таки достали мою дочь, много лет спустя достали, а я-то забыл о них почти.
Крайний скинхед был посажен на цепь. Она начиналась у поясного ремня и ниспадала в карман черных штанов. Почувствовав мой взгляд, он обернулся и глянул злобно: смуглый цвет моего лица и кучерявая борода пробудили в нем фашистскую агрессию. Но, оглядев угрожающе сутулого Николая и безмятежного, мясистого Геннадия Иваныча, гоблин в черном расхотел возбухать и снова уставился на рельсы. "Зачем ФСБ скинхеды и тиголтелые? - спросил я у Сиромолота. "Армия зомби, - отвечал он, - можно в случае чего быстро дестабилизировать обстановку, устроить беспорядки, провокации ". Мы отошли подальше от скинхедов и чуть не налетели еще на одного, лет сорока,. Этот был высок ростом и с ног до головы одет во что-то шуршащее, ярко-красное. Он щурил глаза, наморщив припухлое, отечное, как у Франкенштейна, лицо. Длинная узкая голова с жесткий и белым, точно синтетическим, гребнем напоминала зубную щетку. Великовозрастный скинхед грел сверкающую булаву на цепи, ласково перекладывая из руки в руку. У края платформы показался серо-голубой милиционер, маленький и ловкий, как складной ножик. Он быстро прошагал толпу, цепляясь длинным взглядом о зазубрины лиц. Остановился на красном скинхеде. "Документик!" Палач в красной рубахе не спеша уронил булаву в глубокий карман шуршащих штанов, оттуда же выудил и документик. Милиционер остался доволен, козырнул и пошел дальше, не удостоив меня, восточного человека, даже взглядом.
Прибыла электричка. Забыв о смирении, пихаясь локтями, православный люд повалил в вагоны. Полез и я вослед хранителю образов и бывшему партийцу, всей кожей ощущая подлинность, нет - подленность! - происходящего. Нам досталось три места на троих, мы с Геннадием Ивановичем сели рядом, Николай ссутулился напротив. "Уважаемые пассажиры! Наш электропоезд следует до станции Трикотажная, Нахабино, Аникеевка, Малиновка, далее до станции Новый Иерусалим со всеми остановками", - проинформировал радиоголос, тут же сменившийся речитативом коробейника: "Иголки для слабовидящих с золотым карабином - сто рублей, лейкопластырь телесного цвета с пропиткой алоэ - триста рублей, памперсов сегодня нет..." "Уважаемые пассажиры! - думал я, глядя на грязную речку, мелькнувшую под железнодорожным мостом, - пустите меня в Иерусалим. Нет, не в новый, а в наш старый, старенький Иерусалимчик пустите меня! У меня там работа, долги невыплаченные за квартиру, сынок там у меня и жена, женушка моя еврейская, непреклонная и смелая! Пустите меня в Иерусалим!"
За окном проносились леса и рощи, дачные поселки, старые - деревянные, и новые - коттеджи и усадьбы, похожие на средневековые замки, обнесенные устойчивыми крепостными стенами. Геннадий Иванович расстегнул ворот рубахи. "Я, Володенька, сектами давно занимаюсь. Я ведь в МГУ научный атеизм преподавал, и диссертацию даже защитил по изуверским сектам. Меня студенты знаете как звали? Серп-и-молот! А на кафедре - "изувер". Остряки, понимаешь. Вот видите лесочек, вон там? - он указал куда-то в сторону горизонта, - Ведь когда эту Светку Мира посадили, мы с милицией на вертолетах летали, искали детей. Они у костров грелись, чуть завидим дымок, смотрим - не тиголтелые ли? Сверху хорошо видать, на них рясы белые, и головы обриты. Сейчас-то о Светке позабыли уже, а десять лет назад ее портретами все метро было оклеено. Сама в белом, посох в руке. Говорят, красивая баба. Я лично не видел еще, вот может, сегодня увижу. А так говорят - есть на что посмотреть". "А что это - "тиголтела", "слупенеба"? "Тиголтела - тише голос тела, - пояснил Геннадий Иванович, - А "слупенеба" - слушай песню неба. Все должны слушать голос неба, мыслемашку, то есть. Небяне верят в конец света. Они верят, Володенька, что скоро на землю сойдет такой особый свет, и все адепты Мыслематери спасутся, а демонические личности вроде нас с тобой помрут, как от радиации". Николай не выдержал, встал и отправился в тамбур курить. Серп-и-молот подтолкнул меня локтем в бок и зашептал, указывая на согнутую спину иконохранителя: "Колька-то у нас афганец. Душманов голыми руками давил, как котят. Ты не смотри, что он худенький. У него пистолет в мешке, и холодным оружием владеет. Защитит, в случае чего. Колька от контузии в духовные искания вдарился. Сначала к Анастасии подался, а потом к батюшке. Но мужик хороший". Он еще долго рассказывал об эволюции учения Мыслематери. По его словам выходило, что она и сама была зазомбирована бывшим мужем, парапсихологом Суховерко. После отсидки Света Мира перестала толковать о человеческих жертвоприношениях и сваливала вину за прежние свои заявления в этом роде на оставленного ею "демонического супруга". Развод с Суховерко, оформленный в районном ЗАГСе, небяне трактовали как сакральный акт высвобождения Мыслематери из пут дьявола.
Между станциями Аникеевка и Малиновка Геннадий Иванович и Николай поссорились. "Католичество? Что - католичество? - бурчал Серп-и-молот, - оно что, главный враг России?" "Они уводят души, - настаивал Николай - души, души уходят!" Попутчики не прислушивались к спору, видно, им давно осточертела и тема, и аргументы обеих сторон. Молодая девка с худыми, но дряблыми ногами болтала с дружком по мобильнику: "Не, Вань, я портвейн люблю, но пить не буду. Это ж не элитарный напиток". Старуха в джинсах похрапывала, накрывшись газетой "Московский комсомолец". " А что твои попы? - Серп-и-молот почти кричал - их души интересуют? Башли их интересуют! В храме Христа-спасителя ресторан открыли, наглые морды!" "Не ресторан, а трапезную! А на что жить нашей церкви? Не на Колькино же подаяние!"
Я представил Серпа-и-молота в аудитории, на кафедре, с атеистическим пылом обличающего алчных служителей культа. А у нас научный атеизм читал поп-расстрига, автор книжонки "Как я порвал с религией". Впрочем, христианство наш попик щадил, зато экзаменационный вопрос по иудаизму звучал так: "Антигуманная сущность Торы". На какой же это лекции я сидал тогда, в середине пятого курса? С чего началась история моего знакомства с безглазым?
Мы парились на идеологической лекции. Преп читал по бумажке положенную муть, я сочинял план зачетного урока по физике для педпрактики. Кто-то откровенно спал, девчонки сплетничали полушепотом, не стесняясь лектора. Скрипнула дверь, и в аудиторию протиснулась староста курса, рыхлая девушка из активисток.
- Райкин здесь? Райкин, тебя замдекана ждет с объяснительной. У тебя двадцать прогулов за семестр.
- А на перемене нельзя? - вызверился преп.
- Срочно, прямо сейчас, - быстро сказала она, отступая к двери, - замдекана ждет.
Все это было весьма странно. Половина занятий на пятом курсе - педпрактика. Ходишь в школу, часы там никто не учитывает. За посещаемостью выпускников вообще не следили - что мы, первокурсники, что ли? Но в деканате и впрямь кучковались виноватые с записками - в основном, молодняк. Когда до меня дошла очередь, замдекана бросила мою цидульку в корзину для мусора и сказала:
- Райкин, поднимитесь на военную кафедру. У вас там какие-то проблемы с аттестацией на офицера.
Ну совсем странно! Почему только у меня? Вместе же ездили на сборы, вместе ползали на брюхе по грязи. Я все еще не догадывался, кто искал встречи со мной в тот несчастливый день. Поднялся на кафедру, дежурный офицер показал на дверь в дальнем конце коридора - кабинет начальника первого отдела.
Их было двое, неприметных и серых, в серых костюмах. В штатском оба, значит - не с кафедры. Когда я вошел, один сразу же извинился и ушел. А второй сказал, внимательно гляда мне в глаза:
- Здравствуйте, Владимир Борисович. Меня зовут Андрей Петрович.
На секунду мелькнул красный прямоугольник, а на нем ярко и пугающе - семь золотых букв - "КГБ СССР".
Я заметался. Три золотые "С" подрубили меня, как три остро отточенных серпа. Последняя "Р" молотом ударила по голове. Он смотрел, не отрываясь, серый волк в сером костюме, и сказал с видимым удовольствием:
- По-моему, вам нехорошо, Владимир Борисович. Пойдемте, прогуляемся?
Я отогнал воспоминание и уставился в окно. Не вязнуть, сосредоточиться на задаче. Ты же не трус, Зеев Райкин. Ты сегодня спасешь свою дочь. Безглазые и тиголтелые не получат ее, она уедет с тобой. Гляди в окно, Райкин, изучай Россию. Пригодится на боевом задании. Сегодня рядовой армии обороны Израиля будет аттестован на офицера родительских сил, воюющих за детей. Красно-белые церкви мелькали среди елей и берез. Их было непривычно много, нарядных, совсем новеньких, живописно разбросанных по холмам и перелескам. Геннадий Иванович объяснил, что где-то в этих местах находится завод, производящий качественный темно-красный кирпич. Он идет на церкви, коттеджи и заборы, скрывающие новых русских от завистливых старых. "Ну, приехали! - вдруг сказал Серп-и-молот, - станция "Березай", кому надо - вылезай!"
* * *
Место и впрямь было особенным. Недаром мяггкие очертания здешних холмов повторяют топографию настоящего Иерусалима, не без помощи архитекторов, слегка подправивших пейзаж искусственной Елеонской горой. Торфяные болота остались позади. Я задышал полной грудью и резво побежал вперед, ведомый бодрым Серп-и-молотом и молчаливым "афганцем". Деревья расступились, открыв неширокую тропу. В лесу было так хорошо, так светло, что я на минуту забыл о нелегкой цели путешествия. Восточные философии, в том числе еврейская, трактуют личность как нерасторжимое единство души и тела. Западные учения говорят о мучительной дихотомии тела и души. Не мне судить, кто прав, Восток или Запад, но вместе им не сойтись. Как не сойтись моей душе и телу, радостно ступавшему по мягкой черной земле старой родины. Моей душе нужны были меловые горы и жесткое небо подлинного Иерусалима, тело же охотно и весело довольствовалось Иерусалимом поддельным, не задавая вопросов, не проверяя "подленности" товара. Многоярусный лес шептался с подлеском и травой. Как не похоже на эвкалиптовые побеги, торчащие из болот, занесенных песком, на жалкие шелудивые стволы, осыпающиеся розовыми чешуйками, словно щечки диатезного ребенка! Нет, и у нас есть травы и кусты, но их я не знаю по именам, и не они были когда-то друзьями моего детства. А здесь все знакомцы, все приятели. Пращуры этих цветов росли в Подмосковье много лет назад, когда я шел за воспитательницей, одетый в застиранные шорты поверх девчачьих нитяных колготок. Вот он, плотный, весь пронизанный тугими струнами подорожник, его прикладывал к разбитой коленке. Этот крошечный пушистый микрофон - клевер, его коровы любят. Этот двухцветный, как украинское знамя, - Иван да Марья, символ нерасторжимого союза. Там, среди засохших елей, почти скрытые слоем опавшей хвои, - изумрудные сердечки заячьей капусты, кислой на вкус. Я знал их привычки, запахи, прозванья, и они тоже помнили обо мне, льнули к коленям, цепляли серыми коготками, роняя семена. В приступе сентиментального восторга я сорвал пахучую сиреневую метелку и понес бережно, как любовное письмо.
Было уже два часа пополудни. Все проголодалпись, и Геннадий Иванович объявил привал. Николай нашел отгоревшее кострище, и вокруг - удобные бревнышки для сидения. Мы сгребли в сторону мусор, оставленный предшественниками, и уселись обедать. С холма открывался чудесный вид на Воскресенский монастырь. Истра по прозвищу "Иордан" прошила долину сверкающей нитью, а где-то внизу, у монастыря, журчали ожидовевшие потоки Кидрон и Силоам. Николай достал вареную картошку, я - колбасу от тещиных щедрот, Геннадий Иванович - бутылку теплой водки. Окажись здесь сторонний наблюдатель, он умилился бы нашему пошлому согласию. Три русских богатыря - Илья Муромец-еврей, толстый Добрыня и православный Алеша Попович тихо выпивали, сидя рядком на бревнышке, степенно закусывая водочку колбасой. Геннадия Ивановича потянуло на анекдоты:
- Выйдя из бара, Штирлиц упал носом в лужу. Голос Ефима Копеляна за кадром: так Штирлиц будет лежать еще двадцать минут. Умение, выработанное годами упорной тренироки. Я, Володенька, тоже годами тренировался как Штирлиц, - он любовно погладил бутылку, - иммунитет нарабатывал. Пью, и не пьянею. Так что винище Мыслемашкино меня не возьмет. Хотя лучше его не пить, конечно. Но если заставит - отбежим в сторону и все выблюем. Главное, вовремя выблевать. Что молчишь, Николай?
Николай не ел, бормотал молитву, какая положена христианину перед едой. Наконец и он выпил и закусил. Мы продолжили путь. Тропинка сменилась широкой глинистой дорогой с глубокой колеей, оставленной проехавшим здесь транспортом. Мы шли, пока не уперлись в бетонную тумбу. На ней была укреплена деревянная табличка с облупившейся надписью "Тимуровец". Кто-то перечеркнул название мелом и написал внизу "архаровец". "Приближаемся, - торжественно объявил Серп-и-молот.
Солнце стояло еще высоко, длинный летний день не спешил кончаться, когда мы свернули к пионерлагерю. Геннадий Иванович предложил идти через лес, оставив в стороне аккуратную асфальтовую дорожку. Ему казалось, что на главной дороге нас засекут тиголтелые и вернут на станцию. В лесу пахло сыростью, мошки вились над влажной землей, ветви деревьев, измазанные комьями паутины, почти не пропускали солнца. Через полчаса мы уперлись в новенький забор красного кирпича. Забор оканчивался зубчатыми навершиями, как кремлевская стена, и двойным рядом колючей проволоки. Изнутри доносился какой-то странный, ритмично бухающий звук, как будто кто-то бил колотушкой в огромный гонг. Мы пошли вдоль забора, я все дальше и дальше отставал от моих провожатых. На мне были старые кроссовки Марика, предусмотрительно выданные тещей, но стертая нога все равно горела. Тут мы вышли к воротам. Гигантское сердце продолжало бухать за оградой лагеря, словно кто-то огромный там, внутри, запыхался , как и я, от быстрой ходьбы.
Вывеску "Тимуровец" небяне сняли. Вместо нее на красных кирпичных столбах слева и справа от запертых ворот алели две гигантские буквы "М". - "мысль" и "матерь". Мы стучали в ворота, нажимали на электрический звонок, орали - никто не отзывался. "Эм-эм - нет проблем! - съязвил Николай. "Здесь другой вход должен быть, - обнадежил Геннадий Иванович, - пошли!"
Мерный звук щелкал, как удары бича. Я немного порассуждал сам с собой об удивительном совпадении: на иврите слово "эм" означает "мать". Присев, я развязал шнурки и освободил запаренные ноги. Николай вдруг обернулся и посмотрел на мои босые ступни.
-Ты зачем разулся? - спросил он с непонятной подозрительностью.
Господи, вот тут бы правду сказать! Зачем я не признался, что натер щиколотку? Ведь не люблю врать, хотя иногда приходится, аж до физической боли не люблю. Взяла свое вечная привычка хохмить, растягивая рот в идиотской ухмылке. И я ответил так:
- Хочу ощутить босыми пятками родную землю.
- Иванович! - крикнул Николай.
- Что, Коляня? - откликнулся Сиромолот.
- Да не ты Иванович! Он - Иванович!
- Коля! Ты сколько выпил? Это я - Иванович, а он... Исаакович или Абрамович. Ты чего, Николай?
- Да не в том смысле! Иванист он! Ивановец! Понятно? Кто босыми пятками родную землю щупает? Они, ехидны антихристовы. Он шпионить за нами приехал, я сразу понял. У него и борода лопатой, как у аспида этого, ты погляди. Все врет, нет у него никакой дочки. Пойдем домой. Я своей жизнью за него рисковать не намерен!
Я растерялся. Спрашивать, кто такие иванисты, не стоило: ясно и так, что это мерзкая секта одержимых бесовским антихристовым мужиком Иваном или Ивановым. Не оглядываясь на нас, Николай быстро зашагал в ту сторону, откуда доносился слабый крик электрички, почти задавленный эхом тиголтелого гонга. Геннадий Иванович снял кепочку, быстро протер лысину, со страхом глянул на красный забор. "Знаешь что, Володенька, - сказал он виновато, - я без Кольки никуда не пойду. Давай-ка к станции, восьмичасовую еще не упустили. Доедем до Малиновки, у меня там друг на даче живет. Кольку до завтра уломаем, а нет - сынок у моего приятеля каратист. Завтра приедем снова". "Э, нет! - крикнул я, - вы нарочно время тянете! Время - деньги, вам заработать хочется, вы нарочно это подстроили!" "Не надо, Володя, по себе о людях судить, - вздохнул Серп-и-молот, - Колька-то у нас контуженный, с ним такое бывает. Не хочешь - не надо, оставайся. Я пошел". Он передернул ремни рюкзака и потопал вослед Николаю.
***
Захоти Неденька Гремина, режиссер зрелищных мероприятий, смастерить постановку в стиле театра абсурда, она не нашла бы лучшего сюжета. "Развели, как лоха, и кинули, - рассуждал я на языке новой России, - Надо же было так фраернуться! Они, конечно, все подстроили заранее. Если тиголтелые так опасны, втроем мы не справились бы все равно. Значит, они не собирались лезть в обитель с самого начала. Вчера я, как последний чайник, выдал им по пятьдесят долларов в качестве аванса. Для бомжеватого Николая и бывшего кафедрального изувера - неплохие бабки. Теперь можно оттянуться, а лезть в обитель... Пусть еврейчик сам прется, если ему очень надо. Да была ли это вправду обитель Небесного братства? Хитромордый Геннадий мог завезти меня на территорию любого заброшенного лагеря . Теперь я подозревал всех, даже мою тещу: уж не в сговоре ли Роза с тиголтелыми? Что-то больно хорошо владеет терминологией. Ладно, об этом я подумаю после, а теперь надо идти.
По забору вокруг лагеря можно было изучать советскую историю: красная твердыня нового времени сменилась военным частоколом эры Андропова, составленным из толстых железных шпицрутенов. С моим телосложением нетрудно протиснуться в заборную щель, но как я ни силился, так и не нашел ни одного гнутого прута - все они были ровные и частые, точно их смастерил какой-нибудь Угрюм-Бурчеев. Скрепляющий горизонтальный рельс находился на уровне второго этажа, так что нечего было и думать о прыжках в высоту. По ту сторону андроповской ограды кучерявился лесок, заслоняющий внутренности лагеря. Невидимое сердце продолжало ровно бухать. "Если нашелся андроповский забор, - думал я, - может быть, найдется и брежневский". Я шел босиком, по влажной черной земле, не останавливаясь. О том, что ждет меня за забором, старался не думать. Ухающая машина, слышная теперь более явственно, представлялась мне железным Ваал-Молохом, перемалывающим детские кости.
Лес за оградой кончился, показались барачного вида строения, но я не сумел разглядеть их - андроповский забор сменился-таки брежневским к моей сдержанной радости. Серый и покосившийся , шляпки гвоздей пустили ржавые потеки, застиранный лишайник в щербинах, проделанных непогодой - такими я помнил дачные изгороди моего детства. Где-то должна быть в этом уродстве брешь, выпавший гвоздь, доска, которую я сумею отодрать. Если только тиголтелые не прошлись вдоль трухлявой пасти и не подлечили расшатавшиеся "зубы". Но ведь русские вечно халтурят, ты же знаешь, - сказал я себе. Да, но вытачки! Вытачки кто делает? Точнехонько в нужном месте? Кто отсекает лишнее и сгибает упрямую ткань бытия? Женщины, ответил я себе, русские женщины. Это мужики пили водку и лепили халтуру, а страна держалась на бабах. Мне вдруг пришло в голову, что я лезу в обитель не ради Соньки, точнее, не только ради нее. Белое лицо Мыслематери, сияющее в подземных лабиринтах Москвы, дразнило мою взбудораженную фантазию.
Нашелся, нашелся расшатанный гвоздь, обдирая ладони, я выломал доску, затем другую и пролез внутрь. Пролез и снова оказался в лесу, словно и не лез никуда. Я пошел на бухающий звук, полагая, что это и есть сердце лагеря, и там, в этом сердце, должна сидеть Мвслематерь с ключами от комнаты, где живет Сонька. Шел и желал лишь одного: чтобы на моем пути не вырос еще один забор из красного кирпича или дополнительная линия андроповских заграждений. Но минут через десять лес кончился, и началась аллея, обсаженная немолодыми лохматыми березами. По обеим сторонам были разбиты детские площадки. Одна с высокими и ржавыми качелями, сиденье прикручено цепью к перекладине, чтобы не болталось зря. Другая - с покосившимся мухоморчиком в песочнице. И нигде ни одного ребенка, словно лагерь не для них. Бухающий звук приблизился. Его производили ритмические выкрики сотен глоток. Но что они кричали - этого я понять не мог.
Березовая аллея сменилась асфальтовой дорожкой. На другом ее конце белело двухэтажное здание. По обе стороны дороги на металлических опорах, похожих на авангардистские курьи ножки, высились пустые рамы, заштопанные по углам редкой паутиной. Когда-то они окаймляли фанерные щиты с пионерскими символами - барабанами и горнами, а может быть, портреты вождей. В одной из рамок трепыхался слабо натянутый лоскут . Я подошел и посмотрел на изображение, почти смытое дождями. Это был пионер-герой. Его красный галстук совсем побледнел, он был уже не кровавый, а болезненно-лимфатический, как сукровица, сочащаяся из полузалеченной раны. Гладкие черные волосы зачесаны набок, глубоко запавшие глаза теснятся у переносицы. Я с трудом узнал Павлика Морозова, низведенного из героев в символ детского предательства. По одной из версий несчастный Павлик отомстил изменой за измену, желая разлучить отца с молодой мачехой. Зачем тиголтелые не сняли портрета, на что намекали? Я стоял у алюминиевой лапы и думал о моей Соньке и ее отчиме... Как вдруг чья-то легкая рука легла на мое плечо.
Я обернулся. Двое в белых рясах стояли передо мной, оба молодые и тощие. Один бритый, светлоглазый и любопытный, другой темно-русый, стриженный под полу-бокс, настороженно-тихий.
- Не бойся, Маша, я Дубровский, - насмешливо сказал светлоглазый. Оголтелые братья стиснули меня с двух сторон и повели в сторону белого двухэтажного дома, цепко держа за локти.
- Куда мы идем? - спросил я.
- В обитель дальнюю трудов и чистых нег, - объяснил бритый.
- Дорогой длинною, дорогой лунною, да с песней той, - добавил стриженый.
Больше я от них ничего не услышал, они не отвечали на вопросы и не разговаривали между собой. Мы прошли в белое здание, поднялись на второй этаж по деревянной лестнице. Не выпуская меня из рук, один из них толкнул дверь, выкрашенную белой масляной краской. Это было, как в страшной пионерской сказке, что рассказывают в кроватях после отбоя: в белом-белом доме белая-белая лестница ведет в белый-белый коридор, а там белая-белая дверь... Мы ввалились в комнату. Мои конвоиры разошлись по углам и застыли, не говоря ни слова. От окна, в котором розовели первые лучи заката, отделилась фигура в длинном одеянии. Я не сразу пригляделся к полутьме, не сразу рассмотрел ее. Сказка продолжалась: она была в белой рясе и белой чалме, ни один волосок не выбивался наружу, а кожа была такая белая, что издали я принял бы ее за альбиноса, если бы...
Если бы не знал эту женщину всю жизнь. Да, я знал и помнил ее с тех самых пор, когда.. Впрочем, об этом я расскажу чуть позже. Она смотрела на меня, сияя глазами и улыбкой, и наконец произнесла голосом нежным, еле слышным на фоне несмолкающего вопля:
- Здравствуй, брат. Я давно ждала тебя. Слушай песню неба!
***
Я лббил ее давно. Должно быть, с того самого дня, когда наша учительница отвернулась от исписанной доски и наказала меня кисло-скрипучим голосом, предназначенным для двоечников:
- Кто врет, тех по глазам вижу. Это ты, Райкин, вертелся и болтал? А ну, пересядь к Неждановой! Не умеешь сидеть с мальчишками, будешь сидеть с девочкой!
Я не знал, как скрыть радость, и нечаянно - в первый раз - растянул и без того длинный рот в шутовской, идиотской улыбке. Счастливец, я несколько лет делил парту с первой красавицей, ревниво отгоняя других желающих. Потом она пересела к подружке. Впрочем, настоящих подруг у нее никогда не было. Светка окружала себя невзрачными коротконожками, безуспешными зубрилками, словом, неудачницами. Катя Лиснянская, моя соседка по хрущевским домам на берегу Яузы, называла их "приживалками". Без Светы Неждановой "приживалки" не получили бы ни капли мальчишечьего внимания, а так их звали в компанию, даже танцевали с ними, когда "барыня" была занята. Она, как классическая интриганка, оттеняла свою красоту дурнушками, и этим страшно бесила других девчонок, особенно строгую Катю. А Светке только того и надо было - чем больше злились соперницы, тем больше внимания доставалось ее светлейшей особе.
В старших классах она носила лаковые красные туфли-лодочки: они выгодно подчеркивали белизну ее тонких ног. У Светки были такие светлые волосы и белая кожа, что издали ее принимали за альбиноса, но вблизи это впечатление рассеивалось. Ей достались нестандартные глаза - один серо-зеленый, другой карий, а ресницы и брови бесцветные, но к старшим классам она научилась ловко подкрашиваться серой тушью. Светка носила платья из тканей с шуршащими названиями: шелк, шифон, крепдешин. Платья-трапеции, облегающие грудь и плавно расходящиеся к низу, были тогда в моде. "Беременная пионерка! - ревниво фыркала правильная Катя, глядя, как Светка вплывает в актовый зал, элегантно опоздав почти на два часа. Нежданова знала, что по-настоящему праздник начнется только с ее приходом, ибо она и была - праздник, стервозный слом рутины, одобренной райкомом. Школьным ансамблем руководил другой мой сосед - Женька Гершман по прозвищу "Гершвин". Ради нее он играл не советскую эстраду, а "Бони М", потряхивая кудрявой головой и вертя узким задом , подражая черным жителям Ямайки. Ему каждый раз влетало за это от завуча по воспитанию, но что значит пыльная завучиха рядом со Светкой?
Платья-трапеции Света тачала сама. Проезжая мимо на трамвае (она жила в старом деревянном доме с резными наличниками, у края Сокольников, где одичалый парк постепенно становится лесом) я видел, как она сидит у окна с фигурным лекалом, или крутит ручку старого "Зингера". Гершвин утверждал, что нарочно отправляется в школу на час раньше, чтобы вылезти у светкиного дома и подсмотреть, как она надевает лифчик. Светка будто бы делала это у открытого окна. Нежданова считалась самой бесстыдной девчонкой в школе. Про нее много чего рассказывали. Говорилп, что во время турпохода после седьмого класса она залезла на всю ночь в спальный мешок к инструктору Дома пионеров, взрослому мужику двадцати четырех лет. Говорили, что ее незамужняя мать - проститутка, от которой Светка будто бы переняла искусство обольщения. Говорили, что ее бабушка - ведьма и сушит на кухне колдовские травки. Столетнюю бабушку, правда, никто не видел. Она не выходила из дома, безвылазно сушилась на кухне вместе с бесовскими растениями.
Скорее всего, эти феньки изобретала и запускала сама же Светка. Ей нужна была слава в пределах школы, а если повезет - всего района. Выступать в художественной самодеятельности - ниже царского достоинства, но она и этим не гнушалась. Ах, как сладко стоять в луче единственного школьного софита, впитывая любовь и зависть сотен детей! Как здорово увидеть свою фотографию в стенгазете, выпущенной старательными приживалками и влюбленными мальчиками! Словечко "пи-ар" еще не вошло тогда в русский обиход, но именно этим занимались светкины рабы и рабыни, втягивая в игру всех нас. Выспренне, с придыханием и преувеличенными жестами она читала на школьных концертах жалостливые стихи Эдуарда Асадова. От ее декламации тошнило еще хуже, чем от асадовских стихов, но я, стоя за кулисами, не слушал, а смотрел. Разглядывал багровые тени на нежной шее, алые туфельки, в которых отражался луч сценического прожектора. Я видел прозрачные корни ее волос, высоко схваченных бархатной лентой. Потом коротконогая ведущая-приживалка объявляла: "А сейчас выступит Райкин!". Она не уточняла, какой именно. Девчонки начинали хихикать еще до моего появления на сцене. Мне, половозрелому семиту, приходилось бриться уже в восьмом классе, безжалостно сдирая клочки бороды вместе с прыщами. Шрамы я прижигал йодом. Мой красно-оранжевый подбородок освещал зал не хуже прожектора. Девчонки смеялись. "Ув греч-ческом зале, ув греч-ческом зале.., - начинал я., постепенно стекая из греческого зала в актовый, передразнивая учителей и школьных знаменитостей вроде Светки. Ей особенно доставалось от меня: неразделенная любовь искала выхода, и я читал ехидно-сладенькие пародии на Асадова, передразнивая светкин голос и манеру.
После девятого класса мы отправились на трудовоую практику в подмосковный совхоз "Заря коммунизма". Нам поручили кляксообразное свекольное поле за околицей села Камышово. Местная речка и вправду махрилась камышами. Оголодавшие коровы паслись прямо в воде, объедая тростник и слизывая водоросли. А нас пасли две молодые училки - одну мы называли "русичкой", другая вела пение и звалась "пешкой". "Пешка" и "русичка" плохо следили за порядком: их слишком волновали учителя математики из соседней школы, делившей с нами общагу. В первый же вечер Светка - дерзкое нарушение приличий! - отправилась кататься на лодке с местным парнем. Наутро она со смехом рассказывала приживалкам, как деревенский хлопал веслом по коровьим мордам, освобождая путь. Много лет спустя, уже в Израиле, я нашел в книжном магазине иллюстрированные библейские рассказы для детей. Семь тощих коров из фараонова сна с хрустом уминали заросли папируса. Сзади художник пририсовал кособокое сооружение, по его мнению, похожее на дворец фараона. Картинка мгновенно перенесла меня в Камышово. Вот они, речные коровы, а вот стариннная камышовская церковь, заброшенная со времен коллективизации. Церковь покосилась до такой степени, что ветру не стоило труда занести глинистой землей волнистые холмы вокруг центрального барабана. Со временем на крыше выросла береза как символ победы естества над религией. С утра "пешка" давала нам задание: пол-грядки на брата до обеда. Светка делила грядку с кем-нибудь из мальчишек: иногда это бывал я, иногда - скандинавистый Юрка Курашов, чемпион Москвы по теннису среди юниоров. С утра начиналась игра: мы оба старались перехватить Нежданову по дороге в поле. Я придумывал новые миниатюры "под Райкина", а Юрка, физически более сильный, просто оттирал меня в сторону. И все это - под бренчание гитары отвергнутого, но не теряющего надажды Гершвина. Он плелся сзади и играл, якобы, для всех, а на самом деле - только для нее. Светка вела себя с нами не одинаково, каждому позволяя свое. Когда грядка доставалась мне, я уходил на противоположный конец. Мы медленно шли друг к другу, выдирая незрелую свеклу вместе с сорняками, пока не встречались - нет, не на полпути. Она проходила около трети, я - две трети. Тогда Светка говорила: "Произошла торжественная смычка!". "Торжественная случка!" - поправлял я, и мы целовались, точнее, она подставляла щеку, а я норовил попасть в губы, веселя одноклассников. Приживалки хихикали, а другие девчоики, ведомые Катей, делали вид, что ничего не замечают. Когда же счастливая доля выпадала Юрке, он бежал на четвереньках рядом с равнодушно выпрямленной Светкой, выдергивая сорняки за них обоих, непрерывно болтая и заглядывая ей в лицо. Оба мы завидовали друг другу: ему доставались целых четыре часа в обществе нашей возлюбленной, мне же - поцелуй, недоступный Юрке.
Однажды нам попалась короткая грядка. Торжественная смычка произошла у нас за два часа до обеда. Мы поцеловались, насладившись преданным хихиканьем челяди и гневом черноволосой Кати, прошипевшей сквозь зубы: "дешевка!" Светка предложила прогуляться в дальний лесок. Никто не отважился прицепиться к нам - вышколенные приживалки увели всю команду пить воду из бидонов. Мы оказались на поляне, далеко от всех, совершенно одни. Не помню, о чем мы говорили, как сели в траву, как я обнял ее за плечи, сначала робко, потом смелее. Я был даже не в тумане, я был в манной каше, не чувствовал рук и ног, и очнулся, когда она поцеловала меня. Когда же она легла, выжидательно глядя на меня, я шепнул, как дурак, в теплое розовое ухо: - У тебя кто-нибудь был? - Это фразу я придумал не сам, сам в тот момент был не способен на словесное творчество, она приплыла из какого-то фильма о подростках. Светка отрицательно помотала головой, а ее разноглазый взгляд потерянно остановился: она испугалась. Ну и дела! Нежданова, о которой столько всего говорили, оказалась совсем не такая! Я осторожно гладил ее голые ноги - на ней были коротенькие шорты, удобные для работы - и ощущал детскую остроту коленей. Ничего не происходило, она не помогала мне, даже не обняла. Вдруг я увидел себя со стороны: длинный червяк с расцарапанным подбородком вертится в траве и щупает ноги чужой девчонки - по какому праву? Как он уродлив и нелеп! Возбуждение прошло, я отвернулся и встал. Она тоже вскочила, и, не глядя на меня, крикнула, махнув рукой в сторону поля:
- "Пешка" приперлась! Бежим! - и мы побежали Годы спустя я понял, что Свете на так нужны были любовные игры, как зависть других женщин и число побед. "Она не трахаться хочет, а очки набирать, - зло сказал однажды Женька Гершман. Умение завлекать и затаскивать было частью учебной программы любой барышни. В школе кокетства Светка доросла до круглой отличницы не в пример многим другим. Но большинство ее романов не заканчивалось ничем. Она была тщеславна, но не чувственна.
В Камышово Светка вела себя почти экстравагантно: однажды втащила табурет в общежитскую комнату. Поставила на него неизвестно где добытый эмалированный таз с мыльной водой, и, к ужасу Кати, перемыла головы всем мальчишкам, оказавшимся в тот момент под рукой. Первым был обомлевший Юрка. Королева внезапно обернулась служанкой, и он растворился в ласке, в буквальном смысле слова излитой ему на голову. Потом она взялась за меня, вдруг заявила, что я безобразно оброс, и надо бы подстричься. Я с готовностью подставил голову под ножницы, Светка жестоко обкорнала меня, а мокрые патлы сложила в целлофановый пакет. Достала из тумбочки мешочек с рукоделием, вынула иглу с длинной ниткой, и у меня на глазах насквозь прошила пакет с отстриженными перьями. "Что ты делаешь? - спросил я.
-
Это присушка, - засмеялась она, глядя на меня серым глазом, и карим - на Юрку, - бабушка научила. Я тебя присушила. Володька, будешь мой!
По ночам, когда "пешка" и "русичка" непедагогично уединялись с бравыми математиками, наша компания, состоявшая из Светки, меня, Юрки Курашова и нескольких приживалок, пробиралась в старую церковь. Там было сыро и прохладно, стены угрожающе кренились в сторону речки. Юрка притаскивал со двора груду щепочек и сухих веток. Мы разводили костер прямо на полу, усыпанном битым кирпичом, собачьим калом и осколками стекла. Тени шарили по ободранным стенам, тщетно разыскивая ушедшипх царей и героев. Глядя на Светку, Юрка пел, с сиолй дергая гитарные струны:
Жил-был дурак и молился всерьез,
Впрочем, как вы и я,
Тряпкам, костям и пучку волос,
И все это бабой пустою звалось,
А он ее звал королевой роз,
Впрочем, как вы и я.
То ли Киплинг помешал, то ли неудача в лесу, но она выбрала Курашова. Когда мы перешли в десятый класс, меня выкинули из компании, перестали звать на домашние посиделки с танцами, которые в нашей школе почему-то назывались "сейшн". Выходя во двор после уроков, я видел их вдвоем: он сидел на бетонной низкой оградке школьного сада, она стояла рядом, его рука лежала на тонкой светкиной талии. Они оба провожали меня презрительными взглядами. С ее стороны это было обыкновенное женское презрение к недотепе, от него же исходило специфическое излучение юдофоба. Мы с Катей шли к трамвайной остановке. Я, точно грустный ослик, тащил катин портфель. Картинка получалась симметричной: двое беленьких сидят у школы, двое черненьких шагают к трамваю.
В десятом классе у Светки начались непонятные припадки. Она выбегала из класса и тут же, у двери валилась, закатив глаза, красиво разметав по полу белые волосы и складки коричневого платья-трапеции. "Забилась в падучей! - громко говорила Катя . Юрка, на правах допущенного к телу, выскакивал из кабинета, взваливал притворщицу на руки и тащил в комнатенку школьной медсестры. В том, что она именно притворяется, не приходилось сомневаться. "Падучая" случалась как раз тогда, когда ручка учителя зависала над классным журналом против ее фамилии. Светкина мать отнеслась к происходящему вполне серьезно. Хотя врачи ничего не нашли, Светка просидела дома всю третью и половину четвертой четверти, защищенная липовой справкой. Таинственная болезнь не мешала являться на школьные вечера и гулять с Юркой в Сокольниках. Лечил ее, кстати, экстрасенс, найденный заботливой мамашей. Не исключено, что это и был тот самый Суховерко, демонический супруг будущей Светы мира.
Светка и Юрка встречались весь год. Я думаю, он сделал то, что не вышло у меня в камышовском лесу. Под его славянофильским влиянием она разлюбила Асадова и декламировала теперь Есенина и Рубцова, с теми же интонациямии и жестами вечной абитуриентки театрального училища. Мне надоела роль бесплатного шута, я взялся за учебники. Летом мама предложила Розе Яковлевне, чтобы мы с Катей объединилсь для совместной подготовки к выпускным экзаменам. Я и Катя не возражали.
Мы жили на берегу Яузы, недалеко от Малых Сокольников. Коммунистов пугала тень Петра Первого, ибо в нашем районе они не решились вычеркнуть ни одного исторического названия. Ближайшая улица звалась Бухвостовой в честь петрова военачальника, другая - Потешная, там юный царь инсценировал учебные бои. Наш квартал - два серых ряда хрущевок, психбольница, баня и вытрезвитель - сменил в шестидесятые годы жутковатую рабочую окраину голубятников и шпаны. Но во времена моего детства бабки прочно сидели по лавочкам, как на завалинках, а на балконах кукарекали уцелевшие петухи. Среди сотен детей, рожденных в период хрущевского бэби-бума, бегало трое еврейских - Катя, я и Гершман-Гершвин, будущий рок-музыкант. Моя мама дружила с Розой Яковлевной и Гершманихой. У них было много общего. Роза приехала из Ровно, мама - из Бобруйска, а Гершманиха откуда-то еще, но тоже не коренная москвичка. Роза боролась с местечковостью, и, как это часто бывает, неравная борьба маленькой еврейки с огромной исторической тенью давала неожиданный результат. Помню ироническую усмешку мамы, когда мадам Лиснянская в шелковом цветастом халате спускалась во двор с мусорным ведром. "Роза в розанах, - говорила мама, - самый подходящий наряд для помойки!"
Нам с Катей полагалось дружить, я и дружил, зная, что каждое мое недетское поползновение в ее сторону будет замечено из окон хрущевских квартир. В десятом классе, когда Светка бросила меня окончательно, я вдруг понял, что с Катей можно говорить без вранья. Я плакался на светкино коварство, строил планы, как отобью ее у Курашова, а Катя слушала сочувственно-поощрительно, изо всех сил сдерживая ехидные замечания. Я не понял тогда, что она любит меня, а рыдания о Светке выслушивает для маскировки, а также для того, чтобы удержать мою дружбу. Ходить с ней по улице мне даже нравилось. Она была не то, чтобы красивая, но яркая и заметная. "Катюша за версту стреляет, - говорила моя мама.
Наступил июнь. С утра я брал учебники, заходил за Катей, и мы шли к Яузе мимо серой череды хрущевских пятиэтажек, мимо психбольницы номер четыре, мимо последней ржавой голубятни в жемчужно-серых бляшках птичьего помета Опаслило ступали на дребезжащий мост, прошитый железными заклепками поперек трухлявых досок. "Смотри, Катька, - говорил я ей, - мостик-то еще петровский. Вот тут сидел Петя, а там - Алексашка Меньшиков. Тут он иголку сквозь щеку продернул". Катя поощрительно улыбалась. Не то, что Светка - та при неудачных остротах молча, высокомерно вскидывала голову и переключалась на других поклонников. Мы переходили зловонную Яузу, оставляли позади Малые Сокольники. Пересекали трамвайную линию и резко забирали вправо, дальше от людей, туда, где одичавший парк переходит в бескрайний лес соколиной охоты. Старое розино покрывало с двумя китайскими драконами на минуту взлетало в воздух и опадало на траву. Мы ложились на спины, приминая жесткие стебли к земле. Под платьем у чопорной Кати обнаружился уродливый синий купальник, больше похожий на гимнастический костюм - он оставлял открытыми только руки и маленький треугольник на спине. Мы загорали, заслонившись учебниками от солнца, пока красные круги не начинали плыть перед глазами, и не затекали поднятые вверх руки. Тогда переворачивались на живот и укладывали книги перед собой. Иногда я, словно бы случайно, закидывал не по летам мохнатую ногу на катину, и она, сердито брыкаясь, возвращала ее на место. Меня забавляла ее строгость, воспитанная провинциальными родителями. Я не знал, что она дергается не из-за лицемерного еврейского воспитания, а оттого, что любит меня. Мы зубрили часа три или четыре, потом проверяли друг друга, отмечали закладками пройденное и одевались, чтобы идти назад. Я украдкой смотрел на Катю. Пластмассовые чашечки уродского купальника были наполовину пусты - когда она прижимала руку с учебником к груди, получался кратер, постепенно наполняющийся воздухом. Однажды мне привиделось, как рвану вниз за плотные лямки, и свернется противный купальник, скрутится в синий бублик и ляжет у ее ног. Но я крепко помнил неудачу со Светкой на такой же, как эта, лесной поляне, поэтому не решился дотронуться до катиного плеча.
А потом мы все поступили в пединститут - я и Катя на физический, а Светка - на филфак. (Как корила потом меня теща за этот "бабий пед", за "немужскую зарплату"!) Светка училась в другом корпусе, я ее редко видел и совсем про нее забыл. И про Катю забыл, хотя встречал почти каждый день. Я пережил несколько бурных романов, вошел в компанию бритоголового Гершвина и под его руководством познал, наконец, темную сторону Луны. Гершвин водил меня в студенческое общежитие на Стромынке, где пары сменялись на потных простынях. С ним я побывал на подпольных рок-концертах. И он же привел меня в тесную квартиру, где звучала израильская эстрада, и учили иврит по глянцевым фотоснимкам запретных книг. А после третьего курса Катя вдруг снова позвала в Сокольники готовиться к летней сессии. На ней был другой купальник, тоже синий, но сильно декольтированный, и чашечки больше не приминались под рукой. Трава в тот год выросла особенно высокой, и однажды я осуществил детскую мечту о синем бублике. Помню биение моего сердца и далекие, звонкие хлопки теннисных мячей на кортах общества "Спартак", за трамвайной линией. И еще помню черные катины волосы в шелковой пасти китайского дракона, и красные вмятины от жестких травяных стеблей на ее голой спине.
Мы встречались еще и еще, на ее и моей квартире, когда родителей не было дома. А через несколько месяцев встали на ковровую дорожку Кировского ЗАГСа. Вышедшее из моды белое платье-трапеция удачно скрадывало животик моей невесты. "Молодые, встаньте сбоку, - приказала тетя, перевязанная шелковой лентой, как коробка конфет, - фотограф - сюда, пожалуйста! Жених, поздравьте, невесту!" "Не будем целоваться!, - заявил я. "Почему? - удивилась регистраторша. "Мы евреи, у нас на свадьбах не целуются!" "Какой национализм! - пискнула тетя в конфетной упаковке, а Роза Яковлевна горько выдохнула: "Дурак..."
Вот и все. Через пять месяцев родилась Сонька. Мы жили в катиной квартире. Это было удобно: когда Кате нужна была мамина помощь, она выходила во двор, мама забирала коляску, а Катя уходила в институт. Я не любил Катю, но врал, что люблю, и вечно переживал из-за вранья. Иногда, закрывая глаза, я видел то ли сон, то ли воспоминание: световое пятно на гладком заднике лакированной туфельки и лунные волосы, высоко подяятые над детским затылком. Что еще прибавить к этому? В институте мы штудировали учебник по психологии подростка. Я узнал, что мальчик делит свою любовь между двумя девочками: одна становится нежной подругой, отношения с ней лишены эротики. Другая, обычно недоступная - предмет коллективного сексуального поклонения всего класса. Значит, Светка была фетишем десятого "А", всей школы, а если постараться - и целого района.
Да, а Юрка Курашов поступил на истфак МГУ. На пятом курсе он, как многие тогда, влез в патриотическую организацию - то ли "Отмщение", то ли "Возмездие". Доживи он до сегодняшнего дня, славно рифмовался бы с Баркашовым и Макашовым. Но с ним произошла странная и трагическая история. На банкете по случаю защиты чьей-то диссертации он напился, высунулся в окно, затеял долгий разговор с полной луной, и с криком "Я иду к тебе!" упал с десятого этажа блочной двенадцатиэтажки.
И вот она, наша богиня, снова возникла передо мной годы спустя, в директорском корпусе бывшего пионерлагеря. Теперь ей мало было школы и района - в неутолимой жажде поклонения Светка хотела покорить всю Россию.
***
-
Здравствуй, брат! Я давно ждала тебя! Слушай песню неба! - в полутьме я не видел ее глаз.
-
Кончай придуриваться, Светка. Ты же меня узнала. Мы с тобой в одном классе учились. Ты ведь первую школу окончила, в Сокольниках?
- Заблуждаешься, брат. Мое физическое тело родом из Киева. Как звали твою подругу?
- Света Нежданова, - если бы я мог расссмотреть глаза, сомнения рассеялись бы окончательно.
- Вот видишь. А я - Светлана Суховерко. Это моя фамилия, а не мужа. Но нет ничего удивительного в том, что ты узнал меня, брат. Все, кто приходит сюда, узнают в Мыслематери потерянную невесту, давно умершую мать, нерожденную сестру, забитую во чреве родителями-сластолюбцами. Я - все они, ибо я - земное воплощение великой Матери Мира. Я - все женщины, когда-либо жившие на земле. Я - дева Мария, я - Майя, мать Будды, я - Фатима, жена Магомета, и я принесу спасение роду человеческому. Зачем ты пришел ко мне, брат?
- У меня здесь дочь. Хочу забрать ее домой, - от мерного крика за окном дрожали стекла, мне пришлось напрячь голос.
- Как зовут твою дочь?
- Софья Райкина.
- София! Какое светоносное имя! Но я не об этом. Я знаю, почему София со мной. А для чего здесь ты, Володя?
"Ага, прокололась, - подумал я, - откуда тебе известно, как меня зовут? Точно помню, что не называл себя, и не оставлял имени-отчества на автоответчике". Почему-то не хотелось говорить. Хотельсь слушать ее голос, рассматривать блики заходящего солнца на белой чалме, синие тени в складках свободного платья. Она подошла к маленькому столику у окна, зажгла свечу. Пламя осветило ее лицо снизу, совсем как тогда, в Камышово, когда мы сидели на грудах битого кирпича, а тени от наших скрюченных фигур напрасно искали на стенах лики библейских царей и патриархов. Она продолжила:
- Не задумывался ли ты о том, как устроен наш мир? Им управляет особоая энергия, называемая "светалант". Не будь светаланта, электроны давно бы упали на ядра атомов, наступила бы всеобщая энтропия, и вселенная погибла бы в долю секунды. Сегодня этого не отрицают даже самые отсталые ученые.
Я, выпускник физфака, иронически улыбнулся, но спорить не стал. Горящая свеча источала слабый запах незнакомой травы, стекла ритмично позванивали в такт словам, два апостола по углам были неподвижны, точно языческие идолы. Только сейчас я увидел, что бритому не больше шестнадцати, а стриженому - от силы девятнадцать лет.
- Светалант приносит в мир информацию из Космоса. Но мы не получаем ее. Почему? Поток космической энергии заглушают наши мысли, называемые "голосом тела". Он не дает нам слушать песню неба. Все очень просто, брат. Кто не думает, получает светалант, а с ним - огромное наслаждение, рядом с которым все остальные - как эта свеча рядом с солнцем.
- Что же нужно для того, чтобы голос тела, непрерывно внушающий нам свою греховную волю, перестал звучать? Во-первых, недо меньше говорить. Разговоры побуждают новые мысли. Во-вторых, надо отдать себя Мыслематери. Когда я стану матерью ваших мыслей, вы будете слышать чистый светалант. Для подавления голоса тела мои братья и сестры практикуют уединение и медитацию, а на первой стадии очищения - многочасовое хоровое скандирование неборечий.
Она подошла к окну, открыла створки, и жестом пригласила меня приблизиться. Перед нами было просторное поле, расчерченное рядами мощеных дорожек. Они стояли, сироты России, выстроенные в шеренги по десять в каждой. Я успел охватить взглядом двадцать шеренг. Там было не меньше двухсот детей, разномастно одетых в шорты, джинсы и светлые футболки. Во главе каждого отряда торчал бритоголовый "апостол" в белой рясе. Дети ритмично орали, глядя в нашу сторону:
- ТИ-ГОЛ-ТЕЛА! СЛУ-ПЕ-НЕБА! ТИ-ГОЛ-ТЕЛА! СЛУ-ПЕ-НЕБА!
Я не успел разглядеть среди них Соньку. Оглохшие от многочасового крика подростки казались совершенно безумными, но кое-кто из апостолов взирал на Свету мира сосредоточенно, с подобострастным обожанием. Мыслематерь закрыла окно и предложила сесть на пол. Я повиновался. Подол белого платья колыхался перед моим лицом. Она сказала:
- Нужно молчать, брат. Разве ты не знаешь, что мысль изреченная есть ложь? Мои дети ненавидят ложь. Ты ведь и сам не любишь врать, хотя иногда приходится? Я освобождаю от тягот речи. Кто сказал, что в начале было Слово? Вначале был чистый светалант, он изливался в мир, не скованный словами. Твоя душа-зародыш и Мать мира пребывали в нерасторжимом единении. Ты получал весь светалант до капли, как горное озеро - влажные искры водопада...
Она говорила еще долго, но все, что она сказала потом, уже не имело значения. Всего лишь на долю секунды я ощутил себя горным озером. Мое прозрачное тело каждой своей каплей впитывало живой блеск кормящего потока, и насыщению не было предела. Наверное, в том момент она передала мне кусочек света, и я был готов слушать ее бесконечно ради новой порции животворящей энергии. А водопад колыхался у моего лица, и лилась речь:
- Истинно говорю вам, возлюбленные мои, лингвистическую революцию произведу я для вас! Я сломаю знаковые оболочки, я выпущу на волю ядро - чистый светалант! Без слов мы поймем друг друга, дети мои, без языка и речи полюбим друг друга, возлюбленные мои! Долой цепи синтаксиса, долой самовыражение, ведь каждый человек лжет. Человечество объелось словами, ему нужна не словесная информация. Не отсюда ли бунт против Бога, ибо Слово и есть Бог? Речь - драгоценный дар. Так говорят безумцы. Ценят ли люди речь? Нет, они совершают все мыслимые словопреступления - ложь, доносительство, сплетни и наговоры. Они грязно ругаются и проводят дни в праздной болтовне. Так будем же немы!
- Ты спросишь брат, как мои дети общаются между собой? Те, кто долго живут у меня, не нуждаются в словах. А для начинающих у нас есть песня мира - затертые цитаты на все случаи жизни, стихотворные строчки, потерявшие автора. Песня мира не требует напряжения тела. Что сказали мои апостолы, когда встретили тебя у обители?
Бухающий звук за окном смолк. В одном из соседних зданий я различил неясные шумы и звон посуды. Значит, апостолы повели юных братьев на ужин. Мыслематерь сказала:
- Ты готов, брат. Прими дар святой небесной воды, дар Мыслематери! Вино причащения!
Апостолы бесшумно открыли стенной шкаф, достали стеклянный бокал и бутыль с темной жидкостью. Я рванулся бежать, ибо знал, что бабушкины травки в том вине, а может, что похуже. Но они стиснули меня с двух сторон, не давая пошевелиться. Дернулся назад, они толкнули вперед, мои зубы клацнули о край бокала, немного липкого пойла пролилось в рот и за ворот рубашки.
- Пей, брат, - подбодрила Света Мира, - про это вино много болтали недобрые люди. Ах, злые языки страшнее пистолета! Пей!
Я выпил совсем немного, может быть, один глоток. Мыслематерь широко распахнула объятья и прошептала:
- Теперь ты мой, мой навсегда! Приди ко мне, небесный брат!
Я обнял ее, а она откинулась назад, словно фигуристка в вольном полете. На секудну я увидел два разных глаза - темный и светлый - в неясном свете догорающей свечи. Ощутил, девичью остроту ее коленей под белым шифоном. Мне хотелось поцеловать ее в губы, но она увильнула, как в юности. Мои губы тщетно скользнули по белой ткани чалмы. Мыслематерь выпрямилась и отошла к окну.
- При крещении у нас дают новое имя. Отныне ты будешь зваться Светоний.
- Что теперь? - спросил я.
- Теперь можешь идти. И дочь свою забери. Если сумеешь.
- А где она?
- Здравстввуй, русское поле, я твой тонкий колосок, - загадочно произнесла Мвслематерь, и обратившись к апостолам, поблагодарила: - Спасибо вам, святители, что плюнули, не дунули! - Белые братья вытолкали меня в коридор.
Куда идти? Где искать Соньку? Русское поле, сказала Мыслематерь. Значит, в сторону леса, откуда я пришел, тащиться не нужно. После было позади - бывшая пионерская "линейка", где советские дети когда-то отправляли коммунистические обряды. Я обогнул здание и увидел, что площадка пуста. Ага, вон она, столовая, слева. Оттуда слышен звон посуды. Я побежал, удивляясь легкости бега. Видно, все, что рассказал мне Сиромолот о страшном вине, было преувеличением. Да и голова работала прекрасно, мысли неслись, как в молодости, на скорости ветра. Я должен найти ее, - сказал я себе, - я найду ее во что бы то ни стало.
Дети стояли перед столовой, выстроенные в колонну по одному, но без апостола. Он, наверное, вошел в здание, чтобы накрыть на столы или оповестить поваров о прибытии отряда. Они молчали, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, напряженно глядя в затылок впереди стоящего. В туалет, должно быть, хотели. Апостол-то писает себе, а дети терпят, и не попросятся, ведь это же голос тела! И тут я увидел Соньку. Она была второй в переминающейся колонне, одетая в застиранные шорты и белую футболку с эмблемой спортивного общества "Маккаби", которую в прошлом году подарил ей Даник. Я выхватил ее из строя за руку и потащил в сторону забора, а дети молчали - ни один не вскрикнул, не пискнул, и не позвал на помощь!
***
"Лажанулись, Светлана Петровна, прокололись, душечка, - думал я, убегая прочь от многолюдного места, - вот и слушайте голос неба. Апостолы не бросятся в погоню. Ведь детки молчать будут, пока цитатку подходящую не подберут. Да найдутся ли у вас общие цитатки с подзаборниками и беспризорниками?"
Сонька молчала и не сопротивлялась. Ей, наверное, страшно хотелось в туалет, а со мной шанс пописать выпал бы скорее, чем с апостолом. Я не стал тащить ее к лесу напрямую из опасения новой встречи с Дубровским, поэтому сразу прижался к забору и шел теперь вдоль красных кирпичей, надеясь в конце концов отыскать проделанную накануне лазейку. Как только мы забрались в лесистую часть лагеря, она жестом попросила меня отвернуться и быстро присела под елочкой. Я тоже облегчился, и мы пошли дальше. Она не вырывалась, и вскоре мы пролезли сквозь трухлявый брежневский забор. Жуткий звук небословия уже не бухал за оградой, и вдалеке я услышал явственный и несомненный стук электрички. Это, верно, была та самая восьмичасовая, на которой возвращались в Москву Сиромолот и Николай. Тут только я сообразил, что увел Соньку до ужина, и спросил, хочет ли она есть. Она молча кивнула. Нашлись остатки колбасы и хлеб. Дочь сжевала все это, не говоря ни слова, и потащилась за мной так покорно, будто ждала моего появления все это время.
Светкин непобедимый шарм больше не действовал. Сладкий голос, читавший карамельные стихи Асадова на школьных вечерах, не вливал ядовитую струйку в мое беззащитное ухо. Червячок сомнения, дотоле мирно дремавший меж извилин, проснулся и начал привычную работу. "Какая стерва! - думал я, - какая страшная стерва! Дети молчат, а она треплется себе на здоровье. Ведь полчаса брехала, не меньше. Если верить электронному справочнику, сектанты манипулируют естественными потребностями человека. Но если бы мыслемашка морила детей голодом, не давала спать, или подвергала сексуальному насилию, ее, уж верно, загребли бы в ментовку и на этот раз. А она лишила их удовольствия не менее насущного, чем сон и еда. Потребность общения, самовыражения, - вот что убила Сука мира! Значит, не будет девичьих шепотков в спальне после отбоя, не будет бесконечных разговоров о мальчиках по телефону. Страшных пионерских историй о синей перчатке и красном пятне - тоже не будет. И никто не покусится на твою власть, никто не крикнет "дура!" перед строем. Тоталитаризм почище советского. А перед законом ты чиста. Ну, подумаешь, орут детки часами, как оглашенные. Так ведь и мы когда-то орали "речевки" и "запевки", и никто наших вожатых за это не сажал. Стерва, настоящая стерва"
Мы вышли к тумбе с надписью "архаровец", свернули на глинистую дорогу, протопали до развилки и снова нырнули в лес. "Лингвистическую революцию она произведет, - злобно думал я, - поздно, матушка. Подудонились твои калушата, - и наступил на пухлый гриб, скрытый в траве. Тот охнул, выпустив облачко ржавого дыма. Мы лезли через поваленные деревья, не жалея ног, измазанных глиной. Стемнело. Сонька не отвечала на вопросы, вид у нее был мрачный и усталый. "Сонюшка, ты вино пила? Тебя причащали? - спрашивал я снова и снова, а она молчала, грустно потупившись и сжав губы. Вдруг сделалось трудно дышать. Под кустами, над деревьями, - везде клубился желтый туман, точно кто-то огромный там, в глубине леса, топнул ногой о гигантский дождевик. Мрак пыхал в лицо смрадной дурью, летучая мелочь лезла в глаза и рот. Я вспотел и согнулся от боли в груди и спине. В глазах защипало, острый кашель царапал горло. Рука Соньки стала совсем прозрачной и тонкой, словно бескостной. Я то и дело оглядывался назад, убеждаясь в ее присутствии, и заходился в новом приступе кашля. А наркота в светкином винище запоздало, но верно делала свое гнусное дело. Я почувствовал, как опасно изгибаются спины деревьев, как расплываются по небу кляксы звезд, гудит и щелкает джазовый ветер. Не знаю, сколько это продолжалось, может быть, десять минут, а может быть, час. Из-за еловых макушек вылезла полная луна, раздуваясь, как пузырь. Два разных глаза - серый и карий - смотрели на меня из темных глазниц, знакомые черты проступали все яснее, и вот уже белое, страшное лицо Мыслематери глядело с вышины, а ее сияющие волосы стелились по ветру, цепляясь за край леса.
- Слу-у-у-ушай пе-е-е-есню не-е-еба!!! - прогремела она, маня к себе так больно, так сладко и больно, что я рванулся ввысь и тут же рухнул в траву, закрывая собой мою бестелесную дочь.
- Думал уйти? Я тебя присушила, иди ко мне! - позвала Мыслематерь.
Я лежал в траве, окруженный врагами. Все мои давние дружки-приятели, все эти кашки-ромашки, ивашки и марьяшки восстали на меня. Пушистые микрофончики клевера ловили каждый мой вздох чтобы передать его Мыслематери. Сиреневые мегафоны колокольчиков разнесли по лесу волю Мыслематери. О, безглазые, о гэбэшные, как вы природу-то испоганили, как раскрасили землю, как перепрограммировали деревья! Я прорыдал в злокозненное небо:
- Сгинь, дьявоглазая белолица!
Электричка хохотнула над головой, усвистела восвояси. Подорожник (он один не предал, не изменил) приложил к моему уху плотную зеленую ладонь и зашептал: "Молитва - голос неба. Помолись, и все пройдет. Повторяй за мной: "Отче наш, иже еси на небеси..." Я повторил, но вышло странно: "Отче наш, ашер еси на небеси". Сколько ни бился, все время лезло упрямое "ашер", подброшенное неведомой силой. Перло, как мощный гриб сквозь опавшие словеса. И тут я увидел рыжего ешиботника. Он бежал ко мне, наискосок через все небо, сияя бородой, затмевая луну.
- Как зовут твою матерь? - крикнул он. Сотни пушистых микрофонов повторили, разнесли по лесу: твою матерь.. матерь.. матерь...
- Фаина Пинхусовна, - сознался я и опрокинулся в сон.
* * *
Я очнулся на театральном сидении красного бархата. Давали то ли "Ревизора", то ли "Женитьбу", потому что прямо перед собой я увидел Николая Васильевича Гоголя. Подле него сидела прекрасная панночка, золотая цепочка ее нательного креста светилась под блузой. Отчего-то мне было известно, что панночка - режиссер, стало быть, попал я в директорскую ложу! Не иначе как Андрей Петрович, начальник департамента, постарался. Как он сказал давеча: "Станьте, мол, Владимир Борисович, моими глазами и ушами!" Сцена была далеко, а соседние ложи и вовсе тонули в тумане. Против меня находилась странная молоденькая барышня, совсем почти подросток, в исподней сорочке и коротких панталонцах. "Как это ее пустили сюда, ведь здесь приличные господа развлекаются! Фи, стыд-то какой! - подумал я. Посмотрел тотчас же и на себя и остался ужасно недоволен. Экое канальство! Что же это творится на белом свете! Я сижу в театре, в мятых брюках и несвежей сорочке, да без сюртука, словно уездный жид, что едет за своим гешефтом на ярмарку в Сорочинцы. Негодные людишки, дрянной народ эти дворовые! Ни на кого, решительно ни на кого нельзя положиться. Что-то зашевелилось впереди на сцене, показались декорации: красного кирпича церковь с новеньким крестом. Я привстал было с места, чтобы получше рассмотреть. Мое движенье не укрылось от белокурой панночки. "Очнулся, Володенька? - участливо спросила она, глядя на кого-то позади меня. "Ах, друг мой, Наденька, - пророкотал голос, - не гоните так! Погодка-то сегодня архискверная!" Да что это говорит он: "не гоните", будто мы в карете едем. Что за чертовщина! Я снова огляделся по сторонам и увидел, что точно сижу в карете, жаркое лохматое солнце печет мне щеку сквозь окно. Сколько ни вглядывался, но так и не заметил коней. Колдовская таратайка неслась без лошадей, словно в нее впряглись бесы. "Не гоните так, Наденька, - снова попросил рокочущий бас. "И какой же русский не любит быстрой езды! - отвечала Наденька, а Гоголь посмотрел на нее с благодарностью: он был тщеславен, как все авторы. "Айхисквейная погодка! - прокартавил голос позади меня. "Да ты у нас Вьядимий Иич Йенин! - весело крикнула ему Наденька на том же картавом наречии.
Я вжался в сиденье. Начальные буквы произнесенного ею имени сложились в страшную аббревиатуру "ВИЙ". Так вот кто шуршал за моей спиной! Я представил, как сонмища бесов ринутся к нему со всех сторон поднимать веки, чтобы было сподручнее - сподглазнее? - изображать хитроватый прищур. Он вылез из заброшенной церкви, где я сидел с моей любимой.. как ее звали? Маша? Света? Эх, забыл... И тут оно поднялось и завертелось, и забулькало, и.. я привстал, а панночка зарычала на Гоголя, будто медведь:
- Вставай, Колька, что же ты сидишь? Заваливай сидение, да подмышки его хватай! Выволакивай, Коля, выволакивай, он же весь салон мне заблюет, прости Господи! А машина-то посольская!
Я блевал в придорожную канаву. С каждым болезненным всплеском мир вокруг становился все отчетливее и противнее. Надя Гремина, Николай и Сиромолот вылезли из машины и смотрели на меня, качая головами. Я вытер лицо полотенцем, протянутым Надей, шатаясь, забрался на сиденье рядом с Сонькой, и мы поехали.
- Я тебе, Коля, сразу сказал - не иванович он, - бормотал Серп-и-молот, - а ты уперся - иванович да иванович. Ну какой же он иванович! Он же, как в лес зашел, сразу цветок сорвал, я видел. А ивановичи цветов не рвут и черемухи не ломают. Они родную землю берегут. Так-то, батенька.
- Простите, - перебил я, - а кто такие ивановичи?
- Обольщенные Порфирием Ивановым, дьяволом в образе человеческом, - доступно пояснил Николай. Сиромолот рассказывал дальше:
- Дошли мы, значит, до станции, а восьмичасовую-то отменили. Они, сволочи, цены на билеты поднимают, а расписание меняют, как хотят. И сколько так куковать, неизвестно. Ну, досидели мы часов до одиннадцати. Ночь, а светло, полнолуние. Я за платформу поссать вышел, гляжу - вроде человек валяется. Подошел - а это Володька наш, светкиной мурцовки нахлебался. И дочка тут же лежит, спит вроде. Я его хватаю, хочу приподнять, а она глаза открыла. Спрашиваю - что с батей? Она молчит, известное дело. Все они молчат поначалу. Ну, я Колю свистнул, мы тебя на станцию отволокли, и "скорую" вызвали, ты ведь как мертвый был, не шевелился даже. Они приехали и говорят: пьяный ваш дружок, а мы пьяными не занимаемся. Развернулись и уехали, гады. Хорошо, у меня карточка от мобильника еще не села, я Наденьке дозвонился. Примчалась Надя на газельке. Хорошая ты наша!
- На чем примчалась? - удивился я.
- ГАЗ помнишь? Горьковский автозавод? Газель - их машина, - пояснила Надя.
- Куда вы меня везете? - спросил я.
- В Москву, в Москву, - ответила Надя, а Сиромолот пропел:
- Ах, Надя, Наденька, мы были б счастливы, куда же гонишь ты своих коней!
"Песня мира, - понял я, - от себя не говорит, все классиков цитирует. Значит, и она из тиголтелых." Я прислушался к общему разговору. Надя и Геннадий Иванович обменивались протухшими "ленинскими" шутками и свежими приколами из рекламных роликов. Николай еще и батюшку копировал, да черпал из расхожей православной библиотеки. Тайные агенты Мыслематери везли меня к ней! Мое сердце заныло от страха и томительного, радостного ожидания. Я ненавидел лживую Мыслемашку, но ту, с остановившимся взглядом, - ее я любил по-прежнему и навсегда. Или это ребенок, живший во мне, целовал Светку, а сам я летел к Ривке, моей возлюбленной жене?
Но что это со мной? Сошел ли я с ума, или действует странный наркотик? Нет, наркотики так не действуют. Ну, хорошо, Зеев Светоний, а наркотик вместе с винищем как действует? Черт его знает, я ведь не пробовал никогда. Даже там, в замогильной квартирке, куда привел Гершвин после свидания с безглазым. Как они там пели? "Детям рок-н-ролла хватит димедрола!" Галлюциногены подмешала, это точно. И Гоголь - что еще учинит, в какой реке утопит? В какую церковь заведет? А ешиботник молодец, хорошо молился. Через пол-мира достал. Но ведь и сейчас еще брежу. Женщина за окном, в черном брючном костюме, с виду горожанка, гонит через шоссе стадо коз, подбадривая их березовой веткой. Этого не может быть, у меня глюки..
Надя притормозила, пропуская стадо и пастушку, и я понял, что козы не были сном.
Вот, оказывается, всю жизнь помнил Светку Нежданову, потому и растаял с такой нежданной готовностью. Отчего ты помнил о ней все эти годы? Сдалась тебе Стерва Мира? Разве мало Ревекки, женщины с библейским именем, возжигающей по пятницам предписанный огонь? Спору нет, мне хотелось вернуться домой, к Ривке и Данику, и Соньку поскорее увезти. Но прояснившийся разум подсказывал, что возвращение будет нелегким. Ривка не очень-то жаловала мою дочь. А история с безглазым? Рано или поздно болтливые свидетели моей трусости пересекутся с ней на какой-нибудь русской тусовке. Простит или вышвырнет вон?
Мне вдруг захотелось вернуться в обитель, сесть на пол и зарыться лицом в прохладные складки белого шифона. Светке не за что меня презирать. Она тоже когда-то дала слабину, в лагере или еще раньше, в тюрьме. Стала их глазами и ушами. Ах, какие у нее были разноцветные очи, какие теплые и розовые уши, а лунные волосы, ах, плохо мне, плохо... Красная пелена застит глаза, малиновые складки занавеса в актовом зале и луч софита, алые туфельки и бордовый плюш газельего брюха, а под всем этим красно-бордово-малиновым пляшут желтые люминисцентные козявки, свиваются в кольца. Четыре отделились от общей кучи, согнулись в дужки - СССР, три золотых серпа и молот...
- Я вижу, вам нехорошо, Владимир Борисович. Давайте прогуляемся!
***
Андрей Петрович наслаждался произведеннным эффектом. Я шел за ним, как заводная игрушка, а он, желая усилить впечатление, рылся в кустах, шарил под скамейками, чуть дорогу не обнюхивал - глядите, мол, у нас везде микрофоны. Под листочками, и в цветочках - везде "жучки". Все обшарим, найдем заветные секретики! Он вывел меня со двора в городской сад, где в обычное время курили по лавочкам будущие педагоги. И день-то какой подходящий выбрал: дождик сечет, все курилки по туалетам попрятались, под лестницами сховались, никто не помешает. Я постепенно отмерзал, разглядывая агента. Внешность профессионально невыразительная, встретишь второй раз - не узнаешь. Маленькие серые глаза на сером лице, ростика невысокого. Плюгавый безглазый мужичонка. Гэбист журчал ровно, как вода в неисправном унитазе, о природе-погоде, о студенческой успеваемости и обстановке в стране. Я понимал, что интересует Андрея Петровича - тесная квартира, глянцевые фотоснимки контрабандных учебников, израильтяне с американскми паспортами, отбившиеся от гида.
- А на офицера вы не аттестованы, Владимир Борисович. Значит, служить придется рядовым. Бронь-то сняли со студентов, вот ведь как. Но не бойтесь, вас и не заберут, как вы считаете? - он заглянул мне в глаза.
Я решил молчать, отвечая на вопросы лишь в самых крайних случаях. Непременно сболтну лишнее, если заговорю, ведь я же врать не умею. А он уцепится и вытянет тайное, секретик какой-нибудь, полезный "конторе". Не дождавшись ответа, гэбэшник зажурчал по новой:
- Да зачем же вас призывать-то, помилуйте! Ведь вы и здесь родине послужите не хуже, чем в армии! Не так ли, Владимир Борисович? Ну, расскажие-ка о себе.
- Что рассказывать, вы и так все знаете, - брякнул я.
Вампир изобразил удивление. Подергал тем местом, где у людей бывают глаза, задрал вверх бесцветные бровки.
- Да, кое-что знаем, - сознался он словно бы нехотя, - вот телефончик ваш нашли у иностранца. Откуда у иностранца ваш телефончик? А? Да еще у такого иностранца, который подрывную литературу привозит в нашу страну. Нежелательный иностранец, враждебный. Откуда у вас такие связи?
Дождь пошел сильнее, я раскрыл зонт. Агент оказался без зонта. Широким жестом я пригласил его к себе. Он расценил это как проявление дружелюбия, заулыбался, подскочил поближе, почти прижимаясь хрупким плечом к моему предплечью:
- Отмалчиваетесь, да? А ведь мы зла никому не желаем. Наша организация действует в рамках социалистической законности. Но нам же надо знать, кто чем занимается. А то ведь безвинных людей подозревать станем, от недостатка информации. Вы ведь слышали про Нагорный Карабах, про события в Тбилиси? Есть у нас такие нехорошие элементы - национальную рознь разжигают в тяжелое для страны время. Вы должны нам помочь, Владимир Борисович. Станьте нашими глазами и ушами, а уж мы то... Мы вам... Наша организация - это допуск к власти. Вы любите власть?
- Я не буду давать информацию, - сказал я наконец. И тут же пожалел. Не буду давать информацию - значит, она у меня есть. И мой телефончик - у химических элементов. У тех, что назло советской власти химичат. И сам я именно тот, за кого меня держит "контора".
-
Как хотите, как хотите. А жаль. Ведь образ жизни не пришлось бы менять. Тот же круг, те же знакомые. И главное - лгать не надо. Сообщайте только правду: кто просто интересуется языком, а кто ведет антисоветские разговоры. А то ведь знаете, у одного активиста вашей национальности наркотики обнаружились. Так-то вот, Владимир Борисович. И откуда у него наркотики, у такого милого, интеллигентного человека?
"Откуда, откуда. Вы же их сами подбрасываете на обысках, - подумал я, но ничего не сказал. Он подвел меня ко входу в институт.
- Лекция начинается. Идите, Владимир Борисович. Нехорошо занятия пропускать, ведь государство их оплачивает. Дорого вы нам обходитесь, товарищи студенты. А чем родине долг вернете? И вот что, дорогой товарищ. Ваша мама женщина вдовая, еще бодрая, не старая. Она одна живет. Не боитесь, что кто-то украдет ее, утащит? Ну нет, зачем бояться. Ведь милиция на каждом углу, да наша организация... А дочку вы в ясельки записали? Это хорошее дело. Только знаете, дети там разные... Инфекции тоже разные... Вот случай недавно был: у одного хорошего человека ребенок захворал. Районный врач поставил диагноз - ветрянка. А ребенок на третий день умер. И при вскрытии диагноз не подтвердили. Не ветрянка это, а неизвестная науке болезнь. Вот как бывает-то... Но вам -то уж чего бояться? Вы в Москве, здесь хорошие врачи, цвет нашей медицины. Лаборатории, опыты... Ну, идите. Я завтра с утра вам еще позвоню, вдруг вы передумаете.
Я проснулся в тра часа ночи и сел в кровати. Сердце прыгало, болела голова. Надо мной навис отвратительный, как склеп, полированный шкаф позднесоветской эпохи. Луна высветила на темных обоях белое пятно, на нем колыхались размытые контуры деревьев. Ветки, густо облепленные листвой, смыкались и размыкались на стене, точно зубастая пасть дракона в театре теней. Я не хотел досматривать продолжение, но полусонный мозг сам дорисовал картину: Сонькина мордашка в черных струпьях. Похоже на ветрянку, но не ветрянка. Уходи, сон. Но нет, ясно вижу жестяную дверь морга, кто-то пьяный, в грязном халате впускает меня. Маленькое неподвижное тело в ванне с формалином...
Уснул снова, заставил себя уснуть, но второй сон пришел вослед первому. Моя еще не старая, бодрая мама меняет домашние тапочки на уличные босоножки. "Володя, я в булочную за хлебом, буду через пять минут!" И не приходит ни через пять, ни через десять, ни через месяц, ни через год. Милиция не находит ее следов, равнодушные менты только разводят руками.
В девять утра - я не пошел на первую лекцию - прогремел телефонный звонок.
- Ну как спалось, Владимир Борисович? Не хотите ли снова встретиться, поговорим о том, о сем?
Против воли я кивнул, словно безглазый сидел напротив. Кивал снова и снова, а кислый ком в горле мешал двигать головой. И тогда я выдавил его вместе со словом "да". Плюгавый продиктовал адрес и дату нашей следующей встречи и взял с меня обещание никогда и никому не рассказывать о ней.
* * *
Я поглядел на дочку. Гладкая кожа, вид здоровый, только немного усталый. Сонька смотрела впереди себя хмуро и безучастно. Желтый туман висел над шоссе. Навстречу ползли военные машины, забранные пятнистым брезентом. "Болота едут тушить, - сказал Геннадий Иванович, - зашевелилось правительство Москвы, не прошло и полгода ."
-
А может, это спецназ? Скинхеды вчера в Нахабино на рынке хулиганили. Искали кавказцев, а побили русского. Он чернявенький, так они гнались за ним через весь базар, цепью дали по голове. Еле откачали, - рассказывала Надя, - менты приехали, похватали кого попало. Большая часть разбежалась Там, под Нахабино, хабадский лагерь, "Ган Исроэл". Хабадники охрану усилили, а мой начальник, тоже с утра как приземлился, так сразу и поехал, и журналисты с ним.
-
Надя, а чего это послы с послихами на Газели скачут? - спросил Геннадий Иванович, - ведь это же грузовая машина. Вон сиденья понапиханы кое-как. Взяли бы себе Форд, что ли.
- Деньги экономят, - ответила Надя. Николай и Сиромолот понимающе переглянулись.
Газель подпрыгнула и помчалась дальше. Дальше и дальше к Москве, а мысли, голос моего тела, неслись впереди машины. Туда, где прыгали по горам подлинного Иерусалима живые газели, где зеленые кипарисы подпирали бледно-желтое небо, изнывающее от пустынной суши. Где ждала меня трудная жена, непреклонная моя, железная жена. Такая же красивая, как в тот день, когдя я приехал на вечеринку к полковнику Шимону Марому. На третьем году израильской жизни это было.
***
В тот вечер пришлось ехать на автобусе - мою болезненную машину лечили в гараже от воспаления мотора. С полковником мы сошлись еще в Москве, где он работал в составе первой консульской делегации Израиля. Надя Гремина на добровольных началах помогала ему сортировть документы отъездающих на ПМЖ . Полковника на самом деле звали Семен Высоковский, но мидовское начальство заставило его перевести имя и фамилию на иврит. Сеня был женат вторым браком на женщине много моложе себя. Ее я тоже хорошо знал - Галька, моя бывшая учительница иврита. Сеня и Галька полюбили друг друга, однако роман с местной девушкой разрушил бы сенину дипломатическую карьеру. Он подождал, пока она приедет в Израиль. Там Галька конвертировалась в "Галит", что в переводе с иврита значит "волнообразная". Новое прозванье как нельзя лучше отвечало ее характеру, подверженному фазам луны и периодическим гормональным всплескам.
Мы сидели на террасе, вдыхая запах кофе, грызли фисташки и лузгали пестрые семечки, по-деревенски сплевывая шелуху в хрустальные пепельницы. Перед нами на лужайке стрекотала поливалка - несомненный признак достатка. На диванах и креслах развалились подружки Галит - все в том милом возрасте, когда женщина еще молода, но уже опытна и уверена в себе. Я, желая завладеть вниманием одной из них, непрерывно шутил, но мои легкие экспромты, словно волны, разбивались о каменное остроумие полковника. Сеня был героем дня, все женщины влюбленно смотрели на него. Победоносный Сеня недавно вернулся с Кавказа, после операции по вывозу евреев из "горящего" района. Начальник милиции одной из южных республик поделился с израильским дипломатом своими людьми, транспортом, связями и целой кучей похабных анекдотов.
- Крокодил вылез из воды и лег на гальку. Галька, ты зачем мне с крокодилом изменяла? - Сеня загоготал, хлопая Галит по добротной спине. Галит гордо обвела подружек влажными от счастья глазами.
- Девки спорили на даче.., - прогундосил Сеня, со вкусом выговаривая матерное слово, и завершил, по-хозяйски оглядывая женщин , - девки! Не спорьте!
Я не выдержал.
- Казарменный юмор времен Пальмаха. У вас нет ничего посвежее?
- Пальмаха, говоришь? Эти анекдоты рассказывали еще солдаты фараоновой армии, - Сеня, казалось, пропустил мимо ушей недвусмысленный намек. Полковник и государство Израиль были одногодками.
Входная дверь музыкально затявкала.
- Ривка, Ривка пришла, - Галит вскочила и побежала открывать. Ривка вошла не спеша, очень высокая и худая, с гладко убранными черными волосами. Простая прическа подчеркивала ясную и строгую красоту ее лица. Темно-зеленое платье ниспадало почти до самого пола, а за его просторными складками прятался маленький мальчик, на вид не старше моей Соньки. Ребенок держался за подол и непрерывно хныкал, сначала тихонько, затем все громче и громче.
- Не спорьте, девки, - уже тише повторил Сеня, - Ривка самая красивая.- И не материться мне тут! - словно матерился кто-то другой, а не он, - Ривка у нас религиозненькая!
Было такое ощущение, что в комнате осталась одна она. Так бывает, когда на сцену выходит примадонна, и луч прожектора выхватывает из темноты ее фигуру, а прочий состав неслышно убегает за кулисы. Между тем ребенок - его звали Даником - завыл громче и повалился к ногам матери, задрав ножки в белых носках и сандаликах. Его пытались поднять, Ривка и Сеня по очереди порывались взять на руки, женщины совали орехи и конфеты - все зря.
- Писать хочешь? - догадался я, и Даник благодарно повис на моей руке. Я быстро отнес его в туалет, включил свет, помог расстегнуть тугую пуговицу штанишек, а когда он вышел, не дал убежать, но решительно повел мыть руки. В дверях ванной стояла Ривка.
- Как вас зовут? - спросила она.
- Володя Райкин, - против ожидания, она не поинтересовалась, прихожусь ли я родственником известному артисту. "Где-то мы встречались, - расстроганно подумал я, - в прошлой жизни ли, во сне? В иных мирах мы были вместе, и я уже любил ее на этой земле, тысячи лет назад".
На следующий день я позвонил моей бывшей училке, желая узнать о Ривке как можно больше. Волнообразная Галит находилась на гребне волны - ей хотелось разговаривать и сплетничать, поэтому мне открылось многое.
- Только не влюбись, - предупредила она, - Бекки у нас со сдвигами, религиозненькая малость. Свечки зажигает, ну там, всякое такое. Креветка из трески, одним словом.
Ривка родилась в семье физика-ядерщика. С такой профессией и национальностью ее папа не мог не подать на выезд в самые черные годы брежневщины. Физик попал в странное положение, именуемое "отказом". Он был совсем не бунтарского склада, но, как сам любил повторять, "когда страна быть прикажет героем, у нас героем становится любой". "Отказ" затянулся надолго и сопровождался подпольными семинарами ученых, уволенных из НИИ, арестами, голодовками, американским тиленолом вместо аспирина, топтунами под окном и прочими фейерверками, игогда опасными, а когда и забавными. У нашего отказника испортился характер: он стал подозрителен, везде видел агентов КГБ, лишился чувства юмора. Посреди всего этого хаоса и неустроенности родплась девочка, которой, по замыслу отца, было суждено возглавить молодежное движение "Второе поколение в отказе". Уже при рождении наследнице было дано вызывающе библейское имя. "Наверное, не Ривка, а Ревекка, - подсказывала регистраторша в ЗАГСе, - Ривка - уличное имя?". "Я лучше знаю, пишите, как сказано!- ощерился физик.
Ривка прожила странное детство: ей было запрещено любить то, что любят другие дети. Она не играла во дворе, не прятала "секретики", и не болтала на детсадовском арго. Но зато ей дарили иностранные куклы, она щеголяла в дорогом субботнем платьице из Иерусалима и все время готовила себя к героической борьбе. С ней говорили на двух языках - русском и иврите. Папа мечтал, как на грядущем судебном процессе его необыкновенная дочь скажет, подобно героям "самолетного дела": " Мой родной язык - еврейский! Зовите переводчиков!" И как защелкают фотоаппараты, затрещат камеры, засверкают вспышки, и гордые слова несгибаемой Ривки тут же передадут по Би-Би-Си.
Ривка выросла, готовая к банкетам и голодовкам, но случилось непредвиденное. На смену оплывшему Брежневу пришла еще парочка сушеных вождей, а потом страна очнулась у телевизора, где сочный дядька с южнорусским акцентом и кляксой на лысине говорил без бумажки: "Гласность, товарищи, гласность, стране нужна гласность!" И отверзлись врата, откупорились каналы, рванула волна и выбросила на песок папу-ядерщика, усталую маму и юную красавицу-дочь с библейским именем.
Какое-то время они еще боролись по старой привычке. Лезли в иудейские горы, протестуя вместе с поселенцами. Ривка тогда страшно обгорела - купила неправильный крем против загара. После папа залез еще и на Храмовую гору - ему мешали мечети, он хотел, чтобы Третий Храм возвели прямо сейчас, раз уж он приехал. Его отвели в полицию, чему боевой физик был втайне страшно рад. Потом им надоело, да и они сами осточертели былым друзьям - журналистам и политикам. Папа, конечно, устарел с научной точки зрения, но он нашел себе работу и неопасные политические игры в русской партии. Ривка отслужила в армии, окончила университет, вышла замуж, и родила Даника. Для нее начался второй раунд сражения., отягощенного героическим прошлым семьи. Теперь Ривка боролась за ребенка. Отцу Даника вскоре пришлось уйти. Он не понимал, зачем мальчику парное молоко из киббуца. Чем плохо магазинное? Зачем ему компьютер в три года? Зачем вставать каждую ночь и давать бутылку? Поорет и сомлеет. Ривка растила сына одна, но вскоре выяснилось, что у Даника есть все, кроме отца. И тут появился я, и повез их в парк с аттракционами на моей отремонтированной машине.
Когда мы впервые остались вдвоем в ее спальне, она была как натянутая струна. И я играл, играл на этой струне, но отзвука не дождался. Потом на другом конце квартиры тоненько запищал Даник, и Ривка тут же убежала к нему. Так вот почему у меня ничего не вышло - она не могла расслабиться, пока не отголосит ребенок. Я лежал и не слышал даже, но чувствовал, как они спорят в темноте: Даник хотел отодвинуть меня на край и улечься к матери под бочок, а Ривка не желала уступать. Я встал и вошел в детскую. "Иди спать, мы тут с Даником поговорим по-мужски". Достал леденец на палочке из кухонного шкафа и