Александр Мелихов

СТИЛЯГА БОЛЬШОГО СТИЛЯ

 

Сегодня поиск на слово «Аксенов» выбрасывает несколько подсказок: аксенов даниил павлович, аксенов сергей, аксенов виталий, аксенов волчье солнце, аксенова ольга, аксенов александр. А когда-то Аксенов был один — Василий. И его знали все, и те, кто им восторгался, и те, кто его ненавидел. Те-то, пожалуй, и думали о нем наиболее неотступно, что и есть вернейший индикатор славы, ибо завистники завидуют как правило не таланту, а успеху.

Так что эти последние с полным основанием сделались, хотя и не первыми, но весьма заметными в книге Александра Кабакова и Евгения Попова «Аксенов. Беседы о друге» (М., 2012). А также о времени и о себе, как выразился первый из соавторов.

Книгу можно было бы назвать и другой цитатой — «Жизнь и судьба»: частная жизнь, вплетенная в историю. Навеки вплетенная, сказал бы я, если бы не знал, с какой безжалостностью Клио проводит свою селекцию, оставляя в человеческой памяти лишь редких счастливчиков, вроде Гомера и Герострата — в качестве матери ей больше подошла бы не богиня Памяти, но богиня Беспамятства.Тем не менее, «Беседы о друге» представляют собой сокровищницу для будущих археологов советской литературы, однако я постараюсь выделить в ней то, что относится к истории советского западничества.

* * *

Если не дробить текст отточиями, то из реплик друзей можно смонтировать такой, скажем, диалог, заодно дающий представление и о стиле книги (Е.П., как легко догадаться, это Евгений Попов, а, как догадаться еще легче, А.К. это Александр Кабаков).

Е.П.: У Аксенова судьба была общественная, потому что его ничто не миновало, ни репрессии, ни советская удача. Он прожил судьбу общества. Он — все в себя вобравший русский советский человек. Начиная даже с того, что он только наполовину русский, а наполовину еврей — это, понимаешь, очень по-русски…

А.К.: Василий Аксенов – кто такой? Это знаменитый человек, писатель и стиляга. Это просто вторым идет после писательства.

Далее место действия - ресторан ЦДЛ.

А.К.: Борцов за мир там было немало. И они были отвратительны Васе, потому что, конечно, ничего общего, допустим, между советским агентом влияния Ильей Эренбургом, известнейшим агентом влияния, и примерно таким же Константином Симоновым — и Васей тогда быть не могло. А тут еще где-то и Полевой в приличном твидовом пиджачке, тоже пиджачок не из «Москвошвея», ты понимаешь…

Е.П.: Полевой? Не Катаев?

А.К.: Конечно, Катаев, это я заболтался. Полевой тут ни при чем, он потому у меня всплыл, что Катаева на «Юности» сменил. И ничто так не шло к английскому твиду Валентина Петровича, как золотая звезда Героя Соцтруда.

Е.П.: Это точно! Именно очень шла золотая звезда.

А.К.: А с такой золотой звездой на твиде бывал не только Катаев, а и Сергей Владимирович Михалков, Царство ему Небесное. Этого я сам несколько раз наблюдал, и по-другому, кроме как в дорогущих, первосортных, заоблачных английских твидовых пиджаках и с золотой звездой Героя Соцтруда, в другом виде он там, в ЦДЛе, не появлялся.

Так что состязание шло не только по текстам, но и по пиджакам, и Аксенову, возможно, не могли простить не столько вольности сочинений, сколько вольного стиля жизни.

А.К.: Он быстро становится первым литературным стилягой, первым, как он и во всем становился первым. Вот у вас, товарищ секретарь Союза советских писателей, твидовый пиджак с золотой звездой, а я буду еще покруче. И даже подороже.

Е.П.: Да, и подороже, потому что знайте, что эта страна наша, а не ваша. И мы не хуже вас, а лучше, и одеты даже лучше.

А.К.: Аксенов как бы играл на том же поле, что и советские штатные литературные генералы. Вот Михалков с золотой звездой на твиде по ЦДЛу проходит. А вот и Аксенов тоже в твиде, да еще и подороже. Он мне рассказывал такую историю: когда он поехал в Лондон, он там купил себе пиджак твидовый серый, то есть серо-черный все в ту же клеточку «пье-де-пуль», «куриная лапка», тогда это очень модно было. В этом пиджаке он на всех знаменитых метропольских фотографиях и вообще почти на всех фотографиях конца семидесятых, в том числе на одной фотографии, где мы с ним сидим. Изумительный, надо сказать, был пиджак. И вот Вася рассказывает: знаешь, я когда купил этот пиджак в Лондоне и пришел в гости к английскому профессору какому-то, литературоведу или писателю, Вася тогда назвал, к кому, но я уже не помню, так вот – тот сказал: «о, какой хороший пиджак, сколько ты за него отдал?» А Вася сказал правду – пятьсот фунтов. И англичанин говорит — таких пиджаков не бывает. А Вася ему говорит — я знаю, что Михалков покупает по четыреста. Вот какие сложные отношения были между одеждой и советско-антисоветскими писателями. А английскому интеллектуалу это все по фигу, он знает, что таких пиджаков не бывает, потому что дороже ста фунтов он за пиджак не платил в своей жизни и считал, что дороже — неприлично.

Эта история показалась мне такой любопытной, что я даже отправил Кабакову электронный запрос. И получил компетентный и даже аппетитный ответ, что твид есть «грубошерстная шерстяная ткань, первоначально домашнего крестьянского шотландского и ирландского производства. Поскольку крестьяне не умели хорошо мыть шерсть и ровно ее красить, ткань получалась жирноватая и пестрая, а поскольку не умели ровно ткать — почти всегда в косую «елочку» (herring bone, «селедочная косточка») или клетку с не вполне ровными краями. Цвета натуральных красителей — коричнево-зеленоватая гамма. Постепенно (тот же шотландский путь, что и у виски) кустарное производство раширилось до мелко-фабричного регионального. Стал популярен — теплый, мало промокаемый и прочный — среди сельских джентльменов-эсквайров и ведущих такой же образ жизни в университетских городах профессоров. Сейчас любим всякой гуманитарной интеллигенцией — «экологический и простонародный». Наиболее популярные марки: самый толстый Harris Tweed, изготавливаемый на шотландских островах Внешние Гебриды, и — потоньше — ирландский Donnegal Tweed, «в крапинку». Приличный твидовый пиджак — в дешевом магазине — сейчас, с учетом инфляции, стоит 300-350 фунтов. В те времена, когда твидовые пиджаки носили Катаев, Михалков и Аксенов — 100-150 фунтов, если, конечно, по вменяемым ценам. Если хочешь знать, как выглядит, вспомни любой из моих пиджаков».

Понимающие люди уже тогда знали, что как выглядит — и как выглядеть не должно. В мире, где предписано все, самые политически нейтральные вещи становятся знаменем протеста: в поэме «Мама и нейтронная бомба» Евгений Евтушенко назвал стиляг диссидентами одежды. И главная неприязнь к стилягам рождалась вовсе не из идеологии, а из старой недоброй социальной зависти. В недавнем фильме «Стиляги» фрондеров кока и микропора преследуют суровые комсомольцы, некий советский гитлерюгенд, но у нас в Северном Казахстане я таких не видел — их просто не было. Зато столичного пижона могла отметелить, а то и пришить нормальная советская шпана, которой не светило в жизни ничего, кроме пары лет колонии по бакланке да автобазы или стройки до конца дней в пятьдесят три года: это была ненависть обделенных к счастливчикам, маменькиным и папенькиным сынкам.

И все-таки власть американской сказки была такова, что через два-три года даже эти блатные Катоны принялись раздобывать «джазуху на костях» — на рентгеновских пленках и отплясывать буги-вуги и рок-н-ролл, более похожие на пляску св. Витта, где-нибудь «на хате» (еще не флэту), а то и в сарае под укоризненным взглядом коровы-традиционалистки. А мой друг, ныне умный человек и доктор физико-математических наук, направляясь поступать в Ленинградский университет и оказавшись один в купе дневного поезда «Москва-Ленинград», купил в ресторане бутылку лимонада, развалился, положив, как и подобает американцу, ноги на сиденье напротив, и принялся из горлышка потягивать воображаемую кока-колу, наслаждаясь радио-джазухой, которую в их Скотопригоньевске удавалось послушать только подпольно.

Не зря тогда ходила поговорка, в которой джаз рифмовался с «предаст»: если человек начинает чувствовать себя более красивым в воображаемых чужеземных декорациях, то и местная идеология скоро сделается ему не по нраву, ибо в борьбе между эстетикой и идеологией чаще всего побеждает эстетика. Советский Союз погубило поражение на конкурсе красоты. Это неверно, что красиво жить не запретишь, запретить можно все, но это породит ненависть и к запретам, и к запретителям: потребность чувствовать себя красивым — важнейшая часть экзистенциальной защиты от чувства мизерности в безжалостном мироздании.

Далеко не случайно, что Кабаков познакомился и подружился с Аксеновым через концерты джазовой музыки, часто полуподпольные..

Е.П.: Это важно понять. Потому что молодой читатель может подумать: а, собственно, о чём вообще идёт речь? Ну, джаз, ну, и что? Ну, скучнейшая музыка…

А.К.: А джаз в наше время, во времена Аксенова – это был выбор всей будущей судьбы. Вот как.

Выбором будущей судьбы был и нашумевший альманах «МетрОполь». Мотивы другого человека (а часто и собственные) знать нельзя — всюду возможна позиция как адвоката, так и прокурора. И прокуроры настаивали, что Аксенов затеял кампанию с неподцензурным альманахом для того, чтобы выехать на Запад на гребне антисоветского скандала. Помнится, в перестройку Конецкий печатно обещал набить Аксенову морду за то, что он ради своей карьеры втянул в неприятности не столь знаменитых молодых ребят. Сегодня Аксенов с Конецким пускай выясняют отношения на небесах, однако, судя по всему, и «молодые ребята» не были такими уж простачками, которых «подучил» взрослый умный дядя.

Е.П. Это был бунт внутри Союза писателей, и я не собираюсь строить из себя «борца за права человека». Никто ведь из нас не кричал: «Долой советскую власть!» Предлагали, в общем-то некоторые меры, чтобы эта власть была, допустим, еще краше. В той стенограмме даже у Василия Павловича есть слова: «Так пускай ещё богаче будет НАША литература». Это он в ответ на разглагольствования кого-то из начальствующих совписов о том, что мы и так живем в замечательное время, когда печатаются крайне ОСТРЫЕ вещи, например, в деревенской прозе. Такие аксеновские, да и наши фразы можно считать, конечно, уловками, они и были частично уловками, но сейчас, когда прошло уже столько лет, и врать решительно незачем, я думаю, что была в таких репликах некая конформистская истина, желание расширить размеры клетки, в которой мы все сидели. Мы хотели создать ПРЕЦЕДЕНТ, приемлемый хотя бы для части советского начальства. Еще раз привожу к собственной НЕВЫГОДЕ пословицу алданских бичей: «Мы не из тех, кто под танки бросались и первыми входили в города». Потому что, как говорится, возможны были варианты и компромиссы, понимаешь? И - сеанс саморазоблачения продолжается! - ты заметил, например, что в альманахе нет НАСТОЯЩИХ ДИССИДЕНТОВ – ни Войновича, ни Владимова, ни Копелева. Потому что нас в этом случае тут же обвинили бы, в том, что мы создали антисоветскую диссидентскую КОНТОРУ. А официальный писатель Трифонов, например, которого Аксенов позвал в альманах, отказался и честно сказал: «Ребята, у меня своя игра».

А.К.: Итак, попробуем сделать вывод. Первая международная известность, даже слава у Аксёнова возникли как бы «по недоразумению»: западноевропейская и американская левая интеллигенция приняла его за своего. «Аксёнов? О, это наш человек, новая эстетика, новые герои, молодые, противостоящие истеблишменту…» Потом они разобрались: э, истеблишмент-то коммунистический! Значит, он антикоммунист! И отвернулись. И известность… Свернулась, в общем, и известность. Скукожилась.

Е.П.: Аксёнова многие принимали за своего. А он не был своим никому – он был сам по себе, как и его литература.

А.К.: Аксенова и не нужно переводить. Смысла нет. Не потому, опять же, что перевод будет низкого качества, а потому, что это никого в мире не касается, кроме нас. Это исключительно наши дела. Интеллигентный плейбой, изобретенный Васей – это его подарок русской советской литературе. Где, кто понимает это, кроме как в России?

Е.П.: Слаб человек, даже сильный человек слаб, понимаешь. Если бы у Васи был западный успех того же «Ожога», он тоже имел бы печальный шанс превратиться, как ты выразился, в «американского писателя, который пишет о России». Потому что хорошо Россию знает, владеет этим выигрышным МАТЕРИАЛОМ. Я сейчас скажу очередную страшную вещь – для него, патентованного космополита, мир все равно замыкается на России, понимаешь…

А.К.:. Василий только Россию любит, вот в чём дело.

Е.П.: И это ни в коем случае не противоречит его западничеству. Не противоречит даже его образу жизни, манере одеваться, музыкальным вкусам.

А.К. ОНИ отгородились от всех стенкой, а МЫ мечтали не сломать эту стенку, а перелезть через нее туда, где ОНИ. Чтобы мы оставались для них чужими, но одновременно были как бы даже и СВОИ. Однако они тоже не были дураками. Ни меня, ни тебя, ни Васю туда не пускали… А он-то всего лишь перелез через стенку в ИХ рай и хотел встать там с краешка, в таком гордом одиночестве, БАЙРОНИЧЕСКОМ – это васино слово. А они, вместо того чтобы сказать – ну ладно, раз уж перелез, то всё, черт с тобой, живи, как хочешь... Они ему вдруг – это нельзя, это нельзя. Он и подумал: «А зачем я, собственно, через стенку перелезал, зачем здесь оказался?»

Е.П.: Они понимали, что расширять пространство свободы ни в коем случае нельзя.

А.К.: Они знали или просто чувствовали, что чувак сам, своими силами сделал свою жизнь такой, какой хотел. А дальше пошло… Так что теперь, в двух словах формулируя, каковы были, на мой взгляд, политические взгляды… ну, так скажем, зрелого Аксёнова, я могу заявить твердо: он был последовательным АТЛАНТИСТОМ. Так у нас было раньше принято и теперь снова принято называть людей, исповедующих традиционные принципы западного мира и, прежде всего, американского… ну, истеблишмента, не американской интеллигенции, которая «левая» в большой степени и в большой части, а истеблишмента, столпов общества. И этим АТЛАНТИЗМОМ объясняется абсолютно всё: его антисоветизм и вообще антикоммунизм, его взгляды на все политические проблемы. Например, его позиция по отношению к поздней советской власти – какая она была? Точно такая, какой она, меняясь, была у американского истеблишмента, у Америки и, если угодно, у НАТО. Если же он расходился с американским истеблишментом, то… не подберу выражения… в тех случаях, когда он был еще больше атлантистом, чем американцы.

Похоже, и в самом деле так. Когда Америка была очарована явлением чудного «Горби», Аксенов подписал так называемое «Письмо десятерых», вместе с «настоящими», «матерыми» диссидентами.

Что бы ни называть путем народа, но с тех пор как Аксенову перестали предписывать образ жизни, он более не восставал против сложившегося хода вещей. По крайней мере, так громогласно, как его сосед-«подписант» Буковский, который в своей книге «Московский процесс» (Париж-Москва, 1996) признавался, что годы горбачевского триумфа были самым тяжким временем его жизни. И то сказать: пока Буковский боролся, рисковал и сидел, Горбачев делал партийную карьру, и вот теперь Горбачеву стоило сделать несколько дружелюбных жестов, и весь мир его превозносит, а предупреждений Буковского не хочет и слушать. Буковский, похоже, так и не смирился с той грустной истиной, что любой истеблишмент предпочитает иметь дело с сильными, а не со слабыми, и объявляет слабых сильными, чтобы ослабить настоящих сильных, лишь когда это выгодно. А когда невыгодно, слабым не поможет ничто, если даже их правота подкреплена документальными свидетельствами вроде тех, какие Буковскому удалось нарыть во временно приоткрывшихся партийных архивах. Свидетельствами о том, что левая западная интеллигенция служила пятой колонной, респектабельной ширмой всех преступлений коммунистического режима переполнена литература. Зачем ворошить прошлое, тем более что замаранной оказывалась влиятельнейшая часть того же самого западного истеблишмента? Не говоря уже о российском.

Буковский пытался бороться с новым «чекистским» порядком, в 2007 году выдвигался в президенты, а вот Аксенов, когда ему перестали диктовать, как он должен жить, занялся тем, что и было для него главным делом, — он начал писать и активно печататься в России, хотя в сравнении с хамством новой демократической критики прежние нападки были верхом корректности. Чем писатель Аксенов и доказал, что главной движущей силой его инакомыслия была не идеология, но чувство собственного достоинства. Как, кстати сказать, и у еще одного подписанта — Эдуарда Кузнецова, приговоренного к смертной казни за попытку угона самолета. В своих тюремных записках Кузнецов прямо писал, что у него нет ни малейшей надежды исправить мир, что везде есть какие-то свои хозяева и он борется лишь за некий Юрьев день, за право выбирать хозяина по собственной воле. Что он в дальнейшем и подтвердил, практически не делая никаких попыток снова вмешаться в политику. Как и Аксенов, который жил жизнью чистого литератора, пока его не трогали.

А.К.: Я же сказал – у Аксенова были взгляды классического атлантиста, традиционного. А в последние десятилетия Америка – в том числе все больше, вслед за американской интеллигенцией, и американский истеблишмент – перестала быть той Америкой, которая когда-то сформировала его взгляды. Он твердо и непоколебимо выступал «за Запад», против агрессивного коммунизма, против всякой угрозы Западу – в том числе и такой очевидной для него угрозы, как напор Юго-Востока, исламского фундаментализма, азиатчины. В свое время против этих угроз твердо выступали и Америка, и НАТО. Но западные подходы постепенно поменялись из тактических соображений, под давлением политического прагматизма и проникающей всюду политкорректности, а он не поменялся. Он считал такую новую политику изменой западным принципам. Этим объяснялась эволюция его отношений к новой советской… к новой русской власти. Этим же объяснялся важный и, к счастью, не имевший практических последствий эпизод его биографии – он сошелся с Борисом Абрамовичем Березовским и едва не возглавил партию, которую Березовский хотел создать как альтернативу уже начинавшей тогда свое существование партии власти, как либеральную, западническую альтернативу. Аксенов этим увлекся, потому что всегда и во всём стоял на позициях традиционного, классического западного «правого» либерала, атлантиста. И был даже готов за эти свои взгляды бороться.

Е.П.: Я насторожился при слове «атлантист», Но когда ты сказал «правый либерал», то я абсолютно согласился. Только я ещё хочу сказать, что, как ни странно это звучит, он ухитрялся быть и русским патриотом. Не в том дурном смысле этого слова, которое возникло в 90-е годы, когда одни ругались словом «пидриоты», а другие – словом «либерасты», нет, он был патриотом в том смысле, в каком нормальный человек должен быть.

А.К.: И никакого противоречия тут на самом деле нет. Потому что настоящий атлантизм предполагает патриотизм. Классический атлантист всегда патриот, допустим, Америки или Великобритании – он не может быть таким беспристрастным интернационалистом…

Е.П.: Как атлантист может быть русским патриотом?

А.К.: А как правый либерал может не быть патриотом своей страны? «Правый» – обязательно патриот.

Е.П.: Да, правильно. Хотя его уличали в том, что он патриот Америки, а не России.

А.К.: Вот в этом и было противоречие его атлантизма. Будучи гражданином Америки и вообще западником, АТЛАНТИСТОМ, он не мог не быть американским патриотом. Но, будучи правым либералом, он не мог не быть патриотом своей настоящей родины, то есть, России. «Правый» и «патриот» – это почти одно и то же. Другое дело, что у нас такая вывернутая вся действительность, в которой коммунисты, например, провозглашают себя патриотами, в то время как их предшественники, коммунисты-интернационалисты Россию замучили, уничтожили, половину народу перебили и мечтали о мировой революции, в которой Россия сгорит, как фитиль. И еще разные люди, которые хотят превратить Россию опять в зону, в ГУЛАГ, объявляют себя патриотами на том основании, что они инородцев ненавидят. Так они русских не меньше ненавидят… А Вася был настоящий патриот, каким должен быть правый либерал.

Е.П.: Не хочется себя цитировать, но придётся. В предисловии к одной его книге я написал, что тоска по России богатой, весёлой, открытой – вот патриотизм Аксёнова.

А.К.: Мы говорили про «Остров Крым» – вот скажи, кто, кроме атлантиста с одной стороны и при этом русского патриота с другой, мог написать такой роман?! Кто, кроме западного правого либерала и русского патриота в одно и то же время, мог написать такой роман? У него там крымская Россия – абсолютно западная страна. Которую он любит до слез – вспомни финал романа.

В финале русский Тайвань, осколок России, которую мы не потеряли, поглощается советскими раздолбайскими армадами — в полном соответствии с жертвенной идеей Общей Судьбы. Идея-предупреждение великолепна, сюжет закручен очень увлекательно, но при всем почтении к писателю-возвращенцу читался мною не без скуки: ни одного живого лица. Одни сюжетные функции. Наверно, это облегчает задачу переводчика, и если бы Западу было какое-то дело до русских западников, судьба Аксенова могла бы сложиться иначе. Ведь советская пропаганда совершенно напрасно приписывала нашим (да, вероятно, и всяким) западникам низкопоклонство: они не поклонялись Западу — они его романтизировали. Надеясь найти в нем союзника, который помог бы им отнюдь не ущемить, но, напротив, защитить их достоинство от советского унижения: Советский Союз погубило не то, что он нас плохо кормил, его погубило то, что он нас унижал. Да, это очень укрепляло экзистенциальную защиту западника — ощущение себя представителем передового свободного мира в отсталой придавленной стране. Но — при условии, что и в дивном свободном мире он будет принят как равный, — что для гордого преуспевающего писателя означает «как один из первых» (Цезарь вообще предпочитал быть лучше первым в захудалой варварской деревушке, чем вторым в Риме).

Но с какой стати новый Рим раздвинет ряды своих знаме-нитостей ради выходца из варварской страны? Во время встречи Аксенова в петербургском отделении бывшего «Советского писателя» с узким кругом, человек в двадцать бывших советских писателей, он приводил слова своего издателя: вы знаменитость, но книги ваши расходятся неважно, — и я, отнюдь не самый страстный его поклонник, смотрел на Аксенова с очень серьезным чувством: человек, сумевший вписать себя в историю. И еще он рассказал о своем выступлении в американском книжном магазине на пару с каким-то малоизвестным тамошним писателем. И его выступление было успешным, а выступление коллеги не слишком, но к тому за автографами на купленных книгах выстроилась целая очередь, а к нему жалкая щепотка.

Можно ли остаться западником тому, кого Запад отвергает? Или, по крайней мере, ставит позади своих посредственностей? Это того, кто привык быть первым! То есть добавляет к старым унижениям новые, а не защищает от них.

Судьба Аксенова и на Западе осталась «общественной», выразившей тщетную попытку России сделаться равноправной частью Запада: русский патриотизм оказался несовместимым с атлантизмом.

Как и российская слава Аксенова «скукожилась» на Западе.

* * *

А в России? Здесь Аксенов смотрелся красиво даже в моих глазах, хотя из новых его романов, да снизойдут ко мне их почитатели, после «Острова Крым» я не сумел осилить ни одного — вгоняло в тоску несмешное бодрячество, круговерчение марионеток, в которых я не мог ощутить ни малейшего дыхания жизни.

А ранние его вещи? В университетские годы с неспра-ведливым максимализмом я считал их особо утонченной формой приспособленчества, желающего немножко поломаться, прежде чем поклясться в верности ленинским идеям. Правда, в фильме «Мой младший брат» по-настоящему чаровало переплетение голосов, мужского и женского, повторяющих что-то вроде: «Тарарура`, ларарура`…» — я тогда еще не знал, кто такой Таривердиев. И вообще — странствия, приключения, эстонская заграница… Но все равно коробила фальшивая принципиальность главного героя: как положено, раздолбай-то раздолбай, но если увидит в море мину, непременно совершит подвиг, а за краденую политуру врежет так, что «бизнесмен» перелетит через машину (разумеется, иномарку!)… Зло у раннего Аксенова и вообще едва держалось на ногах: тощий доктор-идеалист одним ударом отправляет в нокаут здорового блатаря, которому приходится показывать дружкам финку, чтобы спасти лицо. Даже захотелось перечитать. «Вспыхнувшим в ночи видением финки, зажатой в кулак, он как бы приоткрыл завесу своей холодной, жестокой души и сразу же властно одернул смутьянов». Холодной, жестокой души — отменный слог! Не сразу и найдешь, где там у «коллег» вольнодумство. А, вот, наверно: «Ух, как мне это надоело! Вся эта трепология, все эти высокие словеса. Их произносит великое множество идеалистов вроде тебя, но и тысячи мерзавцев тоже. Наверное, и Берия пользовался ими. Сейчас, когда нам многое стало известно, они стали мишурой. Давай обойдемся без трепотни. Я люблю свою страну, свой строй и, не задумываясь, отдам за это руку, ногу, жизнь, но я в ответе только перед своей совестью, а не перед какими-то словесными фетишами».

А в «Звездном билете» как бы легкомысленный герой, когда рыбаки за обедом хотят раздавить бутылочку, тоже не выдерживает: «Ребята, вы мне все очень нравитесь, но неужели вы думаете, что мы с вами приспособлены для коммунизма?»

Неужто и все у Аксенова в таких лишаях? Нет, слава богу. «На полпути к луне» перечитал с наслаждением, покоробила только одна красивость: романтический шоферюга, влюбив-шийся в прекрасную стюардессу, думает о пальцах любой «дешевки», будто это пальцы луны — до такого и Блоку не дочувствоваться. А от «Затоваренной бочкотары» просто пришел в восторг — тоже марионетки, но какими удесятеренно живыми чертами они набросаны! Какая роскошь жаргонов и ахиней!

Я поспешил набарабанить письмо корифею гротеска Валерию Попову и без задержки получил ответ.

«В каком-то году (когда была напиcана “Бочкотара”?) я оказался с Аксеновым одновременно в Доме творчества в Коктебеле. Обожание его — причем даже чисто физи-ческое — было у меня так велико, что я боялся с ним встретиться, в столовую на завтрак пробирался кустами, а не по общей дорожке. Встреча — слишком большое счастье, разнервничаюсь, понесу чушь, опозорюсь! Даже на пляж не ходил со всеми! И он, видимо, тоже — поэтому мы оказались с ним вдвоем на пляже в самое неурочное время, часа в четыре, когда все спали после обеда, в самую жару. Не знал другого более обаятельного, очаровательного человека. Рубашечка хаки, с лейблом американских воздушных сил. Словно не замечая, как меня колотит, он пригласил меня к себе, сказав, что как раз будет читать новую вещь.

«Бочкотара»! Восторг — свободы, дерзости, словесной игры, юмора, аура успеха, комфорта. Но чуть-чуть скребет на душе: «Шампанское». И ничуть не крепче. Но кто же не любит шампанское? Но оно не сохраняется. Пузырьковая легкость стала выдыхаться, последующие вещи становились все легковесней, «грузила» каких-то эмоций, мыслей не хватало. Потом пошли вещи совсем без аромата — дежурная « Московская сага»…

Его лучшие рассказы — «На полпути к Луне», «Товарищ красивый Фуражкин»,» Победа» — остались. Но судьба его кончилась. Писатель-праздник, не признавший будней. А будни не признали его. Но образ праздничного человека, свободного писателя без вериг манит и согревает. Без него мы давно бы заскучали. В.Попов».

Пузырьковая легкость… Пожалуй, она и неуместна в эпопеях, замахивающихся на эпохальность. И, может быть, блистательному жонглеру и эквилибристу не стоило браться за поднятие идеологических и эпических глыб?






оглавление номера    все номера журнала "22"    Тель-Авивский клуб литераторов







Объявления: