Нина ВОРОНЕЛЬ

 

ЕВРОПЕЙСКИЕ КРУЖЕВА

(Главы из романа. Начало см. в номерах 173-176)

 

 

ДНЕВНИК МАЛЬВИДЫ

 

Трудно поверить в то, что случилось. Последнее время я каждую ночь просыпаюсь в холодном поту, надеясь, что этот кошмар мне просто приснился. Но нет, это не страшный сон, это явь, чудовищная, уму непостижимая явь – я навсегда поссорилась с Фридрихом, вернее, Фридрих навсегда поссорился со мной. Навеки, окончательно и бесповоротно! После шестнадцати лет такого тесного содружества, такого глубокого взаимопонимания, какое редко встречается между людьми! Сколько страниц его неразборчивых рукописей я прочла и подправила! Сколько раз за эти годы я бросала всё и мчалась спасать его в любое место Европы, где его постигла беда! А беда постигала его не реже двух раз в год. И после этого он посмел написать мне, что я никогда не понимала ни одного его слова, ни одного его шага.

Наша ссора началась из-за его непостижимой ненависти к Рихарду. Уже почти пять лет прошло со дня смерти Рихарда, а ненависть Фридриха всё ярче разгорается, и он не стесняется обнародовать её в самых резких выражениях.

“Я далек от того, чтобы безмятежно созерцать, как этот декадент портит музыку! Человек ли вообще Вагнер? Не болезнь ли он скорее? Он делает больным всё, к чему прикасается, и музыку он тоже сделал больной”.

Прочитав эти мерзкие слова в эссе “Случай Вагнера”, я не сдержалась и упрекнула Фридриха – возможно, слишком резко. Я написала ему, что найдутся люди, которые заподозрят его в зависти к славе нашего великого покойного друга. На что он ответил претензией, нелепой до смешного:

“При чём тут зависть? Меня просто предали – за десять лет никто из моих мнимых друзей не счёл своим внутренним долгом защитить моё имя от абсурдного замалчивания, под которым оно было погребено”.

Написать это мне, мне, которая все эти годы только и делала, что рассылала его книги всем, кому могла! Я лучше других знаю, как он страдает от своей незаслуженной безвестности, но я также знаю, что это страдание только повышает уровень его гордыни. Вот выдержка из его письма:

“Я побежал в библиотеку и просмотрел все философские журналы за год.  Какой ужас – меня никто не цитирует и не упоминает! И это – в тот момент, когда на мне лежит несказанная ответственность, когда слова, обращённые ко мне, должны быть нежны, а взгляды – почтительны как никогда. Ведь я несу на своих плечах судьбу человечества!”

Я позволила себе подшутить над этими словами – написала, что бедное человечество пока еще не осознало, кто несёт на своих плечах его судьбу. И получила, так сказать, по заслугам:

“Я постепенно порвал почти все отношения с людьми из чувства отвращения. Теперь очередь дошла и до вас... Вы “идеалистка” – я же считаю идеализм лживостью, ставшей инстинктом, упорным нежеланием смотреть в лицо действительности”.

Трудно поверить, что десять лет назад мой бывший любимый друг Фридрих Ницше, захлебываясь от восторга, писал мне после прочтения моих “Воспоминаний идеалистки”:

“Я давно не читал ничего, что бы так перевернуло меня и так оздоровило. Ощущение чистоты и любви не покидало меня, и природа в тот день была лишь отражением этого ощущения. Вы стояли передо мной как лучшая часть меня самого, самая лучшая, скорее ободряя меня, чем пристыжая: я мерил свою жизнь, взяв вас за образец, и искал, чего мне в себе не хватает...”

Я с трудом сдерживаю слёзы, но иногда мне это не удаётся и тогда я рыдаю отчаянно и безудержно, как рыдала только в детстве. Я оплакиваю не только моего бедного Фридриха, зачем-то отвергнувшего своих лучших друзей, но и себя, отвергнутую и одинокую.

 

МАРТИНА

 

Но одинокой Мальвида осталась ненадолго: заботливое Провидение в сговоре с её мощным материнским инстинктом привело её в версальский дом Ольги именно тогда, когда там гостил молодой студент Габриэля Моно Ромен Роллан. И у них началась многолетняя игра в дочки-матери – ей было семьдесят два, ему двадцать семь, в точности как Фридриху Ницше, когда она подобрала того в гостиной Вагнеров. 

Ромен Роллан собирался на несколько лет поселиться в Риме, чтобы работать там в музыкальных архивах над своей докторской диссертацией по истории европейской оперы. Мальвида сходу пригласила молодого человека посетить её в её римской квартире на улице Польвериере, куда он и пришёл сразу по приезде в Рим. Пришёл с визитом вежливости, зашёл мимоходом, на минутку, и остался на долгие годы. В какой бы стране он ни жил, он всегда о ней помнил, он всегда с ней переписывался, он всегда обсуждал с ней проблемы особо его волнующие. А в 1901 году выдвинул её на Нобелевскую премию по литературе, которую она, правда, не получила.

Ромен Роллан так часто и надолго засиживался у Мальвиды, что стал отставать в своих музыкальных занятиях в римской консерватории. Тогда Мальвида взяла напрокат пианино, чтобы в паузах между их страстными спорами о судьбах культуры он мог готовиться к своим фортепианным концертам. Роллан тогда готовился стать концертирующим пианистом и вовсе не помышлял о писательской карьере. Но однажды ему захотелось записать для Мальвиды какую-то позабавившую его сценку. Прочитав его рассказ, она сказала ему: “Оставьте музыку своим хобби. Вам суждено стать великим писателем”. И он им стал.

 

ФРАНЦИСКА

 

Франциска, стоя у окна, поспешно распечатала конверт с письмом Элизабет. Письмо начиналось отчаянными вопросами о здоровье Фрицци и ещё более отчаянными жалобами на то, что Бернарду нет никакого дела до болезни её дорогого брата.

“А письма идут так долго, так долго! Я понятия не имею, что происходит с Фрицци в тот момент, когда я с трудом разбираю его несчастные каракули. Мне даже кажется порой, что его уже нет в живых. Мама, дорогая мама, я схожу с ума от беспокойства! Напиши мне всю правду – где он, кто следит за его состоянием.  Мальвида недавно прислала мне короткую записку, в которой жалуется, что Фрицци порвал с нею навсегда. Это сообщение потрясло меня больше, чем безумные письма самого Фрицци. Что теперь с ним будет – ведь у него нет и не было более верного друга, чем она?”

Глаза Франциски заволокло слезами, –  она догадывалась о временных расстройствах рассудка сына, но всё же и мысли не допускала, что он может даже в помрачении отказаться от многолетней дружбы Мальвиды. Что греха таить, она, Франциска,  поначалу вскипала от ревности к этой посторонней нахалке, захватно усыновившей её непокорное дитя, но с годами примирилась с ней и даже признала всю важность её влияния на Фрицци. Кто же теперь позаботится о нём? Ведь заботу матери он отверг уже лет десять назад, она не смеет просто поехать к нему и предложить свою помощь. Тем более теперь, когда его так стремительно носит по свету, что неясно, где его можно отыскать в данную минуту. Он даже своего адреса ей не дал, и она пишет ему на адрес какого-то базельского профессора, которого никогда в глаза не видела, но которому сын доверяет больше, чем родной матери.

Из-за слёз, Франциска не сразу заметила, как по дорожке, ведущей к дому, поспешно семенит Моника, призывно помахивая ей письмом Генриха. Она так торопилась поделиться с Франциской какой-то новостью, что даже не потрудилась аккуратно сложить письмо и вернуть в конверт, как она делала обычно. Франциска наспех сунула письмо дочери в первую попавшуюся книжку, но даже не успела поставить книжку обратно на полку, как в гостиную ворвалась Моника и сразу заметила забытый на столе конверт.

“Ну, прочла? И что ты скажешь об успехах своей дочурки? Надо же – мать Новой Германии! А ведь притворялась скромницей!” – возбуждённо выкрикнула Моника.  Франциска растерялась – было ясно, что скрыть письмо Элизабет уже не удастся, но и показать его Монике было невозможно, – она вовсе не хотела, чтобы та узнала про болезнь Фрицци. Востроглазая Моника сама предложила ей выход:

“Ты плачешь, что ли, подруга? От радости или от горя?”

Отпираться не имело смысла – слёзы всё ещё струились по щекам Франциски:

“Честно говоря, сама не знаю, от радости или от горя. Лиззи на целых двух страницах изливается, как она по мне скучает и как страдает, что покинула меня надолго одну. И мне стало страшно – а вдруг я не доживу до встречи с ней? Мы ведь никогда надолго не разлучались! Я так расстроилась, что даже письмо её до конца дочитать не успела”, – тут Франциска заплакала совершенно искренне, и Моника также искренне заплакала вслед за ней:

“Мы с тобой несчастные одинокие старухи. Нам только и остаётся, что читать письма наших детей. Вот послушай, что Генрих пишет”. И она развернула кое-как сложенный листок:

“Вчера мы с большой помпой отпраздновали новоселье Фюрстеров. Элизабет прикатила к своему новому дому на элегантных дрожках, специально сконструированных для этого случая архитектором Дитером Чагга.  Наши уже шепчутся – не слишком ли усердно Дитер Чагга старается угодить Элизабет? Правда, ему хорошо заплатили за постройку дома, но только ли ради денег он окружает её таким вниманием?

А Бернарду, похоже, всё равно – вот и вчера он позволил Дитеру сидеть по другую руку своей жены за праздничным столом. Стола, собственно, никакого не было – просто Дитер соорудил на поляне перед домом большую платформу на восьми ножках, которую слуги уставили угощениями, приобретёнными, как сказал Бернард, “на последние гроши”. Угощения, честно говоря, были не Бог весть какие – индейские лепёшки, свежие фрукты, печеные овощи и сыры из магазина Фюрстеров – интересно, кому он заплатил за них последние гроши?  Наши оголодавшие колонисты быстро всё расхватали в надежде, что хозяева выставят ещё, но надежда оказалась напрасной – ничего больше не выставили.

Мы сидели вокруг стола на длинных скамьях из неструганных досок, сколоченных на скорую руку индейцами Дитера. Индейцы такие небрежные работники, что ножки двух скамеек подкосились, и сидящие на них упали на траву – вот смеху было! Жалко только, что не было выпивки, – иногда бывает обидно, что выпивка запрещена уставом колонии. Впрочем, некоторые неподатливые приехали на праздник уже в изрядном подпитии. Где только они эту выпивку достают? То ли сами гонят, то ли у индейцев меняют на побрякушки.

После еды наш стройный хор поздравил Элизабет с новосельем и назвал её “матерью Новой Германии”, в ответ она прослезилась и пообещала, что у нас у всех будут такие замечательные дома, если их будет строить Дитер Чагга. Пока она произносила свою речь, мне вдруг бросилось в глаза, какая Элизабет стала красивая. Несмотря на все трудности она так расцвела, прямо светится, даже косой глаз её не портит – что-то раньше я этого не замечал.

После речей хор ностальгически исполнил нашу любимую песню о Лорелее. Он так трогательно выводил в верхнем регистре заветное: “и сказку из дальнего детства с утра я твержу наизусть”, что многие всплакнули. Всем было сладко, и печально, но в разгар праздника сквозь сладкие слёзы в наши души начала просачиваться горечь. Глядя на роскошный дом Фюрстеров, каждый из нас прикидывал, сколько времени ему самому ещё предстоит ютиться в убогой глинобитной хижине. Расчёт получался плохой, и становилось обидно. И колом вставал вопрос: откуда у Бернарда деньги на дом, когда здешняя земля не родит и не приносит дохода?

Однако наш Бернард фрукт не простой – он настоящий лидер и знает свою паству наизусть, как сказку из дальнего детства. Он заранее предвидел, что вслед за слезами начнётся ропот, и приготовил нам сюрприз. Как только сидящие на задних скамейках начали выкрикивать обидные вопросы, он встал во весь свой гигантский рост и поднял руку. Все стихли. На секунду голос Бернарда зазвучал зычно и торжественно, как в былое невозвратное время всеобщего вдохновения:

“Братья и сёстры, в честь своего новоселья я решил преподнести нашей колонии щедрый подарок! Прислушайтесь!”

Мы затаили дыхание. В начале ничего не было слышно, кроме поглощающего все звуки молчания джунглей, но вскоре откуда-то издалека донёсся равномерный цокот многих копыт по булыжной мостовой. Мы начали переглядываться – откуда в джунглях булыжная мостовая? Постепенно приближаясь, цокот копыт становился слишком громким даже для кавалерийского полка и всё больше напоминал стук многих молотков по многим наковальням. Наконец он зазвучал совсем рядом, и из-за серповидного мыса в излучину реки выплыло чудо из чудес – маленький белый пароходик, на борту которого синими готическими буквами было выведено родное немецкое слово “Герман”.

Все были в шоке – ведь наша быстрая, но узкая речка Агуарья-Уми совершенно непригодна для судоходства, потому что в каждой своей извилине она намывает большие кучи песка и ила. Любой пароход, который пытался по ней пробраться в нашу колонию, безнадёжно садился на мель в самом начале пути. Но отважный быстроходный “Герман” прорвался сквозь все преграды и на наших глазах стал швартоваться у крошечного дощатого причала, которого до этой минуты никто не замечал. Но это ещё не весь сюрприз: по сходням на берег начали спускаться какие-то незнакомые люди, и не один, а много…

Дорогая мама, прости, я вынужден кончить – через час наш “Герман” отправляется с первой почтой в Асунсьон, и я боюсь пропустить возможность доставить тебе письмо на пару недель раньше обычного. Обещаю в следующем письме рассказать тебе всё, что вчера произошло.

Любящий и скучающий по тебе сын”.

Моника сложила письмо и выжидательно уставилась на Франциску:

“А что написала Элизабет о своём новоселье?”

“Но я же сказала, что не успела дочитать письмо!”

“Так давай прочтём его вместе”.

Увидев, что Франциска нерешительно замялась, Моника добавила снисходительно:

“Если ты не хочешь, чтобы я прочла какую-то часть письма, ты можешь её отрезать”.

Франциска не пришла в восторг от этого предложения. Она была уверена, что не стоит представлять чужим глазам нечитанное ею самой послание дочери – а вдруг там написано такое, что лучше бы скрыть? Но не стоило и рисковать случайно возникшим, но прочным союзом двух отчаявшихся матерей. И она решилась. Достала письмо из книги и отрезала первые две страницы, с досадой отметив, что в начале третьей остался обрывок фразы о равнодушии Бернарда к болезни Фрицци. Хорошо бы отрезать и этот абзац, но нельзя, а то будет потерян текст на обратной стороне страницы. Франциска не  сомневалась, что вострый глаз подруги умудрится выхватить из этого абзаца несколько не предназначенных ей слов, но делать было нечего, приходилось смириться.

“Но вообще-то я счастлива – пару дней назад мы с Бернардом переехали из нашей жуткой хижины в свой собственный новый дом. У меня ведь до сих пор никогда не было своего дома – я всю жизнь была чьей-нибудь приживалкой, то твоей, то Мальвиды, то Вагнеров. А этот дом – красивый и прохладный – абсолютно мой. Он прохладный потому, что его сконструировал и построил наш замечательный архитектор Дитер Чагга, и он же уговорил меня устроить новоселье. Бернарду было всё равно, а я согласилась против воли и не пожалела.

Всё получилось очень празднично и красиво. Огромный стол, сконструированный на лужайке тем же замечательным архитектором, ломился от щедрого угощения, выставленного Бернардом. Особенным успехом пользовались сыры из нашей сыроварни, потому что изготовлять здесь сыры ужасно дорого, и не все могут себе позволить их покупать…”

“Вот, вот, – прервала её Моника, – Генрих так и пишет: Наши оголодавшие колонисты быстро всё расхватали в надежде, что хозяева выставят ещё, но надежда оказалась напрасной – ничего больше не выставили”.

“Если ты будешь меня перебивать, – огрызнулась Франциска, –  я никогда не дочитаю до конца”.

“Ладно, продолжай, – вздохнула Моника. – Я больше не буду перебивать”.

“После еды все подобрели и стали нас поздравлять, особенно меня. Кто-то даже назвал меня матерью Новой Германии – в этом месте я чуть не заплакала. И тут Бернард как будто проснулся – он вышел из ужасного ступора, в котором живет последние три месяца, и громовым голосом объявил, что приготовил для колонистов необыкновенный сюрприз. За этот голос я полюбила его когда-то, но я давно его не слышала. Сюрприз и вправду оказался необыкновенным – Бернард умудрился купить маленький быстроходный пароход “Герман”, способный пройти по непроходимой речке Агуарья-Уми. Это просто чудо, теперь до Асунсьона можно будет добраться всего за один день, а не за неделю.

Но это ещё не всё – быстроходный “Герман” привёз изрядную группу новых колонистов, чего у нас давно не случалось. Мы, затаив дыхание, следили, как, слегка покачиваясь от усталости, маленькие фигурки неровной цепочкой спускаются по трапу на берег, – я насчитала девять, восемь мужских и одну женскую. Бернард уже шёл им навстречу широким шагом, приветственно простирая руки, словно хотел обнять их всех разом.

“Ты знал, что они приедут?” – спросила я Дитера.

Он кивнул и быстро ответил на мой незаданный вопрос: “Бернард взял с меня клятву о полном молчании”.

“Но хоть сейчас скажи, кто они”.

“Это – друзья и последователи портного из Антверпена Юлиуса Клингбейла, которого увлекла картина роскошной природы Парагвая, представленная в одной из брошюр Бернарда. Надеюсь, действительность их не разочарует”.

Великий Боже, молю тебя, пусть им здесь понравится, пусть их не разочарует наша нелёгкая жизнь!

 

МАРТИНА

 

Элизабет было чему радоваться – девять новоприбывших разом! Ведь за первые два года существования колонии туда приехало всего сорок семей из Европы. Это было ничтожно мало, если учесть, что некоторые из первых колонистов уже уехали обратно, – они пришли в ужас от тех трудностей, которыми встретили их парагвайские джунгли. Это была настоящая катастрофа – по контракту с правительством Парагвая земля переходила во владение колонии только при условии вербовки ста десяти семей в год. Не говоря уже о том, что Бернард был вынужден возвращать каждому убывающему из колонии деньги, уплаченные им за участки. А деньги кончились. Пришлось искать ссуды, проценты были смертельные, и тучи над головой Бернарда сгущались.

Ницше, предвидя всё это, сказал: “Некоторые воображают, что не опасно заглянуть в глаза пропасти, но забывают, что пропасть иногда может заглянуть в глаза им самим”.

 

ЭЛИЗАБЕТ

 

Элизабет слегка прикрутила фитиль керосиновой лампы, и спальня погрузилась в уютный розоватый полумрак. Её спальня, а не общая с Бернардом. Пока новый дом строился, Бернард мало интересовался предстоящим расположением комнат, и она долго скрывала от него, что спланировала две раздельных спальни – для себя и для него. Она приготовила стройную серию аргументов в защиту своей идеи, но ими так и не пришлось воспользоваться – Бернард отнесся к новому порядку вещей совершенно равнодушно.

Её это даже слегка задело, – удивительно, ведь она сама решила отделиться от мужа, так с какой стати ей обижаться? Тем более, что последнее время их супружеские отношения были не Бог весть какие жаркие. Собственно, слишком жаркими они не были никогда: она полюбила его как пророка, а он так любил себя как пророка, что больше ни на кого его энергии уже не хватало. Разве только на то, чтобы что-нибудь запретить – запретить секс, запретить алкоголь, запретить людям жить по соседству друг с другом.

“Хватит!” – остановила себя Элизабет. Она слишком увлеклась разоблачением мужа – всё-таки своим благополучием она обязана ему, а не Дитеру. Дитер дал ей совсем другое, он, он, он…Стоило ей подумать о Дитере, как всё тело её вспыхивало и мысли в голове путались. Кто бы поверил, что такое могло случиться с нею, которая всю жизнь осуждала женщин, отдающихся плотским утехам?

А сегодня она ради плотских утех решила воспользоваться отбытием Бернарда в Асунсьон – он отправился на борту “Германа” в столицу в надежде за пару дней уладить финансовые проблемы колонии. Элизабет не сомневалась, что ему ничего не удастся уладить, но сегодня ей это было всё равно – она задумала пригласить Дитера провести ночь в её доме. Чтобы была настоящая ночь любви, а не поспешные объятия при встречах урывками, в страхе, что кто-нибудь постучится в дверь и войдёт.

Ночь любви! Ещё недавно она не могла произнести эти слова без отвращения. А сегодня она велела слугам прийти в полдень, сама состряпала ужин и против всех правил поставила на стол бутылку вина и два бокала. А потом сбросила платье и надела прозрачный кружевной пеньюар, который тайком выписала по почте из Парижа. И приготовилась в нетерпении ждать минуты, когда копыта дитеровского коня зацокают…Глупость какая – никакие копыта не зацокают на влажной тропинке джунглей! Можно только услышать, как тихонько хлопнет дверь конюшни, когда Дитер закроет её за собой, поставив в стойло своего гнедого скакуна. Скорей бы он уже приехал – ночная дорога в джунглях опасна и не каждый решится отправиться по ней в путь даже ради ночи любви.

Наконец дверь конюшни хлопнула, и через пару секунд Элизабет услышала, как ключ поворачивается в замке входной двери. Она быстрым движением приоткрыла дверь спальни, так, чтобы луч света призывно упал в тёмный коридор, и застыла у зашторенного окна в многократно отрепетированной перед зеркалом позе. Дитер вошёл, ладонью прикрывая глаза от яркого света после абсолютной ночной темноты, но, увидев Элизабет в её прозрачном пеньюаре, остановился, как вкопанный.

“Прекрасный наряд! Такой прекрасный, что пора его снять!” Он одним прыжком оказался рядом с ней и без усилия распахнул пеньюар, поскольку она не очень постаралась его завязать. Пеньюар упал на пол между ними и Дитер небрежно отбросил его грязным сапогом для верховой езды. Но она уже этого не заметила, она припала губами к шее Дитера, жадно вдыхая любимый запах смешанного пота, человеческого и лошадиного.

Время остановилось, и напрасно остывал на столе собственноручно изготовленный ею изысканный ужин. Они вспомнили о нём только на рассвете, когда их разбудили первые лучи тропического солнца, пробившиеся сквозь щели в ставнях.

“Неужто ты сама сотворила это чудо? – недоверчиво спросил Дитер, накалывая на вилку кусок фантастической рыбы в фантастическом соусе. –Ты не перестаёшь меня изумлять”.

А уходя, уже на пороге, он вдруг стал серьёзным: “Послушай, ты бы позаботилась что-то сделать по поводу этого маленького портного из Антверпена”.

“А что с ним?”

“Не с ним, а с тобой. Он мотается от дома к дому и выясняет подробности ваших сделок с каждым колонистом. И после каждого выяснения что-то записывает в толстом гроссбухе”.

“Так что, я могу ему это запретить?”

“Почему запретить? Зачем так грубо? Придумай, как его задобрить. На ужин пригласи, что ли. И изготовь такую рыбу, как эта”.

После его отъезда Элизабет тщательно уничтожила все следы ночного пира, не переставая обдумывать последние слова Дитера, наполненные смутной угрозой. Наверно он прав – нужно пригласить маленького портного на ужин и постараться ему понравиться. Она так и этак перекатывала эту идею в голове до самого возвращения Бернарда из Асунсьона, она даже составила меню званого ужина. Но Бернард приехал ещё более мрачный и подавленный, чем уезжал, и ни за что не желал понять, зачем приглашать на ужин какого-то Юлиуса Клингбейла из Антверпена, когда у самого Бернарда голова идёт кругом от собственных проблем. Но в конце концов Элизабет убедила его, и он нехотя отправился через джунгли верхом на своём белом скакуне, чтобы лично доставить приглашение Клингбейлу.

 

МАЛЬВИДА

 

Убедившись, что горничная безупречно накрыла стол к чаю, Мальвида подошла к пианино и задумчиво взяла несколько аккордов из увертюры Рихарда к “Тангейзеру”. Эти аккорды, даже в скромном собственном исполнении, как всегда, наполнили её душу трепетом. Непонятно, почему её дорогому Ромену так неприятен, можно даже сказать – отвратителен – её любимый Вагнер. Ведь они с Роменом за последнее время достигли почти полного согласия во всём, кроме их отношения к её великому покойному другу.

Мальвида любовно пробежала пальцами по клавишам. Это маленькое пианино она взяла напрокат, чтобы избавить Ромена от обидных ограничений, сопровождающих послеклассные занятия в залах консерватории, где он учился. Она посмотрела на часы – Ромен запаздывал. В расписном флорентийском блюде медленно оседали пышные пончики, которые следовало есть горячими. Она уже было начала беспокоиться, когда услышала, как Ромен торопливо бежит вверх по лестнице, перескакивая через две ступеньки.

Раз так спешит, значит, готовит ей что-то интересное. И точно: он ворвался в квартиру, потряхивая какой-то тоненькой книжечкой в пёстрой обложке.

“Какую книжку я для вас нашёл, Мали! – выкрикнул он, на секунду останавливаясь у стола, чтобы схватить с блюда и сунуть в рот пару пончиков. – Вы ахнете, когда прочтёте!” И уже с полным ртом подлетел к Мальвиде, тыча пальцем в заглавие книжечки, которое сходу показалось ей слишком громоздким: “Истинная правда о колонии Бернарда Фюрстера Новая Германия”. Имя автора – Юлиус Клингбейл, – было ей не знакомо. Предисловие утверждало, что он бывший портной из Антверпена и бывший член колонии Новая Германия.

“В чём же состоит истинная правда Юлиуса Клингбейла?” – спросила она.

“В чём-то ужасном и отвратительном. Я толком не мог справиться с вашими немецкими глаголами и поэтому купил эту книжонку, чтобы вы сами с ними разобрались”.

Она наспех пролистала книжечку, пока Ромен разливал чай и раскладывал пончики по тарелкам, щедро навалив себе крутую горку, обильно политую вареньем. К моменту, когда он выпил первую чашку чая и располовинил горку пончиков, к нему вернулась его обычная любознательность: “Ну что, вы уже узнали истинную правду?”

“В общих чертах, да. Юлиус Клингбейл утверждает, что Бернард Фюрстер вовсе не пророк, а наглый шарлатан, и его Новая Германия просто крупное надувательство”.

“Интересно! Как он это доказывает?”

“Чтобы это понять, нужно прочесть всю книгу. А пока я тебе прочту забавное описание визита Клингбейла в дом Фюрстеров, куда они с женой были приглашены на ужин”.

Ромен поудобнее устроился в кресле и приготовился слушать.

“Я был поражен, когда сам господин Бернард Фюрстер прибыл ко мне верхом на роскошном белом коне, чтобы вручить мне приглашение на ужин. Хоть получить такое приглашение было лестно, оно привело меня в растерянность – я не представлял себе, как мы с женой сможем добраться до дома Фюрстеров и вернуться обратно после ужина. Из-за нелепой причуды Бернарда, требующей строить дома на расстоянии не менее, чем на милю друг от друга, наш участок оказался в изрядном отдалении от Фюрстеррота, а я пока сумел приобрести только одну довольно хилую лошадку какой-то местной породы. Нас выручило любезное предложение архитектора Дитера Чагга воспользоваться его замечательными дрожками, специально сконструированными им для здешних дорог, – если можно назвать дорогами эти болотистые тропки.

За те два месяца, что я провёл в Новой Германии, я объехал многих колонистов, чтобы уяснить себе подробности их жизни. Эта задача оказалась вовсе не простой из-за плохих дорог и отдалённости участков друг от друга. Но на фоне того, что я успел узнать о печальной жизни своих собратьев в убогих душных хижинах, роскошный дом Фюрстера поразил меня даже больше, чем его белый скакун. По сути это даже не дом, а маленький дворец с двойной крышей, задуманной так, что верхняя для защиты от зноя покрывает всё здание почти до земли, оставляя только просветы для окон.

Внутри дом оказался ещё роскошнее, чем снаружи. Слуга индеец отворил дверь в большой салон, обставленный старинной немецкой мебелью. Заметив удивлённо поднятые брови моей жены, фрау Фюрстер поспешно пояснила: “Я привезла с собой античную дедушкину мебель”.

“Ничего себе, – отметил я про себя, – приехать в джунгли ради высокой идеи и притащить с собой на волах дедушкину мебель!”

Но это было бы простительно, если бы не другие странные подробности, открывшиеся нам в тот вечер. Хоть по уставу колонистам запрещён алкоголь, хозяева выставили на приставной столик целую батарею отличных вин и ликёров. “Выпьем в честь вашего приезда!” – подняла бокал фрау Фюрстер и больше ни на секунду не замолкала: она неустанно расхваливала условия жизни в колонии и сказочные успехи колонистов в строительстве и сельском хозяйстве. Её слова так расходились со всем увиденным мной за это время, что я то и дело поглядывал на самого Фюрстера, ожидая услышать его реакцию на россказни жены.

Но удивительно – никакой реакции не было! Великий пророк, героический образ которого увлёк меня покинуть родной Антверпен и отправиться в дикий тропический край, всё время уныло молчал и только изредка выкрикивал невнятные обрывки фраз. Его глаза, так проникновенно сверкавшие с обложки брошюры, увлекшей меня в Парагвай, теперь были тускло направлены на роскошную античную мебель, но никогда в глаза собеседника. Он ни минуты не сидел на месте, а то и дело выскакивал из-за праздничного стола, делал бессмысленный круг по полированному каменному полу обширного салона и нехотя возвращался на своё место. По правде говоря, делать за столом ему было нечего – за весь вечер он не притронулся к обильной еде, щедро наваленной на его тарелку заботливой супругой. А она, не обращая на это внимания, всё говорила, говорила, говорила. Она говорила всем телом – губами, глазами, руками. Она хвасталась головокружительной скоростью, с которой распродавались их земельные участки, словно не знала, что наивные последователи её мужа прибывают в колонию всё реже и реже. Она расхваливала замечательный здешний климат, хотя мы уже выяснили, что этот климат ужасен для белого человека. Я ни разу не смог ей возразить, потому что она своим непрерывным стрёкотом не оставляла места для паузы. К концу вечера мне стало жалко бедного Бернарда Фюрстера, бывшего раньше моим идеалом, а теперь полностью порабощенного этой страшной женщиной”.

Мальвида положила книгу на стол и отхлебнула глоток остывшего чая: “Удивительный, удивительный рассказ! Интересно, насколько он правдив?”

“Да, да, ведь вы хорошо знакомы с Элизабет Ницше! Похожа ли она на женщину, описанную бывшим портным из Антверпена?”

“Вообще-то я озадачена. Но в моей памяти начинают проступать кое-какие её черты, наводящие на мысль, что такое преображение возможно. Особенно эти черты проступили в драматический период романа Фридриха с Лу Саломе”.

“И у Фридриха был роман с Лу Саломе? Со знаменитой писательницей, покорившей всю Европу?”

“Именно у Фридриха и был роман с Лу Саломе – к сожалению, с моей подачи. А ты её читал?”

“Пробовал, но бросил – какая-то белиберда не в моём вкусе”.

“Это потому, что ты её не видел. Увидел бы – и белиберда превратилась бы в гениальное творение в твоём вкусе”.

«Почему вы так считаете?»

Потому что это случилось со всеми особями мужского пола, которые назвали её мазню гениальной».

“Я даже не подозревал, что и вы можете злословить, дорогая Мали!”

“Напрасно не подозревал! А теперь – хватит болтать! У тебя ведь завтра концерт? Иди готовиться, а я пока почитаю книгу бывшего портного”.

 

ЭЛИЗАБЕТ

 

“Полюбуйся! Вот результат твоей разумной предусмотрительности!”

Элизабет размахнулась и швырнула в лицо вошедшего Дитера маленькую пёструю книжонку. Книжонка, хоть и маленькая, но твёрдая, больно стукнула Дитера в подбородок. Однако он не рассердился, а в два прыжка пересёк комнату и ловко скрутил руки Элизабет за спиной.

“Что случилось? Чего ты так разбушевалась, тигрица?”

В ответ Элизабет уткнулась носом в его плечо и зарыдала.

“Иди, подними эту гадость и сам поймёшь!”

Дитер отпустил её руки и наклонился поднять книжонку: “А-а, твой друг Юлиус написал книгу! Оказывается, он умеет писать? Вот уж не думал!”

Элизабет вырвала у него книгу и раскрыла на заложенной птичьим пером странице: “Почитай, как мы с Бернардом угощали это ничтожество ужином! Это была твоя идея пригласить его на ужин! И даже подвезти его на твоих дрожках!”

Дитер бегло прочёл несколько фраз и захохотал: “Ну и ну! А ты уверяла меня, что сумела его очаровать!”

“Я была уверена, что я его очаровала. Я так старалась!”

“И весь вечер говорила без умолку?”

“А что было делать, если Бернард весь вечер молчал, как жопа? Они, конечно, заметили, что он не в себе, он вёл себя так странно. То и дело вскакивал и выкрикивал что-то нечленораздельное. А я старалась отвлечь от него их внимание”.

“Интересно, Бернарду тоже прислали эту книжечку в Асунсьон? Он написал тебе что-нибудь с этой почтой?”

Она швырнула на пол скомканный листок: “Написал, написал! Но лучше бы не писал ничего, чем писать такую чушь – вот посмотри!”

Дитер подобрал и расправил листок: “Я достиг такого влияния в Асунсьоне, что не удивлюсь, если на следующих выборах меня сделают президентом Парагвая”.

«Умоляет их о милостыне и собирается стать президентом! Он совершенно сбрендил и пишет совсем как Фрицци. – Элизабет протянула ему другое письмо. – Вот полюбуйся, что написал мне мой братец!”

Дитер полюбовался: “Я захватил власть и посадил в тюрьму папу римского, а Бисмарка, кайзера Вильгельма и всех антисемитов приказал расстрелять”.

“Ты только глянь на подпись! И можешь посмеяться”.

Дитер глянул на подпись – “Распятый”.  Но не засмеялся, а прикусил губу и обнял Элизабет.

“Да, нелегко тебе между двух безумцев! А что ты ответила Бернарду?” – спросил он, заметив на её столе недописанную страничку.

“Я расписала, как я страдаю в разлуке, и попросила его вернуться домой к годовщине нашей свадьбы”.

“Ты и впрямь хочешь, чтобы он вернулся?”

“Конечно, нет. Но нужно соблюдать приличия, на случай, если поползут слухи о нас с тобой”.

“Слухи, небось, уже и так ползут. И всё-таки несмотря на сплетни я хочу сегодня приехать к тебе ужинать. Не возражаешь?”

Элизабет прильнула к его плечу – он был такой спокойный и надёжный! 

“А как ты думаешь?”

“Я надеюсь, что не возражаешь”.

“Раз ты надеешься, не хочу тебя разочаровывать. Придётся закрыть контору и ехать домой готовить ужин”.

 

МАРТИНА

 

Элизабет говорила правду – уже почти год как Бернард сбежал из Фюрстеррота в немецкий пригород Асунсьона Сан Бернардино. Именно сбежал, удрал подальше от недобрых косых взглядов и открыто враждебных упрёков, которыми всё чаще встречали его колонисты. Он окопался там в отеле Дель Лаго, каждый день напиваясь до беспамятства. И непрерывно писал отчаянные письма в Германию, умоляя прислать ему деньги, но денег никто не присылал. Время от времени он отправлялся в Асунсьон, где обивал пороги парагвайских министерств в надежде отсрочить возврат взятых при начале проекта ссуд. Но парагвайские министры были неумолимы и, угрожая тюрьмой и позором, требовали вернуть деньги, которых у Бернарда не было.

Элизабет не очень скучала по мужу. Видя, как по его вине рушится их грандиозный замысел, она всё больше проникалась презрением к его слабости и неумению владеть собой. Лишившись его поддержки, она нашла в себе силы подчинить колонистов своей воле и стала твёрдой рукой управлять всеми делами Фюрстеррота. В своё оправдание она постепенно укрепилась в подозрении, что Бернард связался с ней не из любви, а с тайной целью проникнуть в интимный круг Вагнера, которого обожествлял. А она связалась с ним из любви? Или в надежде стать спутницей великого мужа, раз не удалось стать сестрой великого брата? И вот эта надежда рухнула и рассыпалась в пыль. Но не стоит унывать, ещё не вечер – она, Элизабет Ницше, ещё не потеряла веру в себя, она полна энергии и великих замыслов!

 

ЭЛИЗАБЕТ

 

Элизабет изогнулась как кошка и промурлыкала: «Почеши спинку».

Дитер безропотно подчинился – спинка была белая и шелковистая. Но его  безропотность насторожила Элизабет – обычно он терпеть не мог царапать ногтями её кожу между лопаток.

«У тебя что-то на уме?» – осторожно спросила она, зная, что он не любит щекотливых вопросов.

Пальцы Дитера заскользили по её спине с непривычной нежностью: «Ты ведь не получила сегодня письма от мамы?»

«Нет. Это первый раз, что она пропустила очередную почту.»

«Я так и думал!»

«С мамой что-то случилось?» – задохнулась она.

«Нет, с мамой всё в порядке».

«Значит, с Фрицци! Что он опять натворил?»

«Не знаю, можно ли назвать это натворил».

«Господи, да не тяни ты! Что произошло?»

«Я целый день думал, говорить тебе или нет, Лиззи».

Он назвал её Лиззи! Он называл её так крайне редко, в минуты крайней нежности, но почему сейчас? Она вся съежилась от предчувствия какого-то ужасного удара: «Ну?»

«И всё же решил рассказать то, о чём написал мне мой друг из Турина. Это не секрет, об этой истории говорит весь город».

Он опять замолчал и ей стало дурно: «О какой истории?»

«Вот послушай : Ты же знаешь, что профессор философии Фридрих Ницше несколько месяцев снимал у нас в Турине мансарду в доме торговца газетами Дэвида Фино. В один холодный зимний день он отправился в город на прогулку».

Она совсем потеряла голову от страха: «Почему снимал? А сейчас не снимает? Он жив?»

Дитер протянул ей мелко исписанные листки:

«Знаешь, лучше прочти это письмо сама!»

Она взяла было листки, но не сумела удержать их в дрожащих пальцах, и они веером рассыпались по полу.

«Нет, не могу, у меня в глазах всё мелькает. Прочти мне ты».

Он нехотя собрал листки с пола:

«Я бы не хотел читать тебе это вслух».

«Читай уже, не терзай меня! Иначе зачем ты принёс сюда это письмо?»

Он начал читать, медленно, сбиваясь на каждом слове, словно плохо разбирал почерк своего друга.   

«Когда он вышел на Пьяцца Карло Альберто, он увидел, как под памятником короля Сардинии Карло Альберто какой-то извозчик избивал кнутом свою лошадь. Бедная лошадь терпеливо сносила побои, она только мелко вздрагивала от каждого удара и из глаз её текли настоящие слёзы, совсем как у человека. Профессор Ницше подбежал к пролётке, обхватил шею лошади двумя руками, чтобы заслонить её от кнута, и заплакал вместе с ней. Очевидцы позже рассказывали, что при виде плачущего профессора глаза бронзового коня Сардинского короля тоже наполнились слезами.

«Убирайся отсюда, псих!» – заорал извозчик и замахнулся на профессора кнутом. Но тот ещё крепче обнял лошадь, крикнул – «Не смей мучать животное, негодяй!» и громко зарыдал. Кнут засвистел, опускаясь на плечи профессора, но тот перехватил его на полпути и сломал пополам. Любопытные зеваки, которые уже начали собираться вокруг происшествия, так и ахнули – кто бы мог подумать, что в руках философа таится такая сила?

Профессор поднял обломок кнута над головой и угрожающе двинулся на извозчика, тот испуганно попятился и скрылся за спинами зевак. А профессор вскочил на пролётку и объявил, что явился в этот жалкий мир, чтобы спасти жалкое человечество от последствий его собственной глупости. Произнося эти странные слова, он сбросил с плеч пальто и принялся срывать с себя остальную одежду, выкрикивая: «Нагим ты пришёл на эту землю и нагим уйдёшь с неё!»

Был зимний день, с неба порошил колючий снежок, но холод не остановил профессора Фридриха Ницше – совершенно нагой он продолжал выкрикивать с пролётки свои страшные пророчества. Наверно, кто-то из толпы вызвал полицию, потому что из Виа Маргарита поспешно вынырнули два полицейских и решительно двинулись в сторону пролётки. Не знаю, чем бы эта странная сцена закончилась, если бы киоск хозяина дома, в котором Ницше снимал мансарду, не располагался в дальнем уголке площади. Увидев скопление зевак вокруг памятника Сардинского короля, Фино протиснулся сквозь толпу и с ужасом узнал в обнажённом проповеднике собственного жильца. Он быстро сориентировался, сорвал с себя пальто и, подбежав к бедняге, набросил своё пальто тому на плечи до того, как к пролётке добрались полицейские.

«Это мой жилец! – крикнул он полицейским, застёгивая пальто на Ницше. – Он нездоров, и я сейчас уведу его домой!»

Как ни странно, профессор вдруг сник, безропотно спустился с пролётки и послушно последовал за своим спасителем. Естественно, что в городе только и говорили об этом странном происшествии. Из этих слухов и сплетен я узнал, что через пару дней за профессором Ницше приехал его друг, тоже профессор,  и увёз его в Базель. Для того, чтобы его увезти, профессору из Базеля пришлось нанять специальную карету, в которую бедного Фридриха Ницше вынесли связанного по рукам и ногам. При этом он пытался вырваться и, громко рыдая, причитал, что ему не дают высказать всю правду о будущем человечества. Больше я ничего о нём не слышал.

Пишу об этом тебе, потому что по слухам супруга основателя вашей колонии приходится родной сестрой несчастного безумца».

Элизабет неожиданно вскочила, вцепилась острыми коготками в плечи Дитера и стала его трясти:

«Скажи, что это неправда! Скажи, что неправда! Просто какой-то враг нашей колонии нарочно написал это тебе, чтобы разбить моё сердце! Ведь недаром он упомянул меня в своей гнусной писульке!»

Дитер был готов к взрыву её эмоций – он осторожно отстранился от когтей Элизабет и нежно прижал её к себе, как ребёнка:

«К сожалению, это правда, – он вынул из конверта аккуратно сложенную газетную вырезку. – Вот статья о происшествии из туринской газеты».

Элизабет вырвала у него вырезку и стала яростно рвать её в клочья: «Будто ты не знаешь, что газеты тоже могут врать!»

Он и к этому был готов: «Всё может быть. Но сегодня все наши получили почту. И завтра ты услышишь двадцать версий этой истории, одна страшней другой».

Тут она, наконец, зарыдала: «И только мама ничего мне не написала! И это страшней всего!»

 

МАЛЬВИДА

 

Мальвида сразу заметила на тумбочке у двери письмо из Наумбурга и нерешительно задержалась прежде, чем его открыть. Письмо могло быть только от Франциски, матери Фридриха, а значит чего-нибудь хорошего ждать от него не приходилось. Оттягивая неприятный момент, она нарочито медленно сняла шляпку, аккуратно повесила пальто на плечики и ещё аккуратней повесила плечики на вешалку. Потом вошла в гостиную, села на вращающийся стул у пианино и осторожно положила письмо на чёрную лакированную крышку, словно само прикосновение к конверту обжигало ей пальцы.

Ей было страшно подумать, что может содержать это письмо, – ведь уже больше года она не получала никаких известий о Фридрихе, что казалось немыслимым после шестнадцати лет их интенсивной переписки. В течение шестнадцати лет она была посвящена в мельчайшее движение его души, в тончайший извив его мысли. И вдруг – полное молчание, глухая пустота. А теперь это неожиданное письмо, не от Фридриха, а от его матери, с которой её связывали долгие годы взаимной неприязни и даже вражды.

Она боязливо подпорола сгиб конверта костяным ножиком для разрезания бумаги и неохотно вытащила сложенный втрое лист, густо исписанный с двух сторон мелким почерком. В результате появился новый повод оттянуть чтение письма – такой почерк невозможно было прочесть без очков. За очками нужно было сходить в спальню, но вставать не хотелось, – Мальвида очень устала за этот хлопотливый день. А главное, у Ромена сегодня был поздний концерт, и она не ожидала его к ужину, так что если в письме написано что-то ужасное – а она в этом не сомневалась! – ей не к кому будет обратиться за утешением.

Всё же в конце концов пришлось встать, пойти в спальню за очками и взяться за письмо.

«Уважаемея фрау фон Мейзенбуг!

Не сомневаюсь, что вас встревожит появление моего письма в вашем почтовом ящике, ведь я никогда вам раньше не писала. Но сейчас я обращаюсь к вам, потому что в течение многих лет вы были самым верным и близким другом моего бедного сына. Возможно, вы не знаете, что несколько месяцев назад мой несчастный сын потерял рассудок. Не в силах пересказать, когда и как это произошло, я прилагаю к письму газетную вырезку с описанием подробностей этого страшного события»

Мальвида заглянула в конверт – там и впрямь затаилась небольшая газетная вырезка, которую она решила изучить после того, как дочитает письмо.

«Я хочу рассказать вам, что произошло после того, как друг моего Фрицци, профессор Овербек, увёз его из Турина к себе в Базель. Однако из-за частых вспышек буйной ярости, которым подвержен Фрицци, у Овербека не было никакой возможности содержать того у себя дома, хотя он любит его как брата и всегда о нём заботился: помог ему стать профессором в двадцать четыре года, а когда он заболел, добыл ему пожизненную пенсию. Поэтому к его великому сожалению, ему пришлось поместить Фрицци в психиатрическую клинику – так деликатно, чтобы не огорчать меня, он называет базельский сумасшедший дом Фридматт.

Сначала я ничего о состоянии Фрицци не знала, так как Овербек не хотел меня тревожить, надеясь, что его помешательство временное. Однако, когда швейцарские власти потребовали перевести Фрицци в германскую клинику, Овербек написал мне правду и сообщил, что мой сын скоро прибудет в сумасшедший дом в Иене, которая, к счастью, находится всего в нескольких часах езды от нашего Наумбурга.

В назначенный день я приехала в Иену на пару часов раньше и  устроилась в вестибюле клиники, заняв кресло у входной двери. Я так страшно нервничала, что пальцы моих рук и ног непрерывно сводило мелкими судорогами. Время тянулось нестерпимо медленно. Когда амбуланс, наконец, подъехал ко входу в клинику, и санитары с трудом вынесли из него носилки с Фрицци, я хотела выбежать ему навстречу, но у меня от волнения подкосились ноги.

Санитары помогли Фрицци подняться с носилок и хотели было под руки ввести его в здание. Но он отстранил их величавым жестом, медленно поднялся по ступенькам – их было три – и не вошёл, а важно, как вельможа, вступил в вестибюль. Я бросилась к нему, но он меня не узнал. Он положил руку мне на плечо и сказал: «Я благодарен, Ариадна, что ты привезла меня в этот прекрасный дворец».

А потом подвёл меня к швейцару и, любуясь его блестящей ливреей, склонился в галантном поклоне:

«Благодарю вас, ваше превосходительство, за любезный приём. Позвольте представить вам мою супругу Козиму Вагнер, которую я называю Ариадной. Это она привезла меня сюда и устроила нашу встречу».

Тут подоспели санитары, подхватили Фрицци под руки и, невзирая на его возмущённые вопли, увели по длинному коридору куда-то вглубь клиники».

Мальвида уронила письмо на пол и не стала поднимать.  В нём оставалось ещё несколько абзацев, но с неё было довольно – она не могла читать дальше.  До неё постепенно доходил ужас того, что написала ей Франциска: её начало трясти, руки онемели, глаза заволоклись слёзами. Больше нет её Фридриха, который шестнадцать лет тому назад вытеснил из её сердца Ольгу! Больше нет её гения, которому она посвятила шестнадцать лет материнской любви, больше нет и не будет! Хоть он и отверг её, она всегда надеялась, что он ещё передумает, пожалеет об их бессмысленной ссоре и опять будет еженедельно выплескивать на неё свои жалобы и восторги, перемежая их гроздьями гениальных афоризмов.

Она вскочила, схватила с вешалки пальто и, забыв о шляпе, выскочила на улицу – стены её любимой квартиры давили её. Уже было совершенно темно, но она знала, куда ей следует бежать. Через несколько минут она остановила извозчика и коротко приказала: «К парадному входу консерватории!»

Когда Мальвида подъехала к консерватории, концерт только-только закончился, и публика начала расходиться. Она поспешно протиснулась сквозь обтекающую её встречную толпу и сразу увидела Ромена – он спускался со сцены в зал в сопровождении скрипача и виолончелиста. Она застыла в проходе, не решаясь прервать их оживлённую беседу, но Ромен тут же заметил её и, оставив своих друзей, встревоженно бросился к ней:

«Что случилось, Мали? На тебе лица нет!»

Она растерялась, попыталась ответить, но замялась, затрудняясь объяснить этому юноше, что привело её сюда в столь поздний час. Ведь он даже не был знаком с Фридрихом, никогда его не видел. И она не очень-то склонна была откровенничать и посвящать его в подробности их многолетней мучительной дружбы. Частично, чтобы не надоедать ему воспоминаниями о прошлом, а частично, чтобы он не проводил параллелей между Фридрихом и собой.

Но Ромен сам догадался: «Что-то неладно с Фридрихом?»

Вот за эту удивительную чуткость она его любила! Он был ничем не похож на Фридриха, тот не понимал никого, кроме себя, а этот мгновенно ловил мельчайшие оттенки её настроений. И уже надеясь на понимание и сочувствие, она на одном дыхании произнесла страшное, сама впервые поверив в сказанное:

«Фридрих окончательно лишился рассудка и попал в сумасшедший дом».

 

ЭЛИЗАБЕТ

 

Рокот мотора «Германа» разбудил Элизабет ни свет ни заря. Вернее, ей показалось, будто её разбудил рокот мотора «Германа», хотя она отлично понимала, что ей это просто примерещилось. Во-первых, «Герман» ушёл в Асунсьон только три дня назад и должен был появиться в Фюрстерроте  не раньше, чем через неделю, а во-вторых, он физически не мог оказаться здесь в такую рань, поскольку невозможно было протиснуться через излучины Агуарья-Уми в непроглядной темноте джунглей.

Она нехотя открыла глаза – сквозь щели в ставнях пробивались бледные лучи рассвета. Элизабет протянула руку к соседней подушке, она была пуста, Дитер уже ускакал к себе под покровом тьмы. И хоть она уже не спала, рокот мотора не умолкал, значит, он ей не приснился.  Не веря своим ушам, она выглянула в окно и не поверила своим глазам: в рассветном полумраке «Герман» швартовался у причала. Тёмная фигура большим прыжком приземлилась на берегу, не дожидаясь, пока опустят сходни, и помчалась прямо к дому Элизабет.  Она ужаснулась – «Что это может быть?» И распахнула окно, почти догадываясь. Фигура выкрикивала на бегу как заклинание одно–единственное слово: «Бернард! Бернард! Бернард!»

«Так я и знала! Так и должно было быть!» – промелькнуло в её голове, но не в мозгу, а где-то за ушами. И уже в мозгу замелькало: сейчас не важно, что она знает, что угадывает и что чувствует, сейчас главное – прореагировать так, как от неё ожидают. Фигура, приближаясь, перешла на более развёрнутую речь, так что Элизабет уже начала разбирать отдельные слова: «…в своей постели …бездыханного…уже холодный, как лёд.»

«Надо упасть в обморок», – сообразила Элизабет. Но не падать же в обморок наедине с собой в закрытой комнате? Значит, нужно быстро выбежать на крыльцо, но разумеется не нагишом. Под рукой не нашлось ничего подходящего, кроме кружевного пеньюара, выписанного из Парижа для свиданий с Дитером. Вопящая фигура стремительно приближалась.

Была не была! – Элизабет не задумываясь набросила на плечи пеньюар и выскочила на крыльцо как раз вовремя, чтобы лицом к лицу столкнуться с вопящим, бегущим ей навстречу. На секунду задумавшись, куда лучше упасть, на мягкую траву или на твердые доски крыльца, она выбрала доски – в траве водилось слишком много опасных тварей. И бесстрашно рухнула навзничь, больно ударившись затылком и плечом о порог. Последнее, что она увидела уже на лету, был встрёпанный Дитер, вылетевший на поляну из джунглей на своём лихом скакуне.

 

МАРТИНА

 

История парагвайского поселения Новая Германия по сути закончилась с внезапной смертью её основателя. Хоть ещё несколько лет на болотистом берегу малопроходимой речонки Агуарья-Уми продолжала по инерции теплиться жизнь, она постепенно угасала, лишённая денежных впрыскиваний и идеологической мотивации. Надо признать, что Элизабет вложила много сил и энергии в безнадёжное дело оживления своего гибнущего детища, но сотворить это чудо ей не удалось. Начала она свою подвижническую борьбу мгновенно, как только осознала все возможные осложнения, которые свалятся на её голову, когда распространится известие о смерти Бернарда. Она ни секунды не сомневалась, что он наложил на себя руки. Как-то в начале пути он признался ей в минуту откровенности, что носит на шее цепочку с флакончиком смертоносной смеси стрихнина с мышьяком, – на случай, как он выразился, полного провала его великого замысла. А уж кому-кому, как не ей, было известно, что великий замысел провалился, подорванный водопадом неудач и опороченный перед миром маленьким портным!

Необходимо было предотвратить всякий намёк на то, что основатель колонии, посвященной очищению Германии от еврейской мерзости, покончил жизнь самоубийством. Нужно было спешить, чтобы несносная парагвайская жара не вынудила администрацию гостиницы в Сан Бернардино нарушить обычай и избавиться от трупа неудобного постояльца до приезда его вдовы. И обнаружить при этом на его шее цепочку с пустым флакончиком из-под яда. Поэтому, не дав и часа передышки утомлённой команде «Германа», Элизабет стремительно собралась и умчалась в Асунсьон.

 





оглавление номера    все номера журнала "22"    Тель-Авивский клуб литераторов


 
Объявления: