Нина Воронель

СЕКРЕТ САБИНЫ ШПИЛЬРАЙН


(вольная реконструкция)

 

ПЕРВЫЙ ПРОЛОГ

 

 СТАЛИНА СТОЛЯРОВА – Нью-Йорк, 2002 г.

 

- Куда тебя несет в такую рань? - сонным голосом спросила Лилька.

- Ничего себе рань! Семь часов вечера!

- Неужели уже вечер? - ужаснулась Лилька, поворачиваясь лицом к стене. Меня это вполне устроило: не придется объяснять ей куда меня несет в семь часов вечера без нее в пугающие нью-йоркские джунгли. Ведь не только у нее джет-лег, привыкнуть к перепаду времени между Новосибирском и Нью-Йорком мне в моем возрасте не легче, чем ей. Но у меня есть серьезная причина, выдравшая меня из сладкого сна новосибирского раннего утра в вечерний водоворот Четырнадцатой улицы Манхеттена.

Четырнадцатая улица и днем страшновата - там вдоль грязных тротуаров с раннего утра до поздней ночи теснятся ларьки мелких торговцев разным дешевым хламом. Воздух там спертый, торговцы и разносчики пронзительно орут, расхваливая свой товар, вокруг снуют подозрительные личности с вороватыми повадками, так что следует хорошенько осмотреться, прежде чем отпереть дверь нашего дешевого отеля заранее зажатым в ладони ключом. Так что уж говорить о ноябрьском вечере, когда слабый свет уличных фонарей не в силах прорвать завесу тьмы.

Но сегодня днем, когда я выскочила перекусить в соседний китайский ресторанчик, я увидела наклеенный на его дверь маленький рекламный листок. Он рекламировал документальный фильм, от названия которого у меня потемнело в глазах. Не успевши даже подумать, я сорвала листок с двери. Он оторвался так легко, что я чуть не упала, не выпуская его из занемевшей щепоти.

Наверно, нужно было тут же его выбросить, но я зачем-то развернула его и прочла фразу, на задачу забыть которую я потратила несколько лет своей печальной юности. На какой-то миг я почувствовала, что стены качнулись и тротуар уходит у меня из-под ног. Но рекламка упорно продолжала торчать у меня между пальцев, и страшная фраза не стерлась и не растворилась в скоплении других окружавших ее слов. Ее нельзя было не заметить - она была набрана крупным шрифтом, гораздо более крупным, чем все остальное, и окрашена в красный цвет.

Я плотно закрыла глаза, досчитала до пятидесяти, и открыла их снова, - увы, все осталось, как было. Я заставила себя прочесть:

“МЕНЯ ЗВАЛИ САБИНА ШПИЛЬРАЙН”

На этот раз она была адресована не мне, а всем, кто хотел ее прочитать, причем по-английски “My name was Sabina Spilrein”. Это не было послание с того света, а просто реклама фильма, на просмотр которого приглашали всех желающих в кинокафе “Форум”.

Была ли я желающей, если реклама не адресовалась ко мне лично?

Я глянула на число в смутной надежде – а вдруг просмотр был на прошлой неделе, и ничто не обязывает меня идти смотреть этот фильм? Но нет, рука судьбы была неумолима: просмотр был назначен на сегодня. Предлагались два сеанса для желающих - в восемь вечера и в десять.

Оставался вопрос: была ли желающей я, профессор Сталина Столярова, родом из Ростова-на-Дону?

Хотела ли я вернуться к ужасу своего детства, на забвение которого были потрачены годы? В конце концов, в моем возрасте можно и рискнуть - толстый пласт лет отделял меня от мучительно пережитой мною драмы. Тем более, неизвестно, что мне покажут. Я принялась разглядывать рекламку.

Из верхнего левого угла на меня смотрело молодое женское лицо – нежное, печальное и совсем не похожее на Сабину. Под портретом было написано в золотой рамке нечто туманно-многозначительное: “Горькое свидетельство работы сознательных и подсознательных сил”. Я едва успела заметить имя режиссера - Элизабет Мартон, - какая разница, как зовут режиссера?

Так и не попробовав китайской пищи я вернулась в номер и поспешно легла в постель. Я предвидела, что вот-вот придет Лилька в сопровождении еще пары участников научной конференции, ради которой мы с ней два дня назад прилетели в Нью-Йорк из новосибирского академгородка, и притворилась спящей. Я не хотела присоединяться к веселой пирушке счастливых людей, не знавших того, что когда-то знала я.

Лилька примчалась через полчаса, заглянула в мою комнату и позвала меня, но я не могла предстать перед взглядами других людей, - мне казалось, что в моих глазах они могут увидеть картины, не предназначенные для посторонних глаз.

Я лежала в какой-то странной прострации, не в силах отличить сон от яви. Веселые голоса за дверью скорее принадлежали сну, так же, как и зыбкий свет фонарей над Четырнадцатой улицей Манхеттена, а явь осталась там, в далеких переулках моего ростовского детства, которых давно уже нет – их срыли, снесли и разрушили. Их стерли с лица земли, а они все равно остались явью на задворках моего сознания, более реальные, чем улицы новосибирского академгородка и переходы нью-йоркского метро.

Самой страшной явью была дорога на Змиевскую балку, по которой я бежала вслед за Сабиной, - ее невозможно было ни разрушить, ни стереть. Потом четыре года меня перебрасывали из больницы в больницу, стараясь вытравить образ Змиевской балки из моего организма, пока не сумели загнать этот образ в какой-то дальний чулан моей памяти и запереть его там семью замками.

А теперь листок с ее именем затаился у меня под подушкой, не оставляя мне никакого выбора - через несколько часов мне придется пойти смотреть фильм под названием “МЕНЯ ЗВАЛИ САБИНА ШПИЛЬРАЙН”. С подзаголовком “Между Фрейдом и Юнгом”. Значит, вся эта история про Фрейда и Юнга была правдой, а не сказкой, не вымыслом, как утверждали мои лечащие врачи. Впрочем, врачам я не очень верила, но оставался вопрос - верила ли Сабине я сама? Но это длинный рассказ, который мне еще предстоит рассказать, если получится.

Заснуть я так и не смогла, просто провалялась в постели весь день до шести вечера. К шести Лилькины гости пошумели и разошлись, а сама Лилька на мое счастье рухнула в постель и уснула - джет-лег он для всех джет-лег, для старых и молодых. Слава Богу, мне не придется объяснять ей, куда я собираюсь удрать от нее на весь вечер.

Я выбралась из постели и стала медленно собираться в кинокафе “Форум”. Первым делом нужно было выяснить, где это кафе находится. Адрес был напечатан крошечными буквами в конце страницы, но адрес одно дело, а дорога к нему - совсем другое. После долгих ползаний по карте Нью-Йорка с лупой в руке, я обнаружила, что можно дойти туда пешком, если выйти сразу, не задерживаясь даже для чашки кофе.

В моем возрасте прогулка пешком по лабиринту улиц Гринич Вилледж задача нелегкая, но это все же легче, чем нырнуть в метро Четырнадцатой улицы и долго разбираться в хитросплетении его многочисленных ветвей. Я шла и шла, заблуждалась, возвращалась обратно и опять шла, узнавая пройденные раньше кварталы, и все-таки пришла задолго до начала.

Что ж, тем лучше - можно оглядеться, сдать пальто в гардеробной и даже забежать в туалет. Из туалета короткая лесенка в пять ступенек привела меня в высокий сумрачный зал, левая часть которого между двумя застекленными стенами была отведена под кафе. Правая же, с большим экраном во всю торцовую стену, была отгорожена плотными занавесями и уставлена удобными кожаными креслами, число которых явно не предполагало большого наплыва зрителей. Большого наплыва и не было – десятка два пожилых дам и господ прилично-профессорского вида и дюжина молодых парней и девушек в пестрых куртках и джинсах. Я в своем скромном московском костюмчике мышиного цвета прекрасно вписалась в профессорскую часть публики, не вызвав ни у кого подозрений в моем инопланетном статусе и в моей связи с Сабиной Шпильрайн.

Билеты здесь не продавались, платить надо было только за право войти в клуб. На маленьком столике возле кофейного бара стояла стопка книг в скромной кремовой обложке, по светлому полю бежал синий заголовок:

“Тайная симметрия - Сабина Шпильрайн между Юнгом и Фрейдом”.

Пролистала наспех - письма, дневники, опять письма. От Сабины - Юнгу и Фрейду, от Фрейда - Сабине. Значит, она говорила правду, а не вешала мне лапшу на уши, как уверяли врачи. Я глянула на цену и обомлела - 16 долларов, для меня - целое состояние, два дня жизни в Нью-Йорке! И все же купила - гулять, так гулять! Кофе входило в цену входного билета, и я взяла чашечку с положенным при ней бисквитом в целлофановой упаковке - сэкономила ужин или, в моем случае, завтрак.

Зажимая бесценную книгу локтем, я с чашечкой в руке вошла в зрительный зал и опустилась в удобное глубокое кресло с прикрученным к левой ручке столиком. Если бы не ужасающий вкус американского кофе, кинокафе выглядело бы просто райским местом. Именно из этого рая мне предстояло спуститься в мой личный ад.

До начала сеанса оставалось двадцать минут, и я начала поспешно просматривать книгу. Мой несовершенный английский был достаточно хорош, чтобы понять, что покрытый многолетней пылью коричневый чемоданчик с письмами и дневниками Сабины несколько лет назад нашли в каком-то подвале в Женеве. И закрутилась карусель - засуетились ученые, ринулись на добычу журналисты.

Без предупреждения погас свет и по экрану побежали титры на фоне женского голоса, поющего по-русски: “Среди долины ровныя, на голой высоте, растет, цветет высокий дуб в могучей красоте”. Хотя цвел дуб на голой высоте или просто рос было неясно – голос пел в основном мелодию, почти без слов.

Меня как током ударило – какой идиот умудрился выбрать для вступления к фильму песню про дуб? Сабина терпеть не могла народные песни, особенно русские - они вступали в конфликт и с ее еврейством, и с ее музыкальным призванием. Впрочем, этого идиота можно простить: ведь он ничего о Сабине не знал, кроме того, что прочел в письмах.

А пока во весь экран, красивой английской вязью, а не как мне - коряво, наспех, на вырванном из тетрадки листке: “Меня звали Сабина Шпильрайн”.

Затем краткое сообщение о случайно найденном чемоданчике с письмами и дневниками. И недоуменный вопрос: как Сабина могла оставить такие важные документы в подвале? Спросили бы они меня, я бы ответила, что она эти документы вряд ли считала важными - ведь она ни разу их не упомянула.

Дальше пошел очень краткий рассказ об истеричной девочке из богатой еврейской семьи. Семья жила в городе Ростове-на-Дону в доме номер 83 на Пушкинской улице. Впрочем, в фильме, кажется, адрес семьи Шпильрайн не называли, или я не запомнила - кадры мелькали слишком быстро. Просто мне был хорошо знаком этот адрес, ведь я тоже жила на Пушкинской улице в доме номер 83 на сорок лет позже.

В семье, кроме Сабины, было три сына, тоже нервных и талантливых. С них и началась трагедия. Отец был требователен и суров, он часто шлепал детей по голой попке за любую мелкую провинность. И у впечатлительной еврейской девочки развился истерический комплекс: вид отцовской руки вызывал у нее совершенно неприемлемые в приличном обществе реакции, вроде неудержимого желания накакать на пол в столовой во время обеда.

Особенно это было неприемлемо в респектабельном интеллигентном доме, где дети ежедневно играли на рояле и три раза в неделю разговаривали исключительно на одном из трех языков – на немецком, на французском или на английском. За нарушение этого правила их наказывали особенно жестоко – они страдали, но все три языка выучили в совершенстве.

Рассказ о жизненном укладе семьи Шпильрайн сопровождался неопределенными кадрами колеблющегося пламени свечей и колыханием развевающихся занавесок, пока, наконец, Сабина по достижении девятнадцати лет не была отправлена в швейцарскую психиатрическую клинику Бургольцли. Дальше создателям фильма стало легче, потому что у них появился, хоть не богатый, но фотогеничный материал для съемок видового ряда.

Первым делом на экране возникла окруженная роскошным парком клиника Бургольцли, больше похожая на царский дворец, чем на сумасшедший дом. Внутри клиники тоже все выглядело вполне комфортабельно, что не мешало Сабине устраивать там разные безобразия – выплескивать на пол воду из ванны и выпускать перья из подушек. Потом я прочла в книге, что она позволяла себе выходки похуже невинных шалостей с подушками, но в фильме эти проказы отражения не нашли.

И, наконец, появился сюжет – лечащим врачем Сабины был назначен молодой, подающий надежды доктор Карл-Густав Юнг. Сегодня каждому интеллигентному человеку известно имя Юнга, идущее в неразлучном тандеме со славным именем Зигмунда Фрейда. А в 1904 году он был просто начинающий врач, покоренный Фрейдовской теорией психоанализа, и первой пациенткой его была Сабина Шпильрайн.

Перст судьбы - она была его первой пациенткой! И он ее вылечил! Как ему это удалось? Меня бы спросили, я бы им объяснила, но им и в голову не пришло обратиться ко мне. А жаль! Они объявили, что доктор Юнг вылечил Сабину методом психоанализа - безжалостным расчесыванием полузабытых болячек и долгими расспросами о детстве пациентки. А может, она выздоровела просто потому, что влюбилась во врача?

А вот запись врача: “У нее прекрасный немецкий, в гимназии училась отлично, проявляет высокую интеллигентность. А при этом - непрерывные детские проказы, вроде игры в прятки с санитаркой или изображения притворных болей в ногах и даже притворные попытки самоубийства”.

Эта запись сопровождается инсценировкой такой попытки: Сабина бежит к окну на глазах трех санитарок, вскакивает на подоконник и пытается распахнуть раму, но санитарки, естественно, стаскивают ее вниз и запирают в комнате с зарешеченным окном. Она лежит в постели под кружевным покрывалом и шепчет: “Пусто и холодно, холодно и пусто, я страшно одинока. Иногда ко мне обращается Бог, Он говорит со мной по-немецки”.

Появляются глаза врача, слегка прикрытые очками, идет игра в слова:

Вопрос: игра, ответ: честная (это расшифровка ее имени шпиль - игра,честный - райн),

Вопрос: голова, ответ: гордость,

Вопрос: смерть, ответ: жизнь,

Вопрос: старый, ответ: молодой (юнг).

На приборе мечется стрелка.

Вопрос: рука, - в ответ стрелку зашкаливает. У Сабины начинается истерика.

Запись Юнга: “Она страдала, когда отец тиранил братьев. Он был склонен бить их по любому мельчайшему поводу. Говорит, что со страданием было связано сексуальное удовольствие”.

Большая ванна, на дне – Сабина в ночной рубашке. Медленно всплывает на поверхность.

Вообще слишком много воды, стоячей, капающей и текучей, развевающихся занавесок и неровного пламени свечей.

Юнг входит в ее комнату, она полусидит, полулежит в позе одалиски.

Запись Юнга: “Она с самого начала поставила себе целью соблазнить меня. От нее можно было ждать всего. Иногда, когда я приходил, она полулежала на диване в позе одалиски, лицо ее было чувственно-мечтательным. На мои вопросы она отвечала таинственным молчанием. Зато в другой раз она приветливо протягивала мне руку, предварительно густо измазанную чернилами, и звонко хохотала при виде моего испачканного пиджака”.

Юнг дал Сабине прочитать свою диссертацию. Ее замечания были так точны и умны, что он посоветовал ей заняться наукой.

“Как глупо, что я не родилась мужчиной!” - записала она в своем дневнике. Юнг начал приносить ей книги по философии и психологии. Обсуждению этих книг были посвящены долгие часы их бесед. Лихорадочно перелистывая страницы, Сабина роняет на пол разные предметы - стаканы, ложки, подсвечники, громко приговаривая в сердцах по-русски: “Вот черт!”

Выздоровление Сабины было стремительным. Через девять месяцев после поступления в Бургольцли ее не только выписали, но и дали рекомендацию для поступления в Цюрихский университет на медицинское отделение.

Но Юнг не оставляет ее. В письме Фрейду он объясняет это тем, что, если бы он ее покинул, у нее могла бы возобновиться только-только излеченная болезнь. Была ли эта забота единственной причиной?

Сабина пишет Юнгу длинные письма, в которых обсуждает не только теоретические вопросы, но и свою любовь к нему. Она убеждена, что он отвечает ей взаимностью, но подавляет свое чувство: “Как жаль, что моральные принципы мешают тебе выразить твою любовь ко мне”.

У Юнга появляется новый пациент, сам врач-психиатр, доктор Отто Гросс, страдающий шизофренией. Между врачом и пациентом возникает необычайно тесная связь, нечто вроде настоящей дружбы. Отто Гросс отрицает мещанскую добродетель и проповедует идею свободной любви, и под его влиянием Юнг начинает пересматривать свои строго моральные принципы. В его душе начинают рушиться добровольно наложенные на себя запреты, и он позволяет себе ответить на любовь Сабины.

Дальше все покрыто туманом тайны, и нет ответа на самый волнующий вопрос: “Было или не было?” Сабина записывает в дневнике: “Наши отношения вступили в стадию поэзии”, но никто не сумел доказательно расшифровать, какой смысл она вкладывает в понятие “поэзия” - это платоническая романтическая влюбленность или интимные эротические отношения, которых она много лет добивается? Она пишет матери, что совершенно счастлива,и это наводит на мысль о втором варианте.

Где-то летом во время каникул Сабина уезжает в Ростов повидаться с родителями. Ей там неуютно - ей не нравится Россия и ее одолевает тоска по возлюбленному. Интересно, что Юнг буквально засыпает ее письмами, очень напоминающими любовные. Последнее его письмо приходит после ее отъезда, и мать вскрывает его. До нас не дошло, что именно она там прочла, но письмо явно потрясло ее. Она умоляет дочь сосредоточиться на учебе, а не на любви. «Сабиночка, Сабиночка, будь благоразумной», - умоляет она, а дедушка раввин предрекает внучке великое научное будущее.

Берлинская опера привозит в Цюрих «Кольцо Нибелунгов» Рихарда Вагнера. Сабина потрясена драмой и музыкой, но особенно образами Зигфрида и Брунгильды, сгоревших в огне своей великой любви. «Их любовь так велика, что может завершиться только смертью». Восторг от музыки Вагнера вызывает в душе ее две навязчивые идеи - идею стремления к смерти как к апофеозу любви, и идею Зигфрида - ребенка, рожденного ею, естественно, от Юнга. Этот ребенок должен быть воистину велик в результате смешения арийской и еврейской крови.

Появляется портрет Фрейда. Юнг пишет Фрейду о первом случае исцеления пациентки от истерии его методом, не называя имени пациентки. Ясно, что это Сабина. Юнг просит у Фрейда совета - как быть, если пациентка в него влюбилась и жаждет родить от него ребенка? Фрейд утешает его, что это обычный вариант в их профессии, и, если молодой врач хочет практиковать лечение психоанализом, он должен научиться контролировать себя и свои чувства.

В 1907 году Юнг докладывает в Амстердаме на конгрессе психиатров результаты своей практики лечения истерии методом Фрейдовского психоанализа. В центре его доклада случай Сабины Шпильрайн. Конгресс встречает его враждебно – никто не верит в новый венский метод.

Слухи о романе Юнга с Сабиной приводят к разрыву их отношений, и Сабина снова впадает в отчаяние. Несмотря на это она с блеском сдает эказамены в университете и в 1910 году, получив диплом, возвращается в Бургольцли, уже не в качестве пациентки, а в качестве врача. По возвращении она снова погружается в пучину своей безумной любви к Юнгу.

Снова свечи, по две, по три, трепещет пламя, и воск, прозрачный, как слеза, стекает на подсвечник. А вот и настоящая слеза – стекает по щеке в какой-то странный сосуд. Сабина бежит за спасением к великому божеству психоаналитиков, Зигмунду Фрейду – она жалуется ему на Юнга. Неясно, она ищет у Фрейда утешения или просто хочет отомстить отвергнувшему ее любовнику. То есть, это неясно создателям фильма, но не мне.

Переписка Сабины с Фрейдом тянется несколько лет, в нее включается Юнг, который сначала оправдывается и лжет, а потом рвет на себе рубашку и кается: “Вы же знаете, что дьявол может использовать даже добрые намерения для того, чтобы все запачкать грязью”.

Тем временем Сабина пишет докторскую диссертацию, в которой впервые в истории применяет метод психоанализа к рассмотрению шизофрении. Ей очень помогают ее удивительные лингвистические способности - она умудряется расшифровать невнятный шизофренический бред своей пациентки. Юнг публикует ее диссертацию в своем престижном ежегоднике.

Теперь у нее есть время и условия завершить свой главный труд: “Разрушение(деструкция) как причина становления”. Она представляет эту работу Юнгу как их общего долгожданного сына Зигфрида. “Дорогой, - пишет она Юнгу - примите продукт нашей любви, мою работу - вашего сыночка Зигфрида...Здесь смерть - триумфальная песнь любви!”. Это единственная работа Сабины, где она позволяет себе цитировать Юнга.

Но он не приходит от этого в восторг. Он даже притворяется, что неправильно прочел заглавие – вместо “destruction” он прочел “distinction”, и потому сначала не понял смысл статьи. Или не захотел понять – уж больно оригинальны идеи его бывшей пациентки. Неужто она оригинальней его? Ведь он уже знает себе цену, сам великий Зигмунд Фрейд признал его достижения и назвал его своим научным сыном.

Юнг уже простил Сабину не только “за страдания, которые она ему доставила, но и за страдания, которые он доставил ей”. По его рекомандации, ее приглашают на стажировку в Вену, в святилище психоанализа – в еженедельный семинар Фрейда. Там она опять поражает всех неординарностью своих идей – такая дерзость никогда не вызывает большой любви коллег.

Неясно почему, она вдруг бросает все, уезжает в Ростов и стремительно выходит там замуж за врача Павла Шефтеля. Я вдруг вижу перед собой Павла Шефтеля – нет, нет, его не показывают в кино, вместо него показывают белую фату невесты и мужскую ногу в лакированном туфле, дробящем хрустальную рюмку. Но все это застилает мне страшная картина ног Павла Шефтеля, обутых в совсем другие туфли, протертые и стоптанные, висящие на уровне обеденного стола прямо у меня перед глазами.

Я вскакиваю из удобного кресла, опрокидывая при этом чашку с остатками кофе. Чашка, звеня, катится между других кресел. “Вот черт!” – громко говорю я по-русски, совсем как Сабина, и выбегаю из зрительного зала. Встревоженная служительница испуганно спрашивает меня, в чем дело – мне не понравился фильм? Но я не могу ей ответить – челюсти свело и в горле застрял ледяной ком.

Все это уже было со мной шестьдесят лет назад, но меня так долго лечили и таскали из больницы в больницу, что постепенно я забыла все – и Сабину, и девочек, и Павла Шефтеля, свисающего с потолка на крюке от недавно проданной люстры.

Я не хочу, не хочу, не хочу это вспоминать! Я немедленно уйду из этого проклятого киноклуба с его райским уютом и даровым кофе, вот только получу в гардеробе пальто. Куда к черту задевался этот проклятый номерок? Мои дрожащие пальцы никак не могут нащупать его в сумке, полной всякой дорожной дребедени. Вот расческа, вот ключи от отеля, вот кошелек, вот зеркальце – на черта, спрашивается в мои годы таскать с собой зеркальце? А номерок словно сквозь подкладку провалился!

Приходится сесть в кресло возле круглого полированного столика и вывалить на него весь невообразимый женский хлам, которым набита моя сумка. Я не успеваю опомниться, как служительница ставит передо мной чашечку кофе с положенным при ней бисквитом в целлофановой упаковке: “Выпейте кофе, вам сразу станет лучше”, - участливо говорит она. Что она во мне заприметила, неужто мое душевное смятение так бросается в глаза?

Я делаю несколько глотков и мне и вправду становится лучше, дыхание выравнивается, ледяной ком потихоньку тает в горле. К тому времени, как невесть откуда вываливается потерянный номерок, я уже жалею, что не досмотрела фильм. Может быть все же вернуться в зал? Ведь интересно, что они расскажут о последних годах Сабины и о ее последних днях.

Я осторожно вхожу в зрительный зал и сажусь в свободное кресло в последнем ряду. Похоже, я пропустила не так уж много: на фоне разорванной пополам групповой фотографии идет речь о полном разрыве отношений между Юнгом и Фрейдом. Линия разрыва молнией рассекает поле фотографии, оставляя Фрейда по одну ее сторону, а Юнга по другую. Члены группы психоаналитиков вынуждены выбирать, кого из двоих они предпочитают, и только Сабина отказывается участвовать в этой драме – она остается верна и тому, и другому.

Юнг объясняет ей причину разрыва: “Он хотел, чтобы я считал его своим отцом, а он меня сыном, но я могу смириться только с полным равенством в наших отношениях”. Фрейд же призывает ее отказаться от мечты об арийско-еврейском союзе и никогда не забывать, что она еврейка.

Сабина с Павлом поселяются в Берлине. Несмотря на неудачный брак и тяжелую беременность Сабина умудряется написать и напечатать несколько работ по психологии. Ее перу принадлежит первая в мире работа о психологии ребенка.

В 1913 году у нее рождается дочь - Рената, а через несколько месяцев Европу заливает огнем Первая мировая война. Павла призывают врачом в русскую армию, но Сабина отказывается вернуться в Россию. Вынужденная покинуть Германию, она мечется из одного швейцарского города в другой с маленьким ребенком на руках, нигде не находя ни постоянной работы, ни пристойного заработка. Приданое ее тает, а родители не могут посылать ей деньги из-за военных запретов.

В 1917 году мать присылает ей восторженное письмо о том, что русский народ восстал и сбросил со своих плеч царский гнет. С этого счастливого момента когда-то состоятельные родители Сабины становятся нищими и уже не могут помочь дочери ничем, кроме трогательных писем.

Ей приходится уехать в Женеву, но и там ее положение зыбко, там нет ни друзей, ни постоянного заработка, и в 1923 году она принимает приглашение Льва Троцкого вернуться в Россию, вернее уже в Советский Союз, чтобы участвовать в создании Нового человека.

Про жизнь Сабины в Советском Союзе создатели фильма не знают ничего. Никому кроме меня не было до нее дела - искорка угасла, след потерян, в тумане не видать ни зги. И только я могу рассказать правду.

 

ПЕРВАЯ ГЛАВА

ВЕРСИЯ СТАЛИНЫ

1.

Я терпеть не могу тетю Валю – она во все сует нос и вечно делает мне замечания. Я ничуть не должна ее слушаться, она мне никто, просто папина сестра. Она не любит мою маму и сердится на папу за то, что он на ней женился. Она говорит, что мама много о себе воображает и слишком красиво одевается – как буржуйка, а не как жена коммуниста. А я думаю, что она просто завидует маме, потому что на ней никто до сих пор не женился, хоть она уже очень старая, ей уже тридцать лет, не меньше.

Но особенно я не люблю ее с тех пор, как она у меня на глазах зарезала курицу. Мы приехали в гости к ней в деревню, и я сразу побежала в сарай поиграть с поросенком. Я чесала поросенока за ухом, он радостно хрюкал и терся о мою ногу, и тут вошла тетя Валя с курицей в руках. Курица испуганно квохтала, но тетя Валя не обращала на это внимания. Она одной рукой схватила курицу за крылья, а другой сняла с полки топорик. Потом положила голову курицы на верстак в углу и с размаху рубанула ее топориком по шее. Кровь брызнула во все стороны, и мы с поросенком заорали хором. А может, это я одна заорала хором и повалилась на пол, прямо носом в лужу крови.

Что было дальше, я не помню. Помню только, что меня положили на кровать в маленькой комнате и я ни за что не хотела вставать к обеду. Сколько меня ни уговаривали, я не пошла есть со всеми эту жареную курицу, которой тетя Валя у меня на глазах отрубила голову. Я вообще отказалась там есть - не стала есть ни ужин, ни завтрак, а лежала, уткнувшись носом в подушку, пока мама не согласилась уехать со мной домой. Они решили, что шофер Коля отвезет нас на папиной машине, а папа останется и вернется на автобусе, потому что у тети Вали был день рождения. Ей, наверно, исполнилось сто лет, такой старой и безобразной она мне показалась, когда не захотела выйти за ворота попрощаться с мамой.

Мама, по-моему, была рада сбежать с тетивалиного дня рождения, и папа тоже был бы рад, но не мог - все-таки она была его родная сестра. Ума не приложу, как у моего красивого симпатичного папы получилась такая противная сестра. По дороге мама клятвенно пообещала, что мы с ней никогда, никогда, никогда больше не поедем в гости к тете Вале.

И вдруг сегодня утром она объявила, что они с папой должны срочно уехать в командировку, а меня отправляют в деревню к тете Вале. Я так обомлела, когда это услышала, что даже не заплакала, а только спросила ее, это правда или шутка. Но была зима, а не первое апреля, и вид у мамы был очень несчастный и, кажется, даже заплаканный. И даже у папы вид был какой-то встрепанный, как будто он всю ночь не спал. Руки его были испачканы сажей, даже на щеке у него было черное пятно, и в квартире пахло горелым, хотя в нашей квартире не было печки.

Я не успела спросить, что у нас в доме сгорело, как в дверь ввалилась тетя Валя, еще более сердитая, чем обычно. “Что еще вы тут задумали?” - спросила она, даже не поздоровавшись, на что папа молча схватил ее за руку и потащил в свой кабинет, захлопнув за собой дверь. Мама за ними не пошла, а ни с того, ни с сего схватила меня в охапку и начала целовать, обмазывая мои щеки слезами.

“Но вы же не надолго уезжаете?” - спросила я, страшно испугавшись - до сих пор мама не часто меня целовала посреди дня, а только перед сном. Тут дверь кабинета распахнулась, тетя Валя вылетела оттуда, как ошпаренная, и спросила: “А ее вещи вы собрали?” “Конечно, собрали”, - сказала мама и указала на чемодан и корзинку, которые стояли возле двери. Я поняла, что выхода нет, раз они еще ночью решили отправить меня в деревню к тете Вале, и громко заревела: “Я к ней не поеду! Ни за что не поеду!” Тут мама тоже заплакала и даже тетя Валя стала утирать глаза.

Услыхав мой рев, папа вышел из кабинета, схватил меня на руки и зажал мне рот ладонью: “Тихо, тихо, - шептал он мне в ухо, - а то ты всех соседей распугаешь!” “И пусть распугаю!” - пыталась выкрикнуть я, но папина ладонь не давала мне произнести ни слова, получалось только мычание. Я билась и трепыхалась в сильных папиных руках, пока не устала и не затихла. Тогда папа опустил меня на пол и велел немедленно отправляться в путь, чтобы не опоздать на поезд. И добавил непонятное: “За нами могут прийти в любой момент”.

“Вот так сразу?” - попыталась снова завопить я, но папа больно стукнул меня под подбородок, так что я прикусила язык и замолчала от удивления - ведь папа ни разу в жизни не ударил меня, даже не больно. Тетя Валя взяла чемодан, а мне велели нести корзинку, и мама пошла отворять дверь. Корзинка была тяжелая и я хотела ее бросить, но папа стиснул мою ладошку вокруг ручки и приказал: “Не вздумай уронить”. И я послушно пошла к двери, неся эту тяжелую корзинку.

“А ведь твой шофер Коля привозил вас ко мне”, - сказала вдруг тетя Валя. Я не поняла, при чем тут шофер Коля, но папа понял сразу. “Значит, тебе придется уехать оттуда поскорей. Прости, но другого выхода нет”, - сказал он и поцеловал тетю Валю так, будто прощался с ней навсегда. И добавил что-то совсем непонятное: “Да хранит вас Бог”. Он вывел нас на лестницу, и тут мама догнала нас и тоже поцеловала тетю Валю и перекрестила, как делала когда-то моя няня Даша, - я прямо глазам своим не поверила. “Идите осторожно, чтобы никто из соседей вас не заметил”, - прошептала мама и тихо-тихо закрыла дверь.

“Иди вперед, - приказала тетя Валя, - иди медленно, будто гуляешь, выходи из двора, заходи в парк, садись на первую скамейку и жди меня”. Это было бы похоже на игру в прятки, если бы у нее было не такое ужасное лицо. Я медленно пошла одна, сжимая ручку тяжелой корзинки, вышла на улицу и свернула в парк, стараясь понять, какую скамейку считать первой - скамеек там было целых три. До сих пор я никогда не выходила на улицу и не заходила в парк одна, и мне было очень страшно - а вдруг тетя Валя меня не найдет? Или не захочет найти, ведь она знала, что я терпеть ее не могу.

Но она меня нашла, больно схватила за руку и потащила к трамвайной остановке, все время повторяя: “Скорей, скорей, а то опоздаем на поезд!” На поезд мы не опоздали, даже приехали на вокзал на двадцать минут раньше. Пока мы ждали когда придет поезд, тетя Валя села на скамейку, а мне велела стать возле газетного киоска и делать вид, что мы не знакомы. Мне ничего не стоило делать такой вид, и в ее сторону не смотреть - ничего приятного я все равно бы не увидела. Это было бы тоже похоже на игру, но когда я все же случайно на нее посмотрела, то заметила, что она неподвижно смотрит в одну точку и плачет. Плачет тихо, не в голос, просто слезы текут и текут по ее щекам, а она их даже не утирает. И тогда я тоже заплакала.

Так,тихо плача, мы впихнулись в вагон, хоть нас толкали со всех сторон. И бросились занимать места – народу ехало уйма, но нам удалось сесть, хоть не рядом, а напротив друг друга. “Так даже лучше, - прошептала тетя Валя, - никто не заподозрит, что ты со мной”. Но мне кажется, что никто нами не интересовался - у всех лица были такие, будто они тоже хотели заплакать.

Дорога была долгая и тетя Валя достала из моей корзинки два куска хлеба с колбасой – один дала мне, а второй съела сама. Мне очень хотелось пить, но тетя Валя сказала, чтобы я потерпела - напиться я смогу только дома. Я попробовала было заплакать, но она прикрикнула на меня: “А ну, прекрати!”, и я почему-то испугалась и плакать не стала.

Пока мы доехали до нужной станции, а потом дождались автобуса и добрались до тетивалиной деревни, стало совсем темно. В автобусе тетя Валя велела мне сесть отдельно, подальше от нее, и всю дорогу смотреть в окно, чтобы никто не запомнил мое лицо. Я уже больше с ней не спорила и делала все, как она велит, притворяясь, что это у нас с ней такая игра. Когда мы вышли из автобуса она не взяла меня за руку и не позволила идти рядом с ней, а отправила меня на другую сторону улицы, и только следила через дорогу, чтобы я не потерялась. Я уже забыла, как выглядел ее дом, и чуть не пробежала мимо в темноте, так что ей пришлось меня догнать и даже окликнуть по имени: “Стой, Сталина!” Не знаю, почему она так меня назвала, ведь дома меня все звали просто Лина.

Я была рада избавиться, наконец, от моей тяжеленной корзинки. По дороге мне несколько раз хотелось уронить ее на землю и убежать, но оказалось правильно, что я удержалась и этого не сделала - ведь в корзинку мама сложила много всякой вкусной еды, а у тети Вали в доме ничего съедобного не было. Ставни она не открыла и свет не включила, а зажгла зачем-то свечку и мы молча поужинали почти в темноте. Потом она постелила мне на диване в большой комнате, велела лечь, а сама ушла в свою спальню и свечку унесла с собой. Я долго не могла заснуть, потому что мне было страшно от всего непонятного, что сегодня случилось. Я лежала в темноте и слушала, как тетя Валя топает туда-сюда и чем-то шуршит, - может, она разбирала мой чемодан?

Я уже начала засыпать, как кто-то громко постучал во входную дверь. Тетя Валя сразу погасила свечку и затихла. Можно было подумать, что она даже перестала дышать, но стук в дверь все продолжался. Мне стало казаться, что тетя Валя умерла, и тогда я соскочила с дивана и побежала в ее спальню, натыкаясь в темноте на стулья и шкафы. Не успела я добежать до ее двери, как меня схватила сильная рука. Я хотела заорать, но вторая рука зажала мне рот. Тетя Валя прижала мою голову к своему животу и зашептала мне в ухо: “Тихо, тихо, дурочка! Никто не должен знать, что мы приехали”.

Я дрожала так сильно, что у меня зубы начали стучать. Тогда тетя Валя потащила меня в спальню и уложила на свою кровать. Я затрясла головой и замычала, но она опять зажала мне рот: “Хватит, хватит дрожать, лежи тихо и постарайся уснуть”. Она легла рядом со мной, натянула на нас одеяло и начала гладить меня по спине, убаюкивая, как маленькую. Стук в дверь, наконец, прекратился, и я вдруг уснула.

Я проснулась в темноте и никак не могла понять, это уже утро или еще ночь. А главное - где я. Я лежала на чужой кровати, дверь в соседнюю комнату была чуть-чуть приоткрыта и оттуда сочился слабый свет. Кто-то ходил там, то заслоняя от меня свет, то опять пропуская его ко мне. “Мама!” - тихо крикнула я, сама себя пугаясь и постепенно вспоминая, что случилось со мной вчера. Я плотно зажмурила глаза, надеясь, что весь этот ужас мне приснился и, когда я их открою, я увижу в соседней комнате маму, хоть трудно было себе представить, как мы с ней сюда попали. Но не успела я разлепить веки, как мне на рот легла тяжелая рука, и я узнала ладонь тети Вали. Значит, все это было правдой – и поезд, и автобус, и громкий ночной стук в дверь.

“Тихо, тихо, не кричи”, - зашептала тетя Валя мне в ухо. Изо рта у нее противно пахло. “Я хочу к маме!” - попыталась опять крикнуть я, но из под тетивалиной ладони из меня вырвалось только невнятное мычание. Она взяла меня за плечи и сильно тряхнула. Взгляд у нее был злой, и мне вдруг показалось, что она сейчас возьмет топор и отрубит мне голову, как той курице.

“Послушай, - сказала она шепотом, - ты уже большая девочка и должна понять, что твои папа и мама уехали в опасную командировку. А злые люди ищут тебя, чтобы им отомстить. И если ты будешь шуметь, они тебя найдут и заберут, так что ты никогда больше не увидишь ни маму, ни папу”.

Я бы ей не поверила, но вспомнила, как мама нас перекрестила на лестнице - моя мама, которая всегда ругала няню Дашу за то, что она забивает мне голову глупостями про Бога, а недавно выгнала ее из дому после того, как она повела меня в церковь. И я ей поверила и тихо заплакала, глотая слезы и сопли. А потом начала икать. Я икала так сильно, что упала с кровати, и тогда тетя Валя поняла, что я больше не буду кричать и звать маму.

“Пошли позавтракаем”, - позвала она меня и обняла за плечи. От этого я стала икать еще больше, но пошла за ней в столовую, где на столе горела свечка, хоть сквозь щели в ставнях было видно, что на улице уже совсем светло. Она сварила на примусе гречневую кашу, и я хотела было объявить, что я гречневую кашу не люблю, но посмотрела на нее и промолчала, потому что она глотала кашу и плакала.

Пока я ела кашу, я перестала икать, и стала смотреть по сторонам. Я вдруг поняла, чем она шуршала, когда я проснулась. Я увидела на столе рамку с вынутым стеклом, а рядом фотографию, которая до сих пор была в рамке под стеклом. На фотографии папе пожимал руку низенький человек с растрепанными волосами. Под фотографией было что-то написано. Когда тетя Валя вышла пописать, я придвинула фотографию к себе и постаралась прочесть, что там написано. Я уже год училась читать и хоть не быстро, но смогла прочесть по слогам: “Виктор Палей с товарищем Кировым...”, а дальше еще несколько слов. Тут тетя Валя вернулась и я не успела прочитать, что папа делал с товарищем Кировым и почему он пожимал ему руку.

Тетя Валя подскочила ко мне и вырвала у меня фотографию.

“Не смей это трогать!” - прошипела она, и мне опять показалось, что она сейчас меня зарежет, как ту курицу. Но она вместо этого зажгла примус, поставила его в эмалированный таз и стала медленно сжигать фотографию папы с товарищем Кировым. Когда фотография сгорела, она собрала пепел и выбросила его в печку, помыла таз и велела мне навсегда все это забыть. Потом она посмотрела на стенку, на которой раньше висела фотография, сказала сквозь зубы: “А след остался. Надо что-то придумать”, и стала рыться в тумбочке. Она рылась долго и, наконец, нашла какую-то яркую картинку, которую всунула в рамку и надела сверху стекло. Потом повесила новую картинку в рамке на прежнее место и прошептала: “Ну вот, теперь порядок”.

Она быстро помыла тарелки и стала надевать пальто. Я вскочила и побежала в сени за своим пальто, спрашивая на ходу: “Куда мы идем?” Тетя Валя сняла с меня пальто, села на корточки и притянула меня к себе: “Линочка, мне надо идти на работу, а ты должна остаться здесь”.

“Одна? - спросила я и задрожала. Я так не хотела оставаться одна, что даже забыла удивиться, как это она назвала меня Линочка. - Я не хочу одна. Возьми меня с собой!”

“Не могу. Я ведь объяснила тебе, что никто не должен тебя видеть, а то злые люди тебя заберут насовсем. Ты никому не должна открывать. И не отзывайся, кто бы тебя ни звал “.

Я вдруг заметила, что это не я дрожу, а она.

“Но что я буду тут целый день делать?” – заскулила я. У меня уже не осталось слез, чтобы заплакать.

Тетя Валя вынула из моего чемодана книжку и коробку с лото: СТы можешь читать или играть. Или хочешь, чтобы я привела сюда поросенка? Но он, небось, тут же нагадит”.

Поросенка в дом? Что с ней? Раньше она бы ни за что на это не согласилась. “Ладно, приведи поросенка, я уберу, если он накакает.”

Тетя Валя вышла и вернулась с поросенком, который сильно вырос с тех пор, как я была тут последний раз. Но он меня все равно узнал и стал тереться об мою ногу. От радости он тут же укакался и я бросилась в сени за совком, .

“Вот и хорошо, вот и оставайтесь вместе, а я пойду”, - быстро сказала тетя Валя, опять повторила, чтобы я никому не отвечала, если в дверь постучат, и ушла. Я услышала, как ключ повернулся в замке и поняла, что она меня заперла.

Очень хотелось плакать, но глупо было плакать,когда дома никого нет, кроме поросенка. Он, правда, был очень умный, только разговаривать не умел. Я решила почитать ему вслух книжку, которую мы привезли в чемодане. Это оказалась моя любимая книжка про деревянного мальчика Буратино и про Мальвину с голубыми волосами. Мама мне читала ее наверно тыщу раз, так что я знаю ее почти наизусть. Поэтому я читала ее легко и быстро. Поросенок так увлекся, что опять накакал на пол, и пришлось за ним опять убирать.

На самом интересном месте, когда за Буратино гнался Карабас Барабас, в дверь опять начали громко стучать, но я сделала вид, что ничего не слышу, и поросенок тоже. Я легла рядом с ним на подстилку и обняла его двумя руками, оттого, что он был теплый, мне было не так страшно. Наконец, тому, кто стучал, надоело стучать, и он ушел. Хотя мне показалось, что он не ушел, а затаился в кустах за дверью и ждет, чтобы я вышла посмотреть, кто так громко стучит. Но я и не подумала выходить, а еще крепче прижалась к поросенку и заснула.

Меня разбудил поросенок - он тыкался носом мне в лицо и тихо хрюкал. Я подумала, что он проголодался, потому что я тоже проголодалась. Я не нашла ничего, кроме гречневой каши, и половину положила себе на тарелку, а половину прямо в кастрюльке поставила перед поросенком. Он быстро-быстро съел кашу и опять накакал на пол. Но мне это было неважно, я уже научилась ловко собирать его какашки на совок и выбрасывать в ведро в сенях.

На улице уже стало темнеть, свечка погасла, а тети Вали все не было и не было. Читать мне больше не хотелось, и я попробовала поиграть в лото с поросенком. Но он, хоть и умный, играть не сумел – ему нечем было бросать фишки. Я стала уже думать, а не позвать ли того, который сперва стучал, а потом спрятался в кустах за дверью. Но тут в замке повернулся ключ и тетя Валя ввалилась в дом, таща за собой два больших чемодана. Тот, который затаился за дверью, пытался протиснуться вслед за ней, но она его не впустила и захлопнула дверь у него перед носом.

Тогда он прижался к ставне и громко крикнул: “А братец твой, Валька, оказался врагом народа! Так что нечего тебе нос задирать!”

Тетя Валя прошипела: “Лина, быстро в спальню!”, а как только я вышла, она взяла ведро с водой, распахнула окно, приоткрыла ставню и вылила все ведро на того, который кричал про братца. Он завопил и попытался схватиться за ставню, чтобы помешать ее закрыть, но тетя Валя захлопнула ставню с такой силой, что прищемила ему палец. Я видела все через щель в двери и спросила тетю Валю, кто это ее братец, уж не мой ли папа?

Тот, с прищемленным пальцем, не успокоился, а стал еще громче орать, что теперь он припомнит Вальке все ее безобразия. Но она будто его не слышала, она зажгла свет, поманила меня из спальни и притянула к себе: “Не слушай все глупости, которые люди будут тебе говорить. Твой папа – честный коммунист, верный сын партии”.

Я не совсем поняла про сына партии, я думала, он сын бабушки Фроси, которя умерла в прошлом году. Но тетя Валя не стала меня слушать, она поставила чемоданы на стол и сказала: “Пора собираться. Завтра утром мы отсюда уезжаем”.

“Куда? – испугалась я. – Если мы отсюда уедем, как папа и мама найдут меня, когда вернутся из командировки?”

“Лишь бы они вернулись, – сказала тетя Валя. – А уж найти тебя они сумеют”.

Мы выставили поросенка в сарай и стали паковать вещи в чемоданы и в корзины, которые тетя Валя принесла из сарая. Кроме платьев и пальто нужно было уложить все – примус, кастрюли,сковородки, тарелки, одеяла, простыни и подушки, всего не перечислить. Я бегала, бегала, помогала тете Вале, пока не свалилась прямо на пол и заснула. Проснулась я уже утром от осторожного стука в окно.

“Валентина, - позвал мужской голос, - открывай ворота”.

Тетя Валя вскочила – оказывается, она спала рядом со мной, не раздеваясь, - и побежала открывать. Я услышала, как во двор въехала большая машина, и через минуту тетя Валя вернулась с высоким мужчиной в ватнике.

“Знакомься, Лина, это Леша. Теперь он будет твой папа, потому что я выхожу за него замуж”.

“Не нужно мне никакого Леши, - завопила я. - У меня есть мой родной папа, он совсем не Леша, а Витя”.

“А теперь у тебя будет папа Леша”, - сказал Леша и взял меня на руки. Он был такой высокий, что я чуть не ударилась головой о потолок. Я уцепилась за его волосы и начала нарочно дергать их посильней, чтобы ему стало больно, но он только засмеялся: “Что же ты подсунула мне такую сердитую дочку, Валентина?”

Он поставил меня на стол, так что мы оказались лицом к лицу. Я подняла руки, чтобы опять вцепиться ему в волосы, но он поймал мои руки, прижал их к бокам и посмотрел мне прямо в глаза:

“А теперь перестань дурить, Лина, и слушай внимательно. Мы сейчас быстренько вынесем все вещи и погрузим в машину, а потом выведем тебя и усадим в кабину. Когда набегут соседи и станут спрашивать тебя, кто ты, отвечай им, что ты моя дочка”.

“Но я не хочу быть твоя дочка!” - завизжала я и дернула руками, но он прижал их еще сильнее:

“Ты не должна быть моей дочкой, ты только должна сказать это соседям, чтобы они не лезли не в свое дело”.

А соседи уже были тут как тут - они столпились вокруг Лешиного грузовика и наперебой спрашивали, куда это Валентина собралась ехать и что это с нею за девчонка, откуда она взялась. Я поняла, что это они обо мне, но отвечать им не стала, а спряталась в спальне, куда тетя Валя их не пустила. Она вообще не впустила их в дом, хоть они страшно напирали и пытались ворваться, но Леша был такой большой, он сгреб их одной рукой и оттеснил от двери, а дверь запер на замок. Тогда я поняла, почему они сначала вынесли из дому все вещи и только потом начали грузить их в кузов - чтбы успеть запереть дом, пока соседи не сбежались.

Но соседи не унимались, а все приставали с расспросами, их становилось все больше и больше, наверно, собралась вся деревня. Тетя Валя не отвечала, пока кто-то из толпы не крикнул: “Да она просто удирает. Уже все знают, что ее брат враг народа! Вот она и удирает!”

Тогда тетя Валя повернулась к ним, все лицо к нее было в красных пятнах, и крикнула: “При чем тут брат? Я просто выхожу замуж!”

“А девчонка? Откуда у тебя взялась девчонка?”

“Чего пристали? Это Лешина дочка.”

Леша отпер замок, вошел в дом и взял меня на руки:

“Пошли, доченька. Пора ехать. У нас впереди дорога длинная”.

И прижал меня посильней, чтобы я не сболтнула чего лишнего. Но я и не собиралась болтать лишнее, я очень испугалась соседей - у них были такие злобные лица, как у Карабаса Барабаса. Я закрыла глаза и представила, что я Мальвина с голубыми волосами, а Леша - это папа Карло. И тогда мне стало легко обнимать его за шею, пока он нес меня в кабину грузовика. Поросенка и кур еще раньше загрузили в кузов, тетя Валя заперла дом на замок и села в кабину рядом со мной. И мы поехали.

Кто-то из соседей громко спросил: “А куда вы едете?”

“На Кудыкину гору”, – крикнула тетя Валя из кабины и закрыла окно.

2.

Сегодня у меня день рождения, мне исполнилось семь лет. Но никто мой день рождения не праздновал, не то что у мамы с папой, там устраивали настоящий праздник. Но мы ничего не устраивали, нам было не до того. Уж очень много разных вещей случилось после того, как Леша увез нас с тетей Валей на Кудыкину гору. Кудыкина гора оказалась городом Ахтырка, где у Леши была комната в заводском общежитии.

Жить нам втроем в одной комнате без кухни и без уборной было противно, но мы так и жили, пока тетя Валя не продала свой дом в той деревне и не купила маленький домик в этой самой Ахтырке. К тому времени она поженилась с Лешей и стала Валентина Столярова, а меня сделала как бы их дочкой и поменяла мне фамилию с Палей на Столярову. Имя мое – Сталина - она поменять побоялась, хоть очень хотела: а вдруг кому-то не понравится, что мы хотим отказаться от такого замечательного имени в честь товарища Сталина. Так я стала Сталина Столярова. А Валю и Лешу стала называть мама Валя и папа Леша.

Я долго плакала и отказывалась называть их мамой и папой, но постепенно до меня дошло, что с моими родными мамой и папой случилось что-то ужасное, о чем все боятся говорить. И потому они поспешили отдать меня маме Вале. Я поняла, что меня могут забрать даже у Вали и Леши, если кто-нибудь узнает, что я не их дочка, а Сталина Палей. И я согласилась называть их мама Валя и папа Леша.

И еще я поняла, почему мама Валя не хотела выходить замуж за папу Лешу, который сначала показался мне таким высоким и симпатичным. Он и вправду был симпатичный, пока был трезвый, но трезвый он бывал редко. Он работал на заводе водителем грузовика и чаще всего приходил с работы пьяный “в доску”, как говорила мама Валя. А когда пьяный, он становился очень буйный - он бил посуду и пытался выбросить нас с Валей из комнаты. Он был очень сильный и с ним трудно было справиться, но, пока мы жили в одной комнате, мама Валя научилась набрасывать на него веревку с петлей, валить его на пол и связывать по рукам и ногам. А когда мы купили домик, хоть и маленький, она выделила там кладовку, которую она называла карцер, специально для того, чтобы запирать его там, пока он не протрезвеет. Зато наутро он выползал из карцера тихий и ласковый, бил себя грудь и клялся, что больше никогда не будет напиваться до такого свинства.

И твердо держался до следующего раза, и мама Валя его прощала. Вообще, она оказалась не такая противная, какой была, пока называлась тетей Валей. Я даже ее немножко полюбила, хоть боялась полюбить сильнее, чтобы не обидеть мою настоящую маму. И так мы жили втроем, не то, чтобы очень хорошо, но и не очень плохо: я ходила в детский сад, папа Леша водил грузовик, а мама Валя устроилась в здешнюю больницу медсестрой. Я раньше и не знала, что она медсестра. Конечно, мне очень не хватало мамы и папы, но все же жить было можно, пока не случилась катастрофа.

Мама Валя часто просила Лешу не пить, когда он сидит за рулем, и он ей всегда обещал водить грузовик только в трезвом виде. Но не всегда это обещание выполнял. И вот недавно его привезли домой на носилках, то есть нам сказали, что это он, потому что он с головой был накрыт брезентом и нельзя было увидеть, кто под брезентом лежит. Мама Валя приподняла брезент там, где должно было быть Лешино лицо, и упала на пол без сознания. Тогда я тоже захотела заглянуть под брезент, но те, что принесли носилки, схватили меня за руки и оттащили подальше.

Так я осталась уже без двух пап - без папы Виктора Палея и без папы Леши Столярова. Мама Валя три дня пролежала в кровати без движения, не ела и не пила, и даже не пошла на похороны. На похороны пошла только я, - не пошла, а поехала: за мной приехала заводская машина и я стояла одна перед мокрой ямой, в которую опустили гроб с телом папы Леши. Через три дня мама Валя встала с кровати, выпила два стакана водки и объявила, что она не может больше оставаться в этой проклятой Ахтырке.

Она решила уехать в Ростов, где жили когда-то мои родные папа и мама. Она тоже, оказывается, выросла в Ростове, и все ей было там знакомо. И теперь, когда мы с ней стали Столяровы, нам нечего было бояться, что с нами тоже случится ужасное. Через несколько недель нашлась семья, которая захотела из одной комнаты в Ростове переехать в целый дом в Ахтырке. Мы скоренько собрали свои вещички, сели в поезд и отправились в Ростов. Вещей у нас было немного: ни поросенка, ни кур у нас давно уже не было, свою мебель и кастрюли мы обменяли на мебель и кастрюли наших обменщиков, так что все наши одежки поместились в три чемодана, а одеяла и подушки мы отправили багажом. Я за это время выучила много слов - таких, как обмен, купе и багаж.

Мама Валя наняла на вокзале большую машину, которая привезла нас с нашим багажом в нашу новую квартиру в Ростове на улице Шаумяна. Шофер немного поторговался с мамой Валей и за трешку согласился отнести наши чемоданы наверх, на третий этаж. Тюки с одеялами и подушками мы с мамой Валей потащили сами по грязным ступенькам с разбитыми окнами на лестничных площадках.

Наша комната была довольно большая, но новая квартира оказалась коммунальная – это тоже новое слово, оно значит, что кроме нас там жили другие люди, с которыми у нас была общая кухня и уборная. У наших соседей было две комнаты, но я сперва никак не могла понять, сколько их в этих комнатах живет. Мама Валя сказала, что наши соседи не такие люди, как мы, потому что они - евреи. Я не знала, кто такие евреи, а мама Валя сказала, что евреи - плохие люди, потому что они они богатые и жадные. Так что, может, наши соседи все-таки не были евреи, потому что они были совсем не жадные.

Не успели мы вкатиться в свою новую комнату с нашими тремя чемоданами и двумя тюками, как в дверь к нам постучали. “Ну, чего им надо? Нам они ни к чему,” - проворчала мама Валя, но я уже успела отворить дверь. В коридоре стояла незнакомая старая женщина и, кажется, улыбалась. Я говорю “кажется”, потому что лампочка в коридоре была очень тусклая и точно ничего нельзя было рассмотреть.

“Вы наверно проголодались с дороги? - сказала женщина. – Я ваша новая соседка, меня зовут Сабина. У меня от обеда остались две тарелки холодного свекольника, не хотите попробовать?” И она махнула рукой в сторону кухни.

Мама Валя открыла было рот, чтобы отказаться, но я ее опередила – ехали мы из Ахтырки долго, в поезде было очень жарко, так что я и вправду очень проголодалась. Поэтому я побежала в кухню, выкрикивая по дороге: “Ой, спасибо, я так люблю свекольник!”, и маме Вале ничего не оставалось, как поблагодарить соседку Сабину и пойти за мной. Моя мама Валя была не дура, она сразу поняла, что будет глупо отказываться от приглашения соседки, если я уже согласилась.

Кухня была небольшая, но удобная. Там , кроме раковины, плиты и двух шкафчиков с керосинками – нашего и Сабининого – оставалось еще место для небольшого столика, на котором стояли две тарелки, кастрюлька со свекольником и баночка сметаны. Как же можно назвать жадной женщину, которая не пожалела нам, совершенно чужим, не только свекольника, но и сметаны? И я подумала, что эта Сабина наверно все-таки не еврейка.

Тут на кухню зашла девочка чуть постарше меня, волосы у нее были черные и глаза тоже. Она вошла и уставилась на нас так, будто мы свалились с луны. Сабина почему-то испугалась и торопливо сказала ей: “Евочка, это наши новые соседи”, а потом повернулась к нам: “Знакомьтесь, это моя младшая дочь Ева”. Мама Валя ответила: “Я Валентина Столярова, а это моя дочь Сталина”. Услыхав мое имя, Ева громко фыркнула и выбежала из кухни. Мне стало очень неприятно, и я решила, что уж она-то наверняка еврейка.

Не знаю, были ли наши соседи евреи, но богатыми их нельзя было назвать. Я заглянула к ним через приоткрытую дверь и заметила, что мебели у них почти нет, даже у нас с мамой Валей мебель была богаче и новее. Посреди первой, проходной, комнаты стоял стол, покрытый клеенкой, четыре неодинаковых стула, диван и обшарпанный буфет, а в другой, подальше, было очень тесно – там стояли, прижавшись друг к другу три больничные кровати и старый шкаф без зеркала. Раз в спальне стояли три кровати, значит спали там трое, но никого третьего я сначала не видела.

Зато на второй день я заметила, что в столовой у Сабины в углу напротив дивана черными лаковыми боками сверкало пианино, так что, может, они все же были богатые. В квартире моих настоящих мамы и папы тоже было пианино, и мама даже записала меня в музыкальную школу, но потом случилось ужасное, и у меня не стало ни мамы, ни папы, ни пианино.

Через несколько дней после нашего приезда, я вышла вечером на кухню поставить чайник и увидела там молодую женщину, тоже черноволосую и черноглазую. Она улыбнулась мне и сказала: “Ты, наверно, Сталина? А я Рената, старшая дочь Сабины”. Вот, значит, кто спал третьим в Сабининой спальне! Эта Рената была совсем взрослая. Она казалась настолько старше Евы, что трудно было поверить, будто они сестры.

Рената вела себя очень странно. Она только что откуда-то приехала, но не стала ни есть, ни спать, хоть было уже поздно. Она прошла в столовую, открыла крышку пианино и начала играть. Такой красивой музыки я никогда не слышала, даже по радио. Потом из спальни вылезла Ева, уже в ночной рубашке, в руке у нее была скрипка и они стали играть вместе, и играли, пока мама Валя не постучала к ним в дверь и не попросила прекратить концерт, потому что пора спать.

Они тут же прекратили, но утром начали снова. Мама Валя выскочила в коридор скандалить, и Сабина, сильно извиняясь, стала объяснять, что Рената – пианистка по профессии и должна репетировать перед концертом (какое интересное слово –репетировать!), а Ева учится в музыкальной школе при консерватории (еще одно слово – консерватория!) и ей надо готовить уроки. Мама Валя заворчала, что нам нет дела до их уроков и концертов, так что пусть они играют свою музыку где-нибудь в другом месте. И добавила, что теперь она понимает, почему прежние жильцы нашей комнаты так хотели убежать подальше из этой музыкальной квартиры, и что она будет жаловаться.

Услышав слово « жаловаться» ( его я знала раньше), Сабина почему-то ужасно испугалась и стала уговаривать маму Валю, что девочки будут репетировать только когда ее не будет дома. Но мама Валя пока почти всегда была дома, потому что ей некуда было уходить - она уволилась с работы в Ахтырке и новую работу в Ростове никак не могла найти. Она писала заявления в разные больницы и поликлиники, но ей отовсюду отвечали, что им не нужна еще одна медсестра.

Сабина как-то спросила ее, почему бы ей не написать в отдел здоровье-хранения - они ведь лучше знают, где нужны медсестры. Мама Валя сцепила руки, так что косточки пальцев побелели, тихо ответила: «Спасибо, это очень хороший совет. Сегодня же напишу», и быстро ушла в нашу комнату. Когда я вошла за ней, она лежала на кровати лицом в подушку и плакала. Я испугалась и спросила, что с ней, а она прошипела: «Закрой дверь!», хотя дверь была закрыта. Мне стало ее жалко, я села рядом с ней на кровать и погладила ее плечо. Она сбросила мою руку и закричала в подушку, так, чтобы получалось тихо: «Люблю я этих советчиков! Советуют, сами не знают, что. Я напишу в отдел здоровьехранения, а они тут же выяснят, что я не Столярова, а Палей. И дадут мне работу в лагере!»

Я знала, что лагерь бывает летний и пионерский, но побоялась спросить ее, что в этом плохого, потому что после смерти Леши она стала очень нервная, тем более, что деньги, полученные от обменщиков, быстро подходили к концу. А из-за того, что она стала нервная, она совсем не могла переносить музыкальные концерты Ренаты и Евы. Из-за мамывалиных скандалов Ева перестала со мной разговаривать, как будто я была виновата. Особенно по ее словам я была виновата в том, что меня звали Сталина.

Как-то, когда мама Валя после очередного скандала, сердито хлопнув дверью, выскочила из квартиры, я услышала сквозь дверь, как Сабина попросила Еву не упрекать меня за мое имя, сказав при этом странную фразу: «Тебе что, мало неприятностей?» И еще более странно было, что в ответ на эти слова Ева начала рыдать и биться в истерике. В самый разгар ее истерики кто-то стал открывать входную дверь своим ключом и в коридор вошла не Рената и не мама Валя, а высокий толстый мужчина в очках и в голубой теннисной рубашке, обтягивающей его круглый живот.

Не обращая на меня никакого внимания, он прямо подошел к Сабининой двери и открыл ее, не постучав. Ева тотчас же перестала рыдать и бросилась к нему с криком «Папа приехал!» Выходит, у них есть папа! Дверь закрылась, и я осталась в темноте коридора, пытаясь разобраться в их делах. В спальне для этого неожиданного папы кровати не было, вряд ли такой толстый папа смог бы поместиться с Сабиной на узкой больничной койке. Правда, можно было выставить одну из дочек в столовую на диван, - посмотрим, сделают они это или нет. Оставался еще вопрос, он папа только Евы или и Ренаты тоже?

Чтбы решить этот вопрос, я решила еще постоять в коридоре, раз меня никто не замечал, но из этого ничего не вышло -дверь распахнулась и из нее выскочила Ева с криком: «А что я, интересно, буду делать на кухне?» Значит, ее почему-то из комнаты выставили. «Можешь почистить картошку на обед», - ответила Сабина. «Но мне нельзя портить пальцы», - завизжала Ева. «От одного раза ничего не случится», - утешил ее папа и закрыл дверь.

Я быстро сделала вид, что чищу туфли, которые давно пора было почистить, и застряла в коридоре прямо под сабининой дверью. Они там говорили громко, но я не смогла понять ни слова, потому что слова были какие-то незнакомые.

«Они говорят по-еврейски?» - осмелилась я спросить у Евы, которая меня терпеть не могла, но на этот раз ответила: «Нет, по-немецки». Я просто обалдела: «Почему по-немецки?» Тут Ева порезала палец и стала его сосать, и я решила помочь ей чистить картошку - мне-то пальцы беречь было необязательно. Я взяла хороший мамывалин ножик и дело у нас пошло быстро, за десять минут мы начистили гору картошки. «А ты молодец, - похвалила меня Ева. - Приходи сегодня к нам на обед». «А что мама скажет?» «Мама никогда ничего не скажет, если ты придешь. Она тебя жалеет». Я рот открыла: «Почему жалеет?» «Потому что ты живешь с такой вредной мамой».

Как они это заметили? Я от удивления тоже порезала палец, очень глубоко, кровь так и хлынула потоком! «Ах!» - воскликнула Ева, и я поспешила воспользоваться удачной минутой: «А почему они говорят по-немецки?» «Кто – они? А, мама с папой! Потому что они много лет жили в Германии. И говорят по-немецки, когда не хотят, чтобы другие их понимали. Их никто не понимает, кроме Ренаты – она ведь родилась в Германии».

Тут дверь открылась и Евин папа выглянул из комнаты: «Как дела, Ева? Картошку почистила?» «Почистила!» «Ну вот, а говорила - не могу». «Я и не смогла бы, если бы не Сталина. Но я палец порезала. И она тоже. Как я теперь буду играть?»

«Иди сюда скорей, я тебя подлечу!»

«И Сталину подлечи, а то у нее из раны кровь хлещет».

«Хороши работнички», - сказал папа-доктор, глянув на наши пальцы.

«Пойдем к нам, Сталина - мой папа доктор».

Он хотел возразить, но не успел: Ева втащила меня за руку в их столовую. И я увидела, что Сабина лежит на диване вроде бы в обмороке – лицо белое-белое, как мел, голова запрокинута назад, зубы оскалены. Что же этот папа доктор с ней сделал? Что он рассказал ей по-немецки?

«А Сабину Николаевну вы тоже подлечите?» – спросила я и сама испугалась, зачем я такое спросила.

«Я ее уже подлечил, - папа-доктор криво улыбнулся, будто понарошку. - Ей стало плохо, но через пять минут она придет в себя». И тут я заметила на столе сломанную ампулу и медицинский шприц, какой я видела у мамы Вали на работе.

«Давай я перевяжу твой палец и иди к себе».

Но только он начал перевязывать мне палец, как в прихожей грохнула дверь и в столовую ворвалась мама Валя. «Что они с тобой сделали?» - заорала она, увидев мой окровавленный палец.

«Она порезала палец и я ей делаю перевязку», - постарался успокоить ее папа-доктор.

«Какое право вы имеете перевязки делать? Вы что, врач? - еще громче заорала мама Валя и вдруг заметила Сабину на диване и шприц на столе. – А с этой что вы сделали? Она с утра была совершенно здорова!»

Веки Сабины дрогнули и она открыла глаза: «Не дери глотку, Валентина, - я бы ни за что не поверила, что она может обратиться так грубо к маме Вале и еще на «ты», - это мой муж Павел, он врач. Он мог бы и тебе помочь, если бы ты на него не бросалась».

Мама Валя вдруг тоже перешла на «ты»: «Так у тебя есть муж врач? Что же ты молчала? И где ты его прятала?»

Сабина закрыла глаза и прошептала: «Иди к себе, Валентина. Мы поговорим об этом потом».

Мама Валя сразу притихла, втянула голову в плечи и потащила меня к выходу. Когда за нами закрылась дверь, она спросила: «Что здесь произошло? Почему ты порезала палец?»

Я попыталась ей рассказать, как доктор-муж открыл парадную дверь своим ключом, как они выгнали Еву на кухню и заговорили по-немецки, но в голове у меня все смешалось - и картошка, и наш острый ножик, и лицо Сабины, белое, как мел, и шприц на столе рядом со сломанной ампулой. Она слушала внимательно, не говоря ни слова, и я видела, как в голове у нее крутились какие-то мысли, как будто она наматывала нитку на катушку. Я совсем запуталась и кончила рассказывать, а она все молчала.

«Что-то у них случилось, - сказала она, наконец. - Никому не надо об этом рассказывать.»

Мы долго-долго сидели молча, пока в замке опять не повернулся ключ - это вернулась Рената. «Мама! - закричала она весело, вбегая в комнату Сабины и еще не успев закрыть за собой дверь. - Я устроила для нас с Евой...»

Но вдруг замолчала и спросила растерянно: «Что случилось? Папа приехал? Почему у вас такие лица?»

Тут дверь захлопнулась и все заговорили разом. Но хоть я нарочно вышла в коридор, чтобы послушать, ничего нельзя было разобрать, потому что они опять залопотали по-немецки. Лопотали они не долго, я даже не успела перечистить все наши туфли по второму разу, как Павел вышел на кухню и начал растапливать плиту, которую из-за жары не топили при нас ни разу.

«Зачем топить плиту летом?» – поинтересовалась я.

«Сегодня вся семья в сборе, на керосинке обед пришлось бы варить до утра»

Я побежала к себе: «Мама Валя, они плиту затопили! Может, и нам что-нибудь на плите сготовить?»

«Плиту затопили? Интересно, зачем? – она вытащила из буфета какой-то пакет. - На плите можно суп фасолевый сварить. Я давно мечтала, но на керосинке слишком долго, да и керосин жалко тратить». И мама Валя отправилась на кухню.

Она вернулась через десять минут: «Я суп поставила, через часик он сготовтится. А ты сходи к ним, попроси пол-стакана подсолнечного масла одолжить. И посмотри заодно, все ли фотографии у них на месте».

Я постучала в дверь Сабины, вспомная, как тетя Валя сжигала тогда фотографию папы с товарищем Кировым. Дверь открыла Рената и встала на пороге, явно преграждая мне путь. Но я поднырнула ей под руку и увидела, что Сабина уже сидит за столом, а перед ней пустые рамочки от фотографий. Я протянула ей стакан и попросила одолжить подсолнечного масла. Пока Рената наливала масло в мой стакан, я посмотрела на стену над диваном, где раньше висели снимки Сабины с ее братьями, братьев было три. Она очень гордилась, что все они большие люди – академики и профессора. Теперь на обоях остались только светлые пятна от рамок. И я вдруг ляпнула:

«Нельзя пятна на стенке оставлять. Нужно вставить в рамки какие-нибудь картинки и повесить их обратно».

Все уставились на меня, как будто я громко пукнула.

«Откуда ты знаешь?» – спросила Рената, протягивая мне стакан.

«Все так делают!» - крикнула я и поскорей убежала.

«Ну вот, можно, наконец, ложиться спать», - вздохнула мама Валя, когда мы доели фасолевый суп и помыли тарелки. Но не тут-то было. Не успели мы расстелить постели, как в дверь кто-то осторожно постучал. Мужской голос спросил: «Можно войти?», и в комнату животом вперед ввалился доктор Павел: «Я хочу с вами поговорить, Валентина Григорьевна».

«А вас как величать? – нахмурилась мама Валя, оттягивая разговор. Она теперь всех боялась. – Да вы садитесь, в ногах правды нет».

« Но правды нет и выше, - загадочно ответил наш гость. - Вы же знаете, я – муж Сабины Николаевны, врач Павел Наумович Шефтель. А вы ведь медсестра и ищете работу, правда?»

Мама Валя молча кивнула, выжидая, куда он клонит.

«Вы какая медсестра - хирургическая?»

«Вообще-то я хирургическая, но в деревне во всех отраслях работать приходилось, даже с глазным врачом».

«Вот и отлично! Меня пригласили на две недели поработать в городской больнице и мне нужна надежная медсестра. У вас стаж большой?»

«Одиннадцать лет».

«А трудовая книжка в порядке?»

Мама Валя как стояла, так и плюхнулась на стул: «Трудовую книжку я потеряла. Когда мужа хоронила, дождь лил проливной, а я ее с горя в могилу уронила и ее в глину засосало. Так и не смогли ее оттуда выудить».

Я прямо онемела - ну и врунья! Как же она могла книжку в могилу уронить, если она на похороны не пошла, и я стояла над могилой папы Леши одна-одинешенька?

«У меня есть только справка из ахтырской больницы, где я проработала два года». Знаю я эту справку – она лежит в верхнем ящике ее тумбочки вместе с моей новой метрикой и свидетельством о смерти мамивалиного мужа. И в этих справках все мы – Столяровы. Муж Сабины внимательно почитал справку и положил на стол:

«Отлично. С этой справкой я постараюсь устроить вас без книжки. Так что, если хотите, езжайте со мной завтра с утра в городскую больницу. К восьми часам без опоздания».

«А я? - пискнула я. - Мне тоже с вами можно?»

«А ты оставайся дома с Сабиной. Ей что-то нездоровится, а Ева с Ренатой должны с утра уйти в музыкальную школу - им дали комнату для репетиций. Так ты за ней присмотри, ладно?»

«Спасибо, Павел Наумович, - пропела мама Валя своим самым приятным голосом. - Я вашей доброты вовек не забуду».

«Какая тут доброта? Ведь мы соседи, а соседи должны помогать друг другу». Он снял очки, протер их рукавом рубашки, сказал «Спокойной ночи» и вышел.

«Интересно, с чего этот еврейчик вдруг стал обо мне заботиться? - сказала мама Валя, прежде, чем погасить свет. - Уж не оттого ли, что ты так напугала их своим дурацким разговором про следы от рамок?»

Она заснула, а я долго лежала в темноте и думала, отчего все так друг друга боятся? Мама Валя боится Сабину и ее мужа, а Сабина и ее муж боятся нас с мамой Валей.

 

3.

Все теперь стало иначе. Павел Наумович живет в нашей квартире и спит на диване в столовой. По утрам они с мамой Валей уходят на работу, потом Рената с Евой уходят репетировать, и мы остаемся в квартире вдвоем с Сабиной Николаевной. После той истории со шприцем она стала очень тихая и испуганная, она говорит шепотом и вздрагивает от каждого стука в дверь.

Они-таки послушались моего совета, вставили во все рамки картинки из разных журналов и повесили их на старые места. Куда они девали фотографии, я не знаю, но мама Валя уверена, что они сожгли их в плите в тот день, когда мы варили фасолевый суп. Плиту с тех пор ни разу не топили, потому что пока все еще лето и на улице очень жарко. Но говорят, что скоро наступит осень и я пойду в школу. Это, наверно, хорошо, потому что мне страшно надоело целый день сидеть дома. Правда, Сабина Николаевна стала учить меня читать книжки и говорить по-немецки. Оказалось, что она в нашей школе работает учительницей немецкого языка.

Я и раньше умела читать, но читала только детские книжки, очень глупые и скучные, а теперь мы с Сабиной читаем настоящую интересную книжку про Тома Сойера и Гекльберри Финна. А по-немецки я уже знаю песню про русалку Лорелею: «Их вайс нихт, вас золь ес бедойтен, дас их зо траурих бин». По-русски это значит: «Я не знаю, что со мной случилось, но мне почему-то очень грустно». И когда Ева возвращается после репетиции, она играет эту песню на скрипке и мы с ней поем ее хором. Получается так красиво, что Сабина Николаевна каждый раз плачет. А иногда она садится за пианино и тоже играет эту песню еще красивее, чем Рената.

Потом Павел Наумович уехал туда, где он живет, а маму Валю оставили работать в больнице, потому что она оказалась хорошая медсестра. И однажды она решила взять меня с собой в больницу, чтобы покормить настоящим обедом. Ведь с тех пор, как она стала работать медсестрой, у нее нет времени готовить настоящий обед. И ей неудобно, что Сабина Николаевна часто кормит меня вместе с Евой, потому что они хоть может и евреи, но такие же бедные, как мы.

Она велела мне надеть голубое платье с оборочкой по подолу, и мы с ней пошли к трамвайной остановке. Я очень волновалась - ведь я еще ни разу не ездила на трамвае с тех пор, как мы жили в Ростове с мамой и папой. Красный трамвай со звоном подъехал к остановке, какие-то пассажиры сошли, а мы с мамой Валей поднялись по ступенькам и сели на свободные места на передней скамейке лицом к окну. Через несколько остановок кондукторша объявила: «Пушкинская улица, городской парк».

И я вдруг увидела свой старый дом, в котором я жила когда-то с папой и мамой. Я хорошо помнила адрес: « Пушкинская 83», меня заставили выучить его на случай, если я потеряюсь. Я сразу узнала все - и балконы с цветами в горшках, и зеленую лужайку перед домом с клумбой посредине. А сразу за клумбой я увидела наш подъезд, туда как раз входила высокая женщина в красивом платье и в туфлях на каблуках. И мне вдруг показалось, что это – моя настоящая мама, что она отправила меня в Ахтырку с мамой Валей, а сама осталась тут жить без меня.

Я вскочила с места и заорала «Мама!», но мама Валя схватила меня за плечо и надавила со страшной силой. «Садись, дура, и молчи!» – прошипела она, а трамвай уже завернул за угол и мой дом скрылся из виду. Мама Валя, не отпуская мое плечо, сказала: «Забудь раз и навсегда, что ты тут жила. Ясно?» Я кивнула головой, что, мол, ясно, но никак не могла забыть этот дом и эту женщину в красивом платье, которая вошла в наш подъезд.

Но в больнице я отвлеклась, потому что мама Валя всем хвасталась, что я - ее дочечка, и все ахали и повторяли: «Какая красивая девочка!» А потом меня повели в столовую и угостили настоящим обедом из трех блюд: на первое красным борщом со сметаной, на второе котлетами с картофельным пюре, а на третье - вишневым компотом с медовыми пряниками. Я так объелась, что с трудом удержалась, чтобы не заснуть. Домой уехать я не могла, потому что мама Валя хотела, чтобы я ее дождалась и чтобы мы поехали обратно вместе.

Но к концу рабочего дня в больницу привезли какого-то больного на срочную операцию, и маму Валю не отпустили. Тогда она дала мне тридцать копеек на билет, отвела на остановку и усадила в трамвай. Остановка была конечная и народу в трамвае было мало, так что я села на самое лучшее место у окна. Мы ехали очень долго, пока не доехали до Пушкинской улицы, и я опять увидела свой старый дом. Не знаю, что со мной случилось, я и подумать не успела, как выскочила из трамвая и побежала к круглой клумбе посреди зеленой лужайки.

Возле клумбы я остановилась, потому что сама не знала, зачем я выскочила из трамвая, который вез меня домой. Пока я думала, не пойти ли мне в нашу старую квартиру, чтобы проверить, не моя ли мама была та женщина в красивом платье, как из подъезда вышла девочка с косичками, такого роста, как я, а за ней выехал на трехколесном велосипеде маленький толстый мальчик лет пяти. Мне даже не нужно было долго смотреть на этот велосипед, чтобы понять, что он - мой. Когда мне было четыре года, на одном колесе я написала зеленой краской букву С, а другое колесо поцарапалось об забор, на который я наехала. Я сразу узнала и зеленую букву С, и три белых царапины на красном колесе. А толстый воришка нахально катил по дорожке прямо ко мне, не подозревая, что он едет на моем велосипеде.

И тут со мной случилось странное, - в глазах стало темно, в ушах зазвенело, как будто в голову ввинтили большой винт. Я бросилась на этого толстяка, повалила его на землю, заорала не своим голосом: «Отдай мой велосипед!», схватила велосипед и побежала, сама не зная, куда. Мальчишка взвыл диким голосом, девочка припустила за мной, а на балкон второго этажа выскочила та самая женщина в красивом платье. Нет, это не была моя мама. Она закричала: «Что случилось, Митенька?» и увидела, как Митенька ползет по траве, а я бегу от него с велосипедом в руках. Она завопила: «Даша, скорей!» и умчалась в дом, а из подъезда выбежала моя бывшая няня Даша и помчалась за мной вслед за девочкой с косичками.

Я поняла, что через минуту няня Даша меня догонит и узнает. Я бросила велосипед и ринулась в кусты сирени, росшие вдоль забора. Кусты быстро закончились и передо мной вырос забор. Он был не такой высокий, как два года назад, так что мне удалось через него перелезть. За забором тоже густо росли кусты, но уже не сирени, а шиповника. Я вдохнула воздух и нырнула в кусты шиповника, обдирая об колючки платье, локти и коленки. Где-то сзади уже хрустели ветки и женские голоса перекрикивались: «Девчонка, говоришь?», «Девчонка, беленькая, в голубом платьице», «Маленькая?», «Да чуть повыше Митеньки», «Раз маленькая, далеко не уйдет, тут ведь забор», но я уже умчалась далеко-далеко.

Ноги сами несли меня - ведь за нашим забором был городской парк, по аллеям которого я когда-то гуляла с няней Дашей, сперва в колясочке, потом за ручку, а потом на велосипеде. Я вихрем промчалась по знакомым аллеям, выбежала на лужайку у фонтана, и, задыхаясь, упала на траву. Воздух заполнил громкий топот, и я вцепилась в ручку фонтана, похожего на большую кастрюлю - все, сейчас меня схватят, а я ни за что не дамся! Если бы я могла, я вцепилась бы в эту ручку зубами, но она была слишком толстая. Прошла минута, а может две или три, но никто не появился ни в одной из трех аллей, сбегающих на лужайку, - это мое сердце стучало, как барабан на пионерском параде.

Не знаю, сколько времени я лежала возле фонтана, пока у меня хватило сил сесть и посмотреть на свои исцарапанные в кровь руки и ноги. А платье! Что стало с моим любимым голубым платьем, обшитым снизу белой оборкой! Оборка оторвалась в трех местах и стала грязной там, где я на нее наступила. Как я приду домой в таком виде? И вообще, как я приду домой? Ведь у меня нет денег на трамвай! Что ж, я решила идти пешком - дорогу можно найти по трамвайной линии.

И я пошла. Я шла долго-долго, уже стало темнеть, а нашей улицы все не было видно. И вдруг трамвайная линия раздвоилась - из двух рельс получились четыре, две из них побежали дальше, а две свернули за угол. Сначала я очень испугалась, а потом сообразила, что нужно просто дождаться нашего трамвая номер одиннадцать и посмотреть, по какой линии он поедет. Я села на скамейку на трамвайной остановке и стала ждать. Наконец, из-за угла появился трамвай, но его номер был пять. Он остановился возле меня, из него вышли два мужчины и старушка с большой сумкой. Мужчины быстро ушли, а старушка поставила сумку на скамейку возле меня и спросила: «Ты кого-нибудь встречаешь, девочка?»

Я хотела ей ответить, что жду другой трамвай, но в горле у меня что-то стиснулось и я не смогла произнести ни слова. А старушка все не отставала: «Что с тобой случилось? У тебя все руки и ноги в крови». Я опять попыталась что-то сказать, и опять не смогла. «Ты больна?» - крикнула старушка и схватила меня за плечо своей сморщенной лапкой. Я не знаю, откуда у меня взялись силы: я стряхнула старушкину лапку и помчалась прямо по рельсам не в ту сторону, из которой выехал трамвай номер пять, а в другую .

Бежать пришлось недолго - прямо за углом я увидела нашу улицу и через пару минут влетела в свою квартиру. Первое, что я услышала, был крик мамы Вали: «Ни в какую милицию я заявлять не буду!» и умоляющий голос Сабины: « А вдруг с Линочкой случилось что-нибудь ужасное?»

И тут они увидели меня. «Слава Богу!» - пискнула Сабина, а мама Валя подскочила ко мне и молча влепила мне такую затрещину, что я отлетела обратно на лестничную площадку. Ноги у меня подкосились, то ли от затрещины, то ли от усталости, и я плюхнулась на грязный цементный пол. Ударилась я не сильно, но в глазах у меня потемнело. Когда в глазах просветлело, я увидела над собой лицо мамы Вали, мокрое от слез. Она стояла передо мной на коленях, гладила мои щеки и бормотала: «Линочка, деточка, я думала, что я тебя никогда больше не увижу».

Я тут же сообразила, чего она боялась – что кто-то меня узнал и увез туда, откуда не возвращаются. «Все в порядке, - хотела я ее утешить. – Меня никто не узнал». Но словно чья-то рука стиснула мне горло, и вместо слов у меня изо рта вырвался то ли хрип, то ли стон. Мама Валя наклонилась, оторвала меня от пола и поставила на ноги: «Что с тобой? Лицо в грязи, платье порвано, руки-ноги в крови! Скажи, где ты была?»

Я опять попыталась ответить, и опять у меня ничего не получилось. « Почему ты не отвечаешь? Перестань притворяться, – рассердилась мама Валя, и начала меня трясти за плечи, так что у меня зубы застучали друг о друга. - Все равно, тебе придется рассказать правду!» Я опять открыла рот, чтобы рассказать правду, но вместо слов из горла у меня вырвался все, что я съела на обед - и борщ со сметаной, и котлеты с картофельным пюре, и вишневый компот с пряниками.

«Господи, что с ней?» – зарыдала мама Валя, и тут вдруг вмешалась Сабина: «Оставь ее, Валентина. – С тех пор, как приехал Павел Наумович, они перешли на «ты». - С нею случилась какая-то беда. Она не может сказать ни слова, потому что у нее типичный приступ истерии».

«Что ты о себе воображаешь? – завопила мама Валя. – Что ты знаешь про приступы?»

«Я двадцать лет лечила детей от истерии в лучших клиниках мира».

«Ты? Лечила детей? Тогда что ты делаешь здесь, если не врешь? - возмутилась мама Валя. - В этом жалком городе, в этой жалкой квартире?»

«Это долгая история, и сейчас не время ее выяснять. Сейчас надо помочь бедной девочке, пока не поздно. Надо ее помыть, покормить, если удастся, и дать снотворное, чтобы она заснула. А утром посмотрим, как ее лечить».

Они нагрели воду на двух керосинках, поставили на кухне корыто, посадили меня в корыто и искупали. Мама Валя стала смазывать иодом мои бесконечные царапины: «Это царапины от кустов шиповника, которые растут только в парке. Уж не выскочила ли ты из трамвая на Пушкинской возле парка?»

Услыхав про Пушкинскую, Сабина перестала меня вытирать и застыла с полотенцем в руках: «На Пушкинской возле парка? Странно – я жила там в детстве...»

«Ты жила на Пушкинской возле парка?» - начала мама Валя, но тут дверь распахнулась и в квартиру влетели Рената и Ева, розовые и веселые: «Если б ты слышала, мама, как мы сыграли сегодня концерт Брамса для скрипки! Нам устроили настоящую овацию! – Ева замолчала, увидев меня всю в пятнах йода. – Что случилось со Сталиной?»

«Она упала с лестницы и сильно ушиблась, - поспешно соврала Сабина. - Идите к себе, на столе приготовлен ужин, а я скоро приду и вы все мне расскажете».

Рената глянула на мать и что-то поняла. Она потянула Еву за руку и быстро закрыла за собой дверь. Мама Валя надела на меня ночную рубашку и протянула мне стакан чая: «На, выпей». Я сделала глоток, но горло снова стиснулось и чай вылетел обратно. Я вдохнула воздух и хотела сказать, что не хочу чаю, но опять только замычала без слов. Мама Валя завернула меня в теплое одеяло и уложила в кровать. Но я никак не могла успокоиться – меня трясло с ног до головы.

Сабина убежала к себе и через минуту вернулась с маленькой бутылочкой. Она налила на дно чашки немножко воды и накапала в воду несколько капель. Потом набрала то, что получилось, в пипетку, отклонила мою голову назад и капнула несколько капель в нос, сначала в одну ноздрю, потом в другую. «Вдохни глубоко и выдохни. Три раза подряд», - приказала она. Хоть в носу защипало, я послушно вдохнула и выдохнула три раза подряд. Мне почему-то нравилось выполнять приказы Сабины, и даже мама Валя затихла и перестала с ней спорить и тыкать ей в нос свой диплом медсестры.

Сабина зачерпнула чайную ложечку из чашки и поднесла к моим губам. «Пей, только очень осторожно,» – сказала она, нажимая пальцем на какую-то точку у меня чуть пониже шеи. Я потихоньку втянула в себя горькое питье и оно начало медленно спускаться мне в горло. Когда ложечка опустела, Сабина набрала вторую и мы вместе проделали то же самое. Я очень боялась, что вся эта горькая гадость снова выплеснется из меня наружу, но горло слегка расслабилось и пропустило ее внутрь. Через пару минут руки-ноги мои перестали трястись и зубы перестали стучать.

Мама Валя взяла Сабинину бутылочку и попыталась прочесть надпись на этикетке. «Никогда ничего подобного не видела. Ты кто такая, Сабина Николаевна? От кого ты прячешься? Что скрываешь?»

Ответа Сабины я не услышала, - мир вокруг меня качнулся и исчез. Там не осталось никого - ни Сабины, ни мамы Вали, ни няни Даши, ни толстого воришки верхом на моем велосипеде.

Целый месяц прошел для меня как во сне. По утрам мама Валя и Рената уходили на работу, Еву Павел Наумович устроил в летний лагерь, и мы с Сабиной оставались одни. Сначала Сабина читала мне вслух по-немецки сказки про Рейнеке Лиса, который никого не жалел и был ужасный обманщик, – она читала одну и ту же сказку много раз подряд, а потом просила меня повторить ее. Мне эти сказки нравились, они были очень смешные, и я изо всех сил старалась их пересказать, но слова застревали у меня в горле. Тогда Сабина стала читать мне по одной фразе несколько раз, а потом спрашивала: «Ты могла бы повторить эту фразу, если б научилась говорить?» Я повторяла эту фразу про себя и кивала головой. «А теперь следующую». Я опять повторяла и кивала. И так день за днем, день за днем. Странно, но Сабина никогда не уставала от моего молчания.

Я уже выучила много сказок наизусть, но это не помогло мне начать говорить. Однажды мы с Сабиной так увлеклись, что не заметили, как Рената вернулась с работы. Она вела музыкальные занятия в нескольких детских садах и терпеть не могла свою работу. Поэтому она всегда приходила домой сердитая, но особенно сильно она рассердилась в тот день, потому что Сабина, занимаясь со мной, забыла приготовить обед. Мы в пятый раз читали про то, как Рейнеке Лис уговорил Кота Гейнци сунуть лапу в мышеловку, и вдруг дверь с треском распахнулась и в комнату влетела Рената с криком: «Что, мамочка, обеда сегодня нет?»

Сабина всплеснула руками: «Ой, я совсем забыла про обед!» и поднялась со стула, чтобы побежать на кухню. Но Рената не выпустила мать из комнаты. Она загородила дверь двумя руками и начала ругаться по-немецки. Она решила высказать матери все свои обиды - по-немецки, чтобы я не поняла. Она только не учла, или просто не знала, что я могу понять больше половины того, что она говорит. Я поняла не все, но достаточно:

«Конечно, дорогая мамочка, ты была очень занята с чужой девчонкой, а обо мне ты забыла. Забыла, что я каждый день бегаю из одного детского сада в другой, чтобы заработать деньги для всех вас. Ты всегда была такая, даже когда я была совсем маленькая. Ты всегда лечила чужих детей, а на меня тебе было наплевать! Тебе и на папу тоже было наплевать, ты и его забывала покормить, вот он и сбежал от нас!»

Чем громче Рената кричала, тем больней мне в голову вкручивался винт, совсем как тогда, когда прямо на меня ехал толстый мальчишка на моем велосипеде. И когда боль стала невозможной, я крикнула по-немецки замечательную фразу из Рейнеке Лиса, которую мы как раз сегодня разучили с Сабиной: «Сейчас же заткнись, а то я отдам тебя крысам!»

Стало очень тихо - обе, и Рената, и Сабина уставились на меня, как будто увидели в первый раз. Потом Сабина обхватила мою голову и начала целовать, а Рената спросила: «Когда ты успела обучить ее немецкому?» Сабина показала ей нашу любимую книжку: «Мы читаем «Рейнеке Лиса». «Но почему немецкую книжку? У тебя, что ли, русских нет?» По-моему, она искала за что бы зацепиться, чтобы придраться. Но Сабина ей не далась. Я не поняла всего, что она ответила, но зато запомнила слово в слово - от занятий с Сабиной у меня стала очень хорошая память:

«Когда у ребенка случается травма центра речи, это обычно связано с его родным языком. Но в этот центр иногда можно добраться сбоку, через иностранный язык, если путь к нему не поврежден. Я попробовала и, видишь, получила результат!»

«А по-русски она теперь тоже начнет говорить?» – все еще сердито спросила Рената.

«Cкажи что-нибудь по-русски», - попросила Сабина.

Я испуганно молчала - я не знала, смогу ли я говорить по-русски, и вообще смогу ли я еще что-нибудь сказать, или эта фраза выскочила из меня случайно. Наконец я прошептала: «Их вайс нихт, вас золь ес бедойтет, дас их зо траурих бин». Но Ренату это не устроило: «Нет, пусть скажет что-нибудь по-русски!» Она обращалась не ко мне, а к матери, а обо мне говорила, будто я какая-нибудь вещь, а не стою с нею рядом и на нее смотрю. Меня опять стала бить дрожь, и я заорала: «Отдай мой велосипед!»

«Разве у нее есть велосипед? - удивилась Рената, но спросила опять не меня, а Сабину. - Что-то я не замечала здесь никакого велосипеда». Я еще больше рассердилась. С криком : «Отдай мой велосипед!» я прыгнула на Ренату с такой силой, что вытолкнула ее в коридор. Она занесла руку, чтобы стукнуть меня, но Сабина повисла на ее локте: «Остановись! Ты же видишь, что девочку надо лечить!»

Рената отступила, но не замолчала: «Тебя хлебом не корми, только дай тебе кого-нибудь лечить. Ты искалечила все мое детство, а теперь опять взялась за старое!»

Мне стало жалко Сабину: «Но у меня есть обед, мне мама Валя оставила. Я могу отдать его Ренате». Я сказала это так ясно и четко, будто целый месяц не молчала, как чурбан. «Ну ты даешь! – На этот раз Рената, наконец , заметила меня. – не только говоришь, как пионервожатая, но еще готова накормить голодных!»

Я уже ее не слушала, я побежала на кухню и открыла крышку кастрюльки с борщом: «Ой, тут много, тут на всех нас хватит! - и добавила по-немецки из Рейнеке Лиса. – Надеюсь, вы не откажетесь разделить со мной трапезу?» Рената так и покатилась со смеху, а Сабина, зажигая керосинку, спросила: «Если мы все съедим, как же Валентина? Впрочем, мы ей сварим что-нибудь другое».

После обеда мы сварили маме Вале картошку и пожарили котлеты. Но когда она вернулась с дежурства и услышала, что я зову ее есть обед, она села прямо на пол в коридоре и зарыдала как трехлетняя девочка. Потом мы все вместе весело ели картошку с котлетами, и только когда мы с мамой Валей вернулись в нашу комнату, улеглись в постель и погасили свет, она спросила: «Скажи, зачем ты пошла в тот дом на Пушкинской?»

4.

Сразу после того, как я опять стала говорить, начались занятия в школе, и я пошла в первый класс. Мне очень повезло - Ева тоже училась в этой школе, а Сабина Николаевна преподавала в старших классах немецкий язык. Так что первого сентября мы отправились в школу все вместе, и мне было не так страшно. Когда мы подходили к школе, из-за угла выехала машина, точно такая, как была у моего папы, и за рулем сидел шофер Коля. Я страшно испугалась, что он меня узнает, но он проехал мимо и остановился возле школьных ворот.

Из машины выпрыгнула та девочка с косичками, которая гналась за мной, когда я выхватила у Митеньки свой велосипед, и вошла в школу. Напрасно я боялась - когда мы с Сабиной и Евой подошли к школе, машина с Колей уже уехала. Ева пошла в свой класс на втором этаже, а Сабина Николаевна отвела меня в мой класс, первый Б, и ушла на свой урок. Учительница рассадила нас по партам, и я сразу заметила во втором ряду ту самую девочку с косичками. Сидеть за партой было очень неудобно. Парта - это такой стол вместе со стулом, который нельзя отодвинуть. Пока я пристраивалась, как сидеть на этом неподвижном стуле, и засовывала свои тетрадки в ящик под столом, учительница начала перекличку. Она называла имя и фамилию, и ученик или ученица вылезали из-за неудобной парты и говорили «Это я!» Учительницу звали Лидия Петровна, а девочку с косичками Ирина Краско. Но когда Лидия Петровна вызвала Сталину Столярову, я на минутку забыла, что Столярова - это я, и даже подумала, как интересно, что в нашем классе есть еще одна Сталина.

Стало очень тихо - все крутили головами, чтобы узнать, кто же эта Сталина Столярова, и я тоже крутила головой вместе со всеми, пока вдруг не вспомнила, что это я. Тогда я вскочила с места, но застряла между стулом и столом, до крови оцарапала коленку и заплакала. «Ты Сталина Столярова?» – спросила учительница. «Да», - тихо ответила я, страшно боясь, что Ирина Краско узнает меня и крикнет, что я вру и что меня зовут Сталина Палей. «Почему же ты плачешь?» - удивилась Лидия Петровна. Я не могла ей объяснить, почему я плачу и потому сказала, что я плачу из-за поцарапанной коленки.

Лидия Петровна осмотрела мою коленку и сказала, что ничего страшного, простая царапина, надо пойти в уборную и промыть. Тогда я выбралась из-за парты, подошла к двери и взялась за ручку, но вспомнила, что не знаю, где уборная. Я только обернулась к учительнице, чтобы спросить, где уборная, как моя правая рука вдруг сама разжалась, упала с ручки, и я перестала ее чувствовать, как будто у меня не стало руки.

Я громко крикнула, что не могу открыть дверь, но никто не понял, почему. Лидия Петровна подошла, открыла мне дверь, и я оказалась одна в пустом коридоре. Мне совсем не хотелось искать уборную и промывать царапину, мне хотелось найти Сабину Николаевну, но я не знала, где ее искать. Я вспомнила, что ее урок должен быть на втором этаже, и быстро побежала вверх по лестнице. Но на втором этаже был точно такой же пустой коридор и все двери были закрыты. Я пошла по коридору, прижимая ухо к каждой двери по очереди, пока, наконец, не услышала, как много голосов повторяют немецкий стишок, который я недавно разучила с Сабиной.

Я толкнула дверь левым плечом, она неожиданно легко распахнулась, и я почти упала в руки Сабины. Как только она ко мне прикоснулась, я разрыдалась и, ничего не видя и не слыша, заорала: «Рука! У меня больше нет руки!» «А это что?» - спросила Сабина и подняла мою руку, которая тут же упала вниз и повисла. В эту минуту громко зазвенел звонок. Все ученики вскочили с мест, завопили хором и умчались в коридор, и мы с Сабиной остались одни.

«Что случилось?» - спросила она.

«Она спросила, кто тут Сталина Столярова, а я забыла, что это я». «Так-таки забыла? - удивилась Сабина и посмотрела на меня странно. - А при чем тут рука? И почему у тебя из коленки течет кровь?»

«Я поцарапалась, когда вставала из-за парты». «Ладно, пошли промоем царапину и подвяжем руку. И иди обратно в класс. После школы мы разберемся в чем дело».

Когда опять зазвенел звонок, я вернулась в класс с промытой коленкой и подвязанной рукой. Увидев меня, все засмеялись, но Лидия Петровна строго сказала, что некрасиво смеяться над несчастьями другого. И мы начали читать буквы в букваре, которые я давным-давно знала. После уроков ко мне подошла Ира Краско и спросила: «Ты ведь умеешь читать, правда?» Мне очень хотелось от нее убежать, но я удержалась и спросила: «Откуда ты знаешь?» Она улыбнулась: «Я заметила», и я подумала, что она совсем не такая противная. Если забыть, что она живет в моей квартире и что брат ее ездит на моем велосипеде.

«У тебя есть хорошие книги?» – спросила она. Я кивнула: «Есть». И замолчала. Я старалась говорить с ней как можно меньше, хотя уже поняла, что она меня не помнит. Как хорошо, что утром перед школой я хотела надеть свое голубое платье, но передумала. Это платье она бы узнала наверняка!

«Давай будем меняться книгами, - предложила она. – Ты читала «Хижину дяди Тома»? Не читала? Так я тебе завтра принесу. А у тебя что есть?» «У меня есть «Буратино и золотой ключик». Хочешь?»

«Очень хочу! Так ты тоже завтра принеси!»

Тут за мной зашла Сабина Николаевна и позвала меня вместе идти домой: «У Евы есть еще два урока, а мы с тобой уже можем уйти».

Когда мы вышли из школьных ворот и пошли по улице, нас обогнала бывшая папина машина с шофером Колей за рулем. Из окна машины выглянула Ира и крикнула: «Сталина, не забудь завтра принести Буратино!» Услыхав мое имя, шофер Коля обернулся, но я успела спрятаться за Сабининой спиной.

«Что с тобой? От кого ты прячешься?» - удивилась Сабина.

«Ни от кого я не прячусь! Я просто споткнулась».

«Ладно, пошли домой. Там мы разберемся во всей этой истории».

Но дома мы не смогли ни в чем разобраться, потому что приехал Павел Наумович и привез свежую курицу. «Давайте варить бульон, девочки!» – весело закричал он, как только мы открыли дверь. И они, забыв обо мне, занялись курицей – на них не каждый день сваливалось такое лакомство. А мне что оставалось делать? Мне тоже хотелось есть, и я начала варить свой обед – овсяную кашу. Поскольку мне было запрещено зажигать керосинку, я варила кашу на электроплитке - насыпала в маленькую кастрюльку три ложки овсянки и заливала стаканом воды. Главное было не забывать перемешивать. Оказалось, что делать это левой рукой непросто, и в конце концов кастрюлька опрокинулась, разбрызгивая кашу во все стороны.

«В чем дело? – спросил Павел Наумович, опуская в большую блестящую кастрюлю разрезанную на куски курицу. – Что у тебя с рукой?» «Ах да, осмотри ее, Павел, что у нее с рукой? – вспомнила обо мне Сабина, которая жарила лук с морковкой на примусе. – С курицей я управлюсь сама».

Павел Наумович покрутил мою руку вверх, вниз и вбок и объявил, что с его стороны там все в порядке, просто рука отнялась. Я поняла, что кто-то отнял у меня руку, но не поняла, кто. «В этой руке все по твоей части. Типичная истерия», - сказал Павел Наумович Сабине. «Я так и думала, - ответила Сабина. – Просто хотела проверить для гарантии». Прибавилось еще два новых слова – истерия и гарантия. Меня она утешила: «Не пугайся. Я тобой займусь и мы вернем тебе руку. А пока я помогу тебе сварить кашу». Я съела кашу и запила куриным бульоном, которым они меня угостили.

После обеда Павел Наумович ушел, а Сабина повела меня к себе в столовую, и с этого дня начались наши странные ежедневные разговоры. Каждый день после школы Сабина укладывала меня на потертый диван в столовой и просила рассказывать ей мои сны. Мама Валя пожаловалась Павлу Наумовичу: «Что за выдумки, разговорами лечить ребенка. Лекарство ей надо дать хорошее, а не в игры с ней играть!» На что Павел Наумович ей ответил: «Доверьтесь Сабине. Она большой специалист в лечении детских расстройств». И мама Валя смирилась – она очень уважала Павла Наумовича.

А мы с Сабиной и вправду играли в игры: она говорила слово, а я отвечала первое, что приходило мне в голову:

Окно - дверь, Трамвай - рельсы, Трамвай - остановка

Остановка - парк, Парк - бежать, Бежать - фонтан

Забор - кусты, Велосипед -...

Когда она сказала «велосипед», я ничего не могла придумать. Я начала дрожать, а она повторила: «велосипед». Тогда я схватила подушку и бросила ее в Сабину левой рукой, а потом скатилась с дивана на пол и больно стукнулась головой об ножку стола. Она подняла меня, уложила обратно и накапала в нос что-то из своей бутылочки. Я перестала дрожать и вдруг заснула. Проснулась я от громких голосов – Рената и Ева вернулись домой, поели и собирались уходить на репетицию. Я не успела открыть глаза, и они думали, что я еще сплю.

«Мама, - сказала Рената - ты еще долго собираешься возиться с этой калекой? Лучше бы ты разок сходила с нами и послушала, как мы играем».

«Я обязательно приду послушать, девочки. Вот только немного подлечу Линочку и приду».

«Я уже привыкла, что наша очередь всегда вторая, но иногда у меня лопается терпение».

«Пойми, я так давно забросила свою профессию. Мне иногда кажется, что я уже умерла». Я услышала, как в голосе Сабины зазвенели слеэы. Меня залила горячая волна, я вскочила с дивана, и заорала: «Отдай мой велосипед!»

«Она помешалась на этом велосипеде!» - засмеялась Рената и ушла, громко хлопнув дверью. Ева поцеловала мать и попросила: «Не сердись на Ренату, у нее большие огорчения». И выскочила на лестницу догонять сестру.

«Может она права, я совсем ее забросила, - пробормотала Сабина, - но сейчас давай вернемся к велосипеду. Ведь у тебя нет велосипеда?»

Я сразу сообразила, как надо ответить: «Он мне приснился во сне».

«Давно приснился?»

«Первый раз - давно. А с тех пор снится часто, почти каждую ночь».

«Что за велосипед - двухколесный?»

«Нет, трехколесный», - я тут же испугалась, ведь он и вправду был трехколесный.

«Кто же у тебя забрал твой голубой велосипед?»

«Не голубой, а красный», - прошептала я, все глубже увязая в подробностях. Мне ужасно захотелось все-все ей рассказать.

«Ну хорошо, пусть красный, но кто его забрал?»

«Один толстый мальчишка с Пушкинской улицы».

«Разве ты ходила на Пушкинскую улицу? Это далеко».

«Я хожу туда во сне».

«А откуда ты знаешь, как выглядит Пушкинская улица, если ты никогда там не была?»

«Я была там давным-давно, я даже жила там с мамой и папой».

«Разве? А я думала, что вы приехали из Ахтырки!»

«Ну да, мы приехали из Ахтырки. А до Ахтырки... - я почувствовала, что иду ко дну, и забарахталась. – Я не помню, где мы жили до Ахтырки... я была маленькая...»

«Но ты помнишь, что у тебя был красный трехколесный велосипед».

Тут зазвенел дверной звонок. Он звонил не раз и не два, он звонил без перерыва. Сабина стала белая, как мел, и попыталась встать со стула, но ноги у нее подкосились. Я села и уставилась на нее - что делать? Она сказала еле слышно: «Пойди, детка, открой». Я не двинулась с места, а звонок все звенел и звенел. «Как открыть? - прошептала я. - Левой рукой?» «А ты постарайся и открой левой».

Я постаралась и открыла левой - за дверью стояла Ирка Краско, с которой мы последнее время сильно подружились. «Собирайся и поехали к нам обедать. Няня Даша приготовила обалденный борщ и позволила мне пригласить тебя».

У меня потемнело в глазах: «А как я дойду? Ты же знаешь, что у меня рука...».

«При чем тут рука? Внизу стоит наша машина с шофером Колей – он нас в два счета довезет».

Я сказала : «Заходи. Что ты стоишь в дверях?», и помчалась к Сабине. Ирка пошла за мной.

«Вы слышали, Сабина Николаевна? Ира зовет меня к ним обедать, но у нас ведь лечение».

«Раз тебя приглашают на обед, мы можем перенести...»- начала Сабина, но я перебила ее по-немецки: «Сделайте, что хотите, но не отпускайте меня туда!»

Сабина не стала выяснять, почему я так не хочу идти к Ирке, она только спросила: «А где ты живешь, Ира? На Пушкинской?»

«Ну да, на Пушкинской, возле парка».

Сабина бросила на меня быстрый взгляд, от которого я вся похолодела:

«Понимаешь, я не могу отпустить Лину без разрешения ее мамы...»

«Но шофер Коля отвезет ее обратно!» - огорченно крикнула Ирка.

«А главное - я провожу с нею курс лечения, который нельзя прерывать. Ведь ты же не хочешь, чтобы она навсегда осталась с покалеченной рукой?»

«Нет, нет, конечно не хочу! Линка моя лучшая подруга! Только с ней я могу говорить о книжках. Мне больше не с кем. Мама и папа всегда заняты, а Митька совсем дурак».

«Что же он целый день делает? Катается на велосипеде?»

«Как вы догадались? – восхитилась Ирка. – Мама говорит, что у него на попе вырос мозоль от этого велосипеда».

«А велосипед какой - красный трехколесный?»

«Ну да, - закивала Ирка, - красный трехколесный». И я поняла, что мне конец.

Ирка убежала, огорченная. Мне пришлось пообещать, что в следующий раз я обязательно приду к ним, когда няня Даша нажарит блинчиков с мясом. Я пообещала, хоть знала, что не приду к ним никогда. Сабина заперла дверь и вернулась ко мне:

«Значит, ты в тот день пошла на Пушкинскую восемьдесят три и увидела ее брата Митьку на своем велосипеде. Или тебе это приснилось?»

«Я же сказала, что приснилось!» - сказала я твердо, хоть знала, что она мне не верит.

«Почему же ты вернулась вся исцарапанная? Ты поцарапалась во сне?»

На это мне оставалось только закатить скандал. И я закатила - я вскочила с дивана, выбежала в коридор и стала швырять в Сабину все туфли, и наши, и ихние. Когда туфли кончились, а их было немного и у нас, и у них, я села на пол и заплакала. Сабина подошла, обняла меня за плечи и сказала ласково, будто это не я швыряла в нее туфли:

«Ну, поскандалила и хватит. Теперь расскажи мне все спокойно и по порядку».

И я ей все рассказала, спокойно и по порядку – и про маму с папой, и про маму Валю с папой Лешей, и про то, как я стала Столярова, и как Митенька ехал на меня на красном велосипеде, и как Ирка с няней Дашей искали меня в кустах, и как шофер Коля привез Ирку в нашу школу и мы с ней подружились. И когда я кончила рассказывать, я утерла сопли правой рукой.

5.

Жизнь пошла почти спокойная. Мама Валя, наконец, поверила в Сабину, Павел Наумович опять уехал к себе в Краснодар, где у него, вроде бы, была другая жена, на которой он женился, пока Сабина моталась по заграницам, вместо того, чтобы ехать к мужу. За это упрекала ее Рената, когда сердилась на мать, а сердилась она все чаще и чаще. Ева утешала Сабину, что Рената сердится от огорчения за свою грустную жизнь, которая, по ее словам, пропадает даром.

Она могла бы быть концертирующей (шикарное новое слово!) пианисткой, а не бренчать ерунду на детских утренниках. Сабина жаловалась мне: «Она права, бедная моя девочка. Но при чем тут я?»

После того, как я открыла Сабине всю правду о себе, она дружила со мной больше, чем со своими дочками. Наверно потому, что я не играла ни на скрипке, ни на пианино, а целые дни сидела рядом с ней и училась всему, чему она хотела меня научить. А они ничему не хотели у нее учиться – им казалось, что она испортила им жизнь: зачем она столько лет провела заграницей и зачем вернулась в Россию? А мне она жизнь только исправила, и я ей рассказывала все, что со мной случалось.

Главной моей заботой стала Ирка Краско, которая ни на шаг от меня не отходила ни на одной переменке. Я уже догадалась, что ей очень одиноко в нашей роскошной квартире, - еще бы, целый день торчать там с глупой няней Дашей и с глупым толстым Митенькой! Ее никуда не выпускали без шофера Коли, а она никуда не хотела с ним ездить - она была уверена, что он за ней шпионит. Может, это ей казалось от бесконечных книжек, которые она с тоски читала без перерыва, а может, он и вправду за ней шпионил? Ведь странно, что его оставили возить Иркиного папу, после того, как он много лет возил моего. Может, он и за нашими папами шпионил?

Самое ужасное, что Ирка все время хотела заманить меня к себе - поиграть и пообедать, чтобы ей было не так одиноко. Я боялась, что в конце концов она настоит на своем: я уже перебрала все предлоги и болезни и не знала, что бы еще придумать. Но случилось неожиданное и ужасное. Сразу после зимних каникул Ирка перестала приходить в школу. Сначала я подумала, что она простудилась, но когда ее не было целую неделю, я попросила Сабину съездить со мной на Пушкинскую и выяснить, куда делась Ирка.

Сабина придумала какой-то хитрый вопрос, который она задаст няне Даше, когда та откроет дверь, и пошла вверх по лестнице. А я осталась ждать ее в парке на той самой скамейке, на которой я ждала маму Валю, когда она еще была моей тетей по фамилии Палей. Сабина вернулась очень быстро и поманила меня издали: «Пошли отсюда скорей!» У меня сердце сжалось, сама не знаю, почему, и я припустила за Сабиной, которая быстрым шагом, почти бегом, уходила в глубину парка. Дойдя до фонтана, она села на покрытую снегом скамейку, и я увидела, как она запыхалась, прямо чуть не задохнулась.

«Куда мы идем?» - спросила я.

«Разве ты не знаешь, что через парк можно дойти почти до самого нашего дома? Впрочем, откуда тебе знать? Ты ведь ни разу тут не ходила».

«Сабина, при чем тут парк? Что ты узнала про Ирку?»

«Линочка, ты уже большая девочка, ты можешь выслушать меня без фокусов? Чтобы никаких молчанок и онемевших рук?».

Я похолодела до самого желудка: «Я постараюсь, но скажи мне правду - что случилось с Иркой?»

«Дверь квартиры семьи Краско опечатана».

«Что значит – опечатана?»

«Это значит, что на нее наклеена желтая лента, на которой висит большая красная печать».

«А где Ирка, Митенька и няня Даша? Их запечатали внутри?»

«Я не знаю, где они. Но вряд ли внутри».

И тут до меня дошло - с Иркиными родителями случилось то же ужасное, что и с моими. Они пропали навсегда, и никто их больше не увидит. Может, Ирку с Митенькой увезла какая-нибудь тетя Валя, а может, и нет. Что же с ней тогда будет? И мне стало стыдно, что я не пошла к Ирке в гости, хоть она меня так зазывала. Скамейка подо мной была ледяная, но я не могла с нее встать, я как бы к ней примерзла. Я начала дрожать, то ли от холода, то ли от жалости к Ирке, и тогда Сабина обняла меня и тесно прижала к себе: «Тише, тише, доченька, успокойся. Тебе пора привыкать к этой жизни».

Она так и сказала «доченька», и я вдруг поняла, что рядом с ней я могу не так сильно тосковать о своей пропавшей маме. И мне стало легче и теплей. Мы поднялись с ледяной скамейки и, держась за руки, медленно пошли домой по ледяной дорожке. Я шла и думала, кому теперь достанется мой красный велосипед?

6.

Ирка исчезла и больше не появилась. Никто ничего о ней не знал, и в школе ее не упоминали, будто она никогда там не училась. Правда, в газетах написали, что секретарь нашего аткома Андрей Краско оказался враг народа и немецкий шпион. Я, конечно, сама газет не читала, но мне рассказала об этом Сабина. Я только удивилась, как Иркин папа мог быть немецкий шпион, если Ирка ни слова не знала по-немецки - она ведь ничего не поняла, когда я попросила Сабину меня с ней не отпускать. Без Ирки мне в школе стало одиноко, я даже не понимала раньше, как хорошо, когда у тебя есть подруга. Но зато теперь я уже не боюсь ни няню Дашу, ни шофера Колю - они тоже куда-то пропали, может быть, катаются вместе на моем велосипеде.

У нас в квартире приятная новость - Рената уезжает в Москву насовсем. Весной она ездила в Москву два раза, играла там на пианино, которое она называет рояль, и, наконец, кто-то пригласил ее работать в московской мелормонии - я не уверена, что это правильное название, но что-то похожее. Я не очень поняла, кем она будет там работать, похоже, она будет играть на пианино, которое она называет рояль, когда кто-то другой, более важный, будет играть на скрипке.

Сабина говорит, что она немножко радуется и немножко огорчается, а мне кажется, что она больше радуется, чем огорчается, потому что она устала от бесконечных Ренатиных скандалов и истерик. А я просто рада – Рената почему-то страшно меня не взлюбила и вечно упрекала Сабину за ее заботы обо мне. По-настоящему огорчается только Ева, которой не с кем будет теперь играть дуэтом. Но Рената обещает и Еву забрать в Москву, когда она немного подрастет.

Наступило лето. Павел Наумович опять устроил Еву в летний пионерский лагерь, и мы с Сабиной остались одни. Мама Валя никогда даже и не пыталась отправить меня в какой-нибудь летний лагерь - она очень боялась, что при проверке моих документов могут обнаружить мою настоящую фамилию. Но мы с Сабиной не скучали - мы часами гуляли в парке, разговаривали по-немецки и обсуждали книги, которые она приносила мне из библиотеки для взрослых. «Ты уже переросла эти детские глупости», - объявила она, принеся мне первую книгу для взрослых: «Оливера Твиста» английского писателя Диккенса.

В тот день с утра накрапывал мелкий дождик, и мы не пошли гулять. Сабине что-то нездоровилось, и она прилегла отдохнуть, а я утонула в приключениях забавного мальчишки Оливера Твиста. Вдруг я услышала, как кто-то осторожно скребется в нашу дверь - именно не стучит, а так тихо-тихо царапается. Я рассердилась, что мне мешают читать, и не пошла проверять, кто там скребется, - может, мне просто послышалось? Но царапанье повторилось опять и опять, так что я рассердилась еще больше – зачем царапать дверь, если есть звонок?

«Линочка, - крикнула из своей комнаты Сабина, - пойди посмотри, кто там скребется!» Делать было нечего, я аккуратно заложила страницу закладкой и пошла отворять дверь. На площадке стояли двое незнакомых - взрослый мужчина и взрослый мальчик. Мужчина был обыкновенный, разве что слишком вежливый, но мальчик был особенный, рыжий, как морковка. Я никогда ни у кого не видела таких рыжих волос, даже у рыжего в цирке, куда Сабина однажды водила нас с Евой. Я так уставилась на этого рыжего, что застряла в дверях и загородила им дорогу.

«Сабина Николаевна у себя?» - спросил вежливый очень вежливо, но я не успела ответить, что она спит, как она выскочила из комнаты и крикнула шепотом: «Эмиль, ты? Зачем ты пришел? Ведь мы же договаривались!» Эмиль не дал ей договорить, а вежливым плечом втолкнул ее в комнату : «Если я пришел, значит, есть причина».

И дверь захлопнулась, оставив меня в коридоре с рыжим. Он оказался очень нахальный: «Раз меня с тобой оставили, ты должна меня развлекать», - объявил он и без спросу вперся в нашу комнату. Первое, что он увидел, была моя книжка. «Ты что, читаешь Оливера Твиста? Это ж надо, какая интеллигентность!» Я не знала, что значит интеллигентность, но поняла, что он хотел меня обидеть. И сказала по-немецки из Рейнеке Лиса, медленно и гордо, как иногда говорит Рената, когда сердится: «Незваный гость должен вести себя скромно в чужом доме!»

Мальчишка от восторга повалился на мамивалину кровать и взвыл от смеха: «Да ты настоящее чудо природы! Как тебя зовут?» Чтобы он не вообразил о себе слишком, я вместо ответа спросила: «А тебя?» Он не стал развозить слюни, а сразу сказал: «Меня зовут Эвальд Эмильевич Шпильрайн. Шикарное имя, правда?» Я вспомнила, что на какой-то книжке Сабины видела надпись «Сабина Шпильрайн», и простила Эвальду его нахальство. «Меня зовут Лина», - я почувствовала, что Сталина нам будет ни к чему.

«А не найдется ли у тебя корочки хлеба для бедного странника, милая Лина? - пропел рыжий нахал. - Мы с папашей так долго тащились в этом грязном поезде без крошки во рту». Я заглянула в кастрюльку, оставленную мне на обед, там на горке гречневой каши лежали две котлеты. «Надеюсь, вы не откажетесь разделить со мной трапезу?» - ответила я из Рейнеке Лиса. «Не надейся, не откажусь», - хоть он и понял мой немецкий, но ответил по-русски. Небось у него немецкий был похуже моего, как и у Евы.

Мы быстро очистили кастрюльку, не тратя времени на тарелки. Так что мне пришлось поторопиться, запихивая кашу в рот, а не то этот рыжий нахал съел бы все сам. «Не слишком сытно для бедного странника после долгой дороги, - пожаловался он. - А что, больше ничего нет?» «У меня нет, но можно попросить у Сабины».

«Это у тетки, что ли? Кому лучше туда к ним сунуться – тебе или мне?» Я не собиралась нарываться на неприятности: «Конечно тебе, раз ты ее племянник» «А ты ей кто, собственно?» «Я никто, просто соседка» «Ах, так ты и есть знаменитая Сталина?» «Я и не знала, что я знаменитая». «Тогда лучше тебе, ведь ты ее главная любимица» «Ни за что! - отрубила я. – Это ты хочешь есть, а не я».

Эвальд Эмильевич вздохнул и подошел к Сабининой двери, - было заметно, что он не уверен, стоит ли ему туда впереться или нет. Но, как видно, есть ему хотелось здорово, потому что он, наконец, решился и приоткрыл дверь. Однако ничего попросить ему не удалось: из комнаты донеслись странные звуки, похожие на собачий лай. Мы оба застыли в ужасе, и вдруг до меня дошло - это рыдала Сабина. Я как раз недавно узнала, что рыдать значит громко плакать в полный голос, хотя этот страшный лай не был похож на голос Сабины.

Мы отскочили от двери и уставились друг на друга, и я вдруг тоже начала рыдать, сама не зная, почему. Эвальд Эмильевич страшно испугался, он обнял меня и начал гладить по голове, как ребенка: «Тише, тише, дурочка, ты всех мышей распугаешь», - бормотал он, и я почувствовала, что он сам тоже готов зарыдать. И чтобы этого не случилось, он повернул мое лицо к себе и поцеловал в губы, так, как взрослые целуются в кино. От этого мне стало немного легче, и может быть, мы бы продолжали целоваться, если бы из двери не выскочил Эмиль Шпильрайн. Он даже не заметил, чем мы занимались, мне кажется, он вообще ничего не замечал, а ходил и двигался, как слепой.

«Скорей, Эвальд, - заторопил он, - нам пора! Мы опаздываем на поезд!» И припустил ко входной двери, а рыжий отпустил меня (по-моему, неохотно) и бросился за ним. Они уже мчались вниз по лестнице, когда я крикнула я им вслед: «Куда вы?» «На Кудыкину гору!» - ответил Эвальд Эмильевич, совсем как когда-то мама Валя из окна Лешиного грузовика.

7. ВРЕЗКА

Эвальда Эмильевича Шпильрайна я встретила через тридцать лет на конференции в Сухуми. Я только-только защитила кандидатскую диссертацию в Новосибирском академгородке, а он уже был уважаемым доктором наук и начальником лаборатории в институте теплофизики. Я стояла на широкой террасе, нависающей над морем, как вдруг на лестнице, ведущей на террасу с пляжа, появилась огненно-рыжая голова, потом золотые очки, а потом и весь носитель этого великолепия в светлой куртке с биркой, на которой было написано его имя. Но я бы узнала его и без бирки – какая девочка может забыть свой первый поцелуй? Впрочем, я к тому времени была уже далеко не девочка, а замужняя дама, мать двух довольно взрослых сыновей. Но хоть мне уже почти перевалило за сорок, образ этого рыжего нахала все еще гнездился в глубине моего сердца.

В порыве радостного изумления я шагнула ему навстречу: «Эвальд Эмильевич, какая неожиданная встреча!» Он уставился на меня в недоумении: «Простите, разве мы знакомы?» Увы, во мне не осталось ничего от той тщеславной дурочки, которая под аккомпанимент стихов из Рейнеке Лиса поделилась с ним своим скудным обедом. Но я не сдалась: « В каком-то смысле даже больше, чем знакомы. Мы целовались с вами в Ростове, на кухне вашей тети Сабины Николаевны».

Эвальд Эмильевич был человек воспитанный – он не отшатнулся от меня и не пустился наутек. Но я ясно увидела, как душа его шарахнулась прочь с такой скоростью, что только чудом не слетела с террасы на мокрые булыжники пляжа. «Не понимаю, о какой тете Сабине вы говорите. Тем более, что я никогда не был в Ростове». Выдавив из себя эти фразы, он развернулся на сто восемьдесят градусов и быстро зашагал вниз по той самой лестнице, по которой только что поднялся на террасу. Одно плечо у него было заметно выше другого. В нем не осталось ничего от того прелестного рыжего нахала, с которым я когда-то целовалась на кухне. На каких жерновах перетерла его жизнь за прошедшие годы?

8.

Пока не затихли шаги наших гостей, я стояла перед входной дверью и разглядывала таблички с именами жильцов: «С.Н. Шефтель» и «В.Г. Столярова». Но если Сабина - тетка Эвальда Эмильевича и сестра Эмиля, значит ее фамилия Шпильрайн. Почему за два года я ни разу об этом не слышала, если не считать той немецкой книжки, на первой странице которой было написано Сабина Шпильрайн? Все три наши соседки были Шефтели. Я давно уже знала, что женщина, выходя замуж, меняет свою фамилию на фамилию мужа. Таким способом мама Валя стала Столярова, а Сабина стала Шефтель. Значит ли это, что каждый раз, меняя фамилию, женщина старается скрыть свое прошлое? Мама Валя явно старалась, а как же Сабина, - неужели тоже?

Я закрыла дверь и остановилась в нерешительности - зайти ли к Сабине или оставить ее в покое? Нет, нехорошо, какой же это покой - рыдать в пустой комнате? И я направилась к Сабине, тем более, что мне не терпелось заглянуть в ту немецкую книжку с ее именем. Я осторожно приоткрыла дверь, в комнате было темно - свет погашен, ставни закрыты. Я было попятилась и потянула дверь на себя, но тихий голос Сабины позвал: «Иди сюда, Лина, посиди со мной».

Она лежала на диване, лицом вниз, лбом на скрещенных ладонях. Я села рядом с ней и положила руку ей на плечо. Она была страшно холодная, как неживая. «Я укрою тебя, ладно?»- попросила я и пошла в спальню за одеялом. Она собралась под одеялом в маленький клубок и тихо сказала: «Когда мне было года четыре, мне приснился ужасный сон. Будто ночью в темноте я услышала какой-то шорох в своей ночной тумбочке. Я встала, открыла дверцу и увидела в тумбочке двух черных котов с зелеными глазами, они стояли на задних лапах и точили когти о перекладину. Я попыталась закрыть дверцу, но коты вцепились в мою ночную рубашку и стали тащить меня внутрь, Я кричала и отбивалась, но они были сильней меня. Все таки мне удалось вырваться и захлопнуть дверцу, но до этого один из них прошипел человеческим голосом: «Всю жизнь будешь горем мыкаться». Тогда я не поняла ни слова, но иногда мне кажется, что этот кот напророчил мне всю мою горькую жизнь».

Я не знала, что ей ответить, но она наверно и не ждала от меня ответа. Она плотней закуталась в одеяло и продолжала: «Эмиль сказал, что они арестовали Яна, и что его, наверно, тоже арестуют со дня на день». Я не стала спрашивать, кто это – они, а вспомнила Ирку Краско и спросила: «Арестовали - это значит опечатали его квартиру желтой лентой с красной печатью?» «Вот видишь, ты уже все понимаешь». «А что сделали с ним самим?» «Страшно подумать, что они могут сделать с ним, с Эмилем, со мной и с моими девочками. У меня ведь нет тети Вали, которая увезла бы их на какую-нибудь Кудыкину гору. Только не говори ничего Еве. Она не должна об этом знать, а то она перепугается насмерть». Она запрокинула голову назад, и я опять услышала тот собачий лай, какой услышали мы с рыжим Эвальдом Эмильевичем, когда он отворил дверь в комнату Сабины.

Я не знала, как мне быть - уйти или залаять вместе с ней. И я придумала: «Давай я почитаю тебе какие-нибудь хорошие стихи». Я знала, что она любит стихи. Я зажгла настольную лампу, подошла к книжной полке и начала перебирать книги. Книги с именем Сабины Шпильрайн на полке не было, наверно ее сожгли в тот день, когда Павел Наумович затопил печку на кухне. Я наугад вытащила старый затрепанный томик, и он сам раскрылся на стихотворении, заложенном закладкой. Не переводя дыхания, я начала читать:

УЗНИК

Сижу за решеткой в темнице сырой.
Вскормленный в неволе орел молодой,
Мой грустный товарищ, махая крылом,
Кровавую пищу клюет под окном,

После первого куплета Сабина перестала рыдать, а я продолжала без передышки:

Клюет, и бросает, и смотрит в окно,
Как будто со мною задумал одно;
Зовет меня взглядом и криком своим
И вымолвить хочет: «Давай улетим!»

«Господи, - простонала Сабина. – Где ты это откопала?» Значит, она меня слушала. Я не стала отвечать – будто неясно, где я это откопала? - и дочитала до конца:

Мы вольные птицы; пора, брат, пора!
Туда, где за тучей белеет гора,
Туда, где синеют морские края,
Туда, где гуляем лишь ветер... да я!.

Я замолчала, а Сабина заговорила. Она говорила быстро и неразборчиво, я даже подумала, что она бредит. Когда-то в Ахтырке заболел соседский мальчик, и его бабушка позвала маму Валю, а я поскакала за ней – я тогда боялась оставаться одна, мне казалось, что меня могут украсть и увезти далеко-далеко. У мальчика была высокая температура, его волосы слиплись и он бредил – он говорил громко и быстро, но без всякого смысла.

И так сейчас заговорила Сабина, путая русский и немецкий: «Карл, это ты? Ты вспомнил этот стих? Да, да, конечно, я ведь читала его тебе, но ты тогда не понял ни слова по-русски, а теперь ты его вспомнил и пришел забрать меня из этой темницы. Туда, где гуляем лишь ветер да я. Я узник, сижу за решеткой в темнице сырой. И никого уже не осталось – ни Исаака, ни Яна, ни Эмиля. Как хорошо, что ты пришел забратьь меня из этой ужасной темницы, из этой ужасной страны».

Она вскочила с дивана: «Скорей, скорей улетим отсюда, ведь они могут придти за мной каждую минуту». И побежала почему-то к окну, открыла его и начала открывать ставни, повторяя: «Давай улетим! Мы вольные птицы; пора, брат, пора!»

Она встала на табуретку и начала взбираться на подоконник. Я страшно испугалась, что она хочет выпрыгнуть из окна и вцепилась в ее платье, чтобы стащить ее вниз с подоконника. Но она была гораздо сильнее меня, и я не могла ее удержать. Тогда я бросилась к пианино и начала стучать по клавишам кулаками, но она не обращала на меня никакого внимания. Тогда я влезла на клавиатуру и стала топтать клавиши ногами. Пианино взвыло и зарыдало, и Сабина словно проснулась - она села на подоконник и начала озираться по сторонам, как будто не понимая, где она.

«Кто это там? А, Лина, это ты? Что случилось? Почему ты влезла на пианино в сандалях?»

9.

Опять наступило первое сентября и я пошла в школу, во второй класс. Теперь мы ходим в школу вдвоем с Евой, а Сабина Николаевна с нами не ходит - ее уволили из школы и она больше не преподает в седьмом классе немецкий язык. Теперь вместо нее преподает другая учительница, про которую все говорят, что она знает по-немецки только две фразы: «Гутен морген» и «Хенде хох!»

Это очень плохо, что Сабину Николаевну уволили, потому что у них с Евой совсем нет денег. Они не умерли с голоду только потому,что им немного помогает Павел Наумович. Но ему стало очень сложно им помогать - он ведь теперь боится к нам приходить. Каждый раз, когда он приезжает из Краснодара поработать в нашей больнице, он привозит большую сумку с продуктами, но боится приносить ее к нам в квартиру. И даже в больнице, где он работает с мамой Валей, он не решается передавать маме Вале сумку с продуктами, - он думает, что если кто-нибудь об этом узнает, его тоже уволят.

Мама Валя говорит, будто он уверен, что за нашей квартирой следят и записывают всех, кто приходит навестить Сабину. Но, по-моему, те, которые записывают, напрасно стараются, потому что никто давно ее не навещает. Наверно все старые знакомые, как и Павел Наумович, боятся к нам приходить. Приезжая из Краснодара, Павел Наумович говорит маме Вале шепотом, когда никого нет рядом: «Завтра в четыре часа» и тут же выходит из комнаты. Но мама Валя уже знает, что он просит меня придти завтра в четыре часа в парк и ждать его на скамейке возле фонтана.

Я прихожу немножко раньше, чтобы не опоздать, и сижу на скамейке, ожидая, когда из центральной аллеи ко мне подойдет Павел Наумович, поставит сумку на скамейку рядом со мной и быстро уйдет в другую сторону. Он даже не кивает мне, не здоровается и делает вид, что со мной не знаком. Я некоторое время жду, не появится ли из-за кустов кто-то подозрительный, и если никто не появляется, беру сумку и иду домой по короткой дорожке, которую показала мне Сабина в тот день, когда Иркину квартиру опечатали красной печатью. Все это немножко похоже на игру в сыщики-разбойники, в которую мы в школе иногда играем на большой переменке.

Продуктов из сумки Павла Наумовича Сабине с Евой хватает ненадолго, и тогда Сабина идет на базар, чтобы продать там какую-нибудь красивую вещичку из тех, что остались у нее от прошлой жизни, когда она была главным врачом детской больницы. Об этом недавно узнала мама Валя, когда ее послали в городской архив за какими-то документами. Архив – это такой большой зал, где на полках лежат старые бумаги и старые газеты. В поисках нужного документа мама Валя нечаянно сбросила на пол пачку давних газет, и на первой странице была фотография Сабины с подписью «Главный врач городской детской больницы Сабина Николаевна Шпильрайн».

Мама Валя уже давно знает, что настоящая фамилия Сабины - Шпильрайн, и вообще они с Сабиной уже давно рассказали друг другу все про своих братьев и перестали друг друга бояться. Но все-таки даже она не знала, что Сабина была главным врачом детской больницы. Из архива она прибежала домой в сильном волнении, и прямо с порога крикнула Сабине: «Какие еще тайны ты скрываешь от меня, подруга?» Сабина не знала, что мама Валя была в архиве, и сделала вид, будто не понимает, о чем речь.

Но мама Валя не дала ей завраться, а сразу выложила все про газету, про главного врача и про фотографию. Сабина так испугалась, что даже губы у нее стали белые: «Кто еще видел эту газету?»

«Да никто не видел, не беспокойся! Газета была старая-престарая, вся покрыта пылью, и я подумала, кому она тут нужна? Решила, что никому, и спрятала в сумку. Держи, вот тебе твоя газета!» И она вытащила из сумки газету с фотографией Сабины. Сабина разрыдалась, схватила газету, но читать ее не стала, а побежала в уборную и стала чиркать спичками, чтобы ее сжечь. Но руки у нее так дрожали, что спички никак не загорались. Тогда мама Валя отстранила ее плечом, выхватила у нее эту несчастную газету и подожгла.

Пока газета горела в унитазе, из комнаты вышла Ева и мы все вчетвером стояли и молча смотрели, как пламя пожирает бумагу. Когда от газеты остались только черные хлопья сажи, мама Валя несколько раз спустила воду и спросила: «Скажи, чего ты так испугалась? Что плохого в том, что ты была главным врачом?»

Сабина вытерла пот со лба и размазала пятно сажи на щеке: «Это очень долгий рассказ, Валентина, и сегодня у меня нет на него сил».

Она закрыла дверь уборной и ушла в свою комнату, волоча ноги, как старая старуха.

10.

Вчера я пришла из школы, отперла дверь своим ключом, вошла в прихожую и увидела там незнакомую даму, которая никогда раньше к нам не приходила. На ней был заграничный серый костюм, черные лакированные туфли и черная шляпка, тоже наверно заграничная. Дама стояла ко мне спиной перед маленьким зеркальцем, висевшим в простенке между дверями кухни и уборной, и подкрашивала губы. Потом она спрятала помаду в черную лакированную сумочку и начала натягивать на руки черные кружевные перчатки. Закончив натягивать перчатки, дама повернулась ко мне и спросила голосом Сабины Николаевны: «Ну, как я тебе нравлюсь в этом наряде?»

Эта красивая дама и вправду была Сабина, я ее сразу узнала, хоть часть ее лица скрывала свисающая с ее шляпки прозрачная черная сеточка. «Это вы?» - только и смогла пролепетать я. Я привыкла видеть Сабину в серой бесформенной юбке, поверх которой была летом наброшена выцветшая блузка, а зимой протертый на локтях старый синий свитер. Волосы ее, наполовину черные, наполовину седые, обычно были туго затянуты на затылке в жалкий узелок - можно было подумать, что она нарочно прячется от чужих глаз за своей невзрачной внешностью. То-есть раньше я так не думала, а подумала сейчас, когда увидела, какие у нее волосы – пушистые и кудрявые, сбегающие из-под шляпки на плечи, какие красивые у нее губы, если их подкрасить, и какие ямочки на щеках, которых я никогда не замечала.

«Куда ваше сиятельство так расфрантились?» - швырнула я в нее фразу из недавно прочитанной книги «Королева Марго». Она засмеялась особенно, как будто от этой лихой шляпки и дымчатой блузки в оборках, торчащих из-под жакетки, у нее в груди завелся другой смех, не такой, как обычно. «Иду продавать последнюю память о своем детстве»,- смеясь ответила она тоже цитатой, только не помню откуда, и мне показалось, что в ее смехе звенят слезы.

«А зачем для этого такая шляпка и сумочка?»

«Чтобы получить больше денег. Ты же знаешь - впрочем, откуда тебе знать? - что богатым за то же самое плятят больше, чем бедным». И продолжая смеяться и плакать, она вышла на лестничную площадку и каблучки ее лакированных туфель быстро зацокали по каменным ступенькам.

Я положила на кровать портфель с книгами и отправилась на кухню варить свою овсяную кашу. У Евы было еще два урока, мама Валя, как всегда, была на работе, и в квартире было необыкновенно пусто и тихо. От этого мне стало неуютно и страшно, будто я ожидала, что вот-вот случится что-то такое, чего нельзя будет исправить.

Прошел час, другой, а Сабины все не было. Наконец, явилась из школы Ева и очень удивилась: «А куда девалась мама?» Она тоже привыкла, что последнее время Сабина всегда торчала дома. «Пошла продавать память о своем детстве», - ответила я. Ева пожала плечами: «Какой дурак ее купит?»

Но она ошиблась. Не успела она это сказать, как Сабина вернулась в сопровождении двух здоровенных мужиков в рабочих спецовках. Один из них тащил на плече складную деревянную лестницу. «Сюда, пожалуйста», - позвала их Сабина и провела их в свою столовую. Тот, который не нес лестницу, велел тому, кто ее нес, расставить ее в дальнем углу возле окна, где на большом крюке висел черный мешок. Как-то я спросила Сабину, что она держит в этом мешке, а она засмеялась и сказала: «это мой ящик Пандоры», но так и не объяснила, что она хранит в ящике этой Доры. В квартире под нами жила противная старуха по имени Дора Пан, но я не думаю, чтобы Сабина подвесила под потолок ее вещи.

Человек, который нес лестницу, влез на нее, аккуратно развязал завязки на верхушке черного мешка и стал потихоньку стягивать его вниз. Мы с Евой застыли, ожидая, что теперь будет. Наконц мешок с шелестом упал на пол и то, что осталось на его месте, засияло и засверкало сотнями огней. Снаружи за окном был яркий солнечный день, но то, что сверкало в углу столовой, затмило сияние солнца.

Когда мои глаза немного привыкли к блеску, я сообразила, что это всего лишь люстра - у нас в гостиной на Пушкинской 83 тоже висела красивая люстра, но она никогда так не сверкала, даже когда в ней горели все лампочки. А в этой люстре не было ни одной лампочки, в ней были только стеклянные свечки, наверно целых сто, которые не горели. Зато каждая свечка была окружена сверкающим кругом, и из каждого круга свисали сверкающие бусы.

«Ну как?» - спросил тот, что стоял на полу.

«Настоящий хрусталь! - ответил тот, что стоял на лестнице. - Хрусталь царской обработки!»

«Отлично!» - воскликнул тот, что стоял на полу. И обратился к Сабине: «Так сколько?»

«Мы ведь уже договорились», - пожала плечами Сабина.

«А если небольшую скидку?»

«Никаких скидок!» - Я не ожидала, что в голосе Сабины может быть столько твердости. «Не хотите, не берите. Я найду других».

Тот, что стоял на лестнице, быстро спустился вниз и сказал тому, что стоял на полу: «Не торгуйся, Петрович, бери, пока продают. Такой товар не каждый день приходит».

«Ладно, давай сюда носилки, Коля», - согласился Пертрович. Он протянул Сабине конверт и пошутил: «Если не верите, мадам, можете пересчитать».

«Да уж, конечно, пересчитаю», - сказала Сабина без улыбки, вышла в спальню и прикрыла за собой дверь. Пока она считала деньги, вернулся Коля еще с одним рабочим и с носилками, совсем такими, как у мамы Вали в больнице. Только вместо больного к ним была прикручена большая плетеная корзина, устланная ватным одеялом. Когда другой рабочий влез на лестницу и начал осторожно снимать люстру с крюка, в квартиру влетела мама Валя и застыла на пороге: «Тут что, ремонт?»

«Нет, просто мама продала дедушкину люстру», - объяснила Ева, и я поняла, что она про эту люстру знала раньше.

Мама Валя протиснулась среди рабочих, которые уже укладывали люстру в корзину и заворачивали ее в одеяло: «Ничего себе люстра была у вашего дедушки - настоящий клад!» Тут из своей комнаты вышла Сабина, она еще не успела снять свою шляпку с сеточкой и даже деньги считала, не сняв кружевные перчатки. Она вышла и объявила: «Все в порядке. Можете забирать люстру», но мама Валя налетела на нее, как коршун: «Вы кто такая, гражданочка, чтобы приказы тут приказывать?»

Сабина захохотала так, что на глазах у нее выступили слезы - или это она так зарыдала от жалости к дедушкиной люстре, которую у нее забирали? Утирая слезы, она спросила: «Ты что, Валентина, уже своих не узнаешь?» Мама Валя как стояла, так и села на ящик с обувью: «Глазам своим не верю! Неужто это ты?»

Люстру завернули и понесли вниз, осторожно разворачивая носилки с корзиной на каждой лестничной площадке. Коля сложил лестницу и тоже двинулся к дверям. Ева спросила: «А крюк? Он так и будет торчать в потолке?»

«Крюк мы оставляем вам в подарок, он может еще пригодиться. Он такой крепкий, что на нем человека подвесить можно, зато чтоб его выдернуть, пришлось бы разворотить весь потолок».

И они ушли, а мы остались - без люстры, но с крюком. Сабина протянула Еве деньги: «Девочки, вот вам деньги, сбегайте в кондитерскую и купите самый красивый торт. Это событие надо отпраздновать».

Мы помчались в кондитерскую, хотя выбрать самый красивый торт было не так-то просто - мы с Евой чуть не поссорились и решили в конце концов вместо торта купить десять разных пирожных на любой вкус. Когда мы вернулись, мама Валя с Сабиной уже накрыли праздничный стол: Сабина выставила на белую скатерть посуду из тончайшего фарфора, которую еще не успела продать, а возле каждой тарелки положила серебряные ложечки для чая и серебряные вилочки для пирожных.

И хоть над столом горела бледная лампочка без абажура, вечер получился праздничный. Мама Валя надела свое самое нарядное голубое платье, а Сабина сняла шляпку и перчатки, но осталась в узкой серой юбке и в серебристой блузке с оборкой вокруг ворота. Наливая заварку из серебряного заварного чайника, она вдруг разговорилась:

«Я помню эту люстру с того момента, как помню себя. Она сначала висела в гостиной на Пушкинской, а потом ее перевезли в наш новый дом, который папа построил недалеко от парка. В гостиной под люстрой стоял рояль, настоящий Бокштейн, на нем я училась играть. Каждые полгода к нам приходил настройщик, маленький робкий еврей в картузе, и после его посещения рояль звучал еще лучше. На эту люстру никогда не надевали чехол – представляю, как ей было страшно и грустно висеть все эти годы в темноте. Я не знаю, как папе удалось ее спасти, когда толпа громила наш прекрасный дом, в котором я никогда не была счастлива. Смешно, правда, что я никогда не была счастлива в таком прекрасном доме?»

В этом месте мама Валя стукнула кулаком по столу: «Хватит скулить! Тебе удалось продать эту роскошную люстру - и отлично! Здесь она была совершенно не к месту!»

Она вскочила и принесла из нашей комнаты бутылку красного вина, которую я никогда не видела. Интересно, где она его прятала, у себя под матрацем, что ли?

«Давайте выпьем за этот крюк, который наконец освободился от своего многолетнего груза!»

И мы все выпили, даже мне накапали в рюмочку несколько капель. Нам стало весело, ведь мы тогда не знали, на что может сгодиться этот крюк.

11.

Все началось с того, что в нашей квартире опять появился Павел Наумович. Это случилось осенью следующего года, когда я уже ходила в третий класс. Ева ушла на урок музыки, а мы с Сабиной сидели у нее на диване и я рассказывала ей свой сон - она заставляла меня рассказывать ей свои сны почти каждый день. На этот раз мне приснилось, будто мы с Евой пропустили толстую веревку через крюк на потолке, завязали концы веревки узлами и катаемся на них, как на качелях. И вдруг крюк начинает медленно выползать из потолка и мы с Евой грохаемся на пол.

Сабина нахмурилась, но не успела ничего сказать - в этот момент мы услышали, как открылась входная дверь и кто-то затопал к нам тяжелой походкой. Сабина, как всегда, испугалась, но напрасно – в комнату ввалился всего-навсего Павел Наумович. Он именно ввалился, а не вошел, и тяжело дыша плюхнулся на диван, больно прищемив мне палец. Не сказавши даже «Здравствуйте!», он уставился на торчащий из потолка крюк: «Ты что, отцовскую люстру продала?»

Сабина вспыхнула и прошипела сквозь зубы: «Ты не приходил сюда больше года, а теперь явился, чтобы выяснить, как я распродаю свое приданное? Ты что, все еще на него рассчитываешь?» Уж очень, видно, он ее разозлил, если она, всегда такая мягкая и уступчивая, могла вдруг ужалить, как змея. Павел Наумович тоже от нее такого не ожидал. «Тише, тише, - сказал он примиряюще, - я просто привык за пятнадцать лет к этому черному мешку над головой. Теперь без него в комнате стало как-то пусто».

Роста он был огромного. Он встал, подошел к крюку и, подпрыгнув, ухватился за него одной рукой: «А крюк зачем оставили торчать посреди потолка?» Сабина уже отошла и ответила вежливо, как всегда: «Его было невозможно выдрать, не разворотив весь потолок». Он согласился: «Да, крюк мощный», - и вдруг спросил тихо, почти шепотом: «Можно я у вас тут переночую?»

Сабина удивленно подняла брови: «Что случилось? Ты уже не боишься, что тебе пришьют фамилию Шпильрайн?» «Уже не боюсь – игра окончена. Меня на завтра вызвали в НКВД. К девяти утра».

Сабина удивилась еще больше: «Тебя? С какой стати?» «Об этом я узнаю завтра». «Хочешь, чтобы я пошла с тобой?» «Только этого мне не хватало! Меня вызывают как Шефтеля, а не как Шпильрайн». «Не беспокойся, я бы и не пошла: завтра у Евы заключительный концерт, - слава Богу, она ведь тоже Шефтель, а не Шпильрайн».

В комнате стало очень тихо, и я поняла, что мне пора убираться. Я осторожно сползла с дивана и выскользнула за дверь. В нашей комнате было не только тихо, но и пусто - мама Валя, как всегда в последнее время, опять задержалась на работе. Она объясняла, что берет теперь больше дежурств, чтобы заработать побольше денег - она теперь платила Сабине за занятия со мной. Сабина сначала очень отказывалась, а потом как-то вдруг согласилась - мама Валя сказала мне потихоньку, что наверно деньги за люстру начали подходить к концу. А Сабина сказала мне потихоньку, что у мамы Вали наверно есть еще какая-то серьезная причина приходить домой так поздно.

Назавтра, когда мы с Евой уходили в школу, Павел Наумович еще спал, а после школы я застала Сабину перед зеркалом – она наряжалась и подкрашивалась. Конечно, она не была расфуфырена как для продажи люстры, но все же сменила свои домашние одежки на приличное платье, красиво уложила волосы и подкрасила губы. Ева ушла с последних уроков и тоже принарядилась, и только я пошла с ними на концерт в своем обычном школьном платье.

Всю дорогу в трамвае Ева волновалась и даже дрожала, так что Сабине пришлось расписывать ей, как прекрасно она играет и в каком восторге все будут от ее выступления. Но Ева только крепко прижимала к груди футляр со скрипкой и повторяла как сумасшедшая: «Все было бы хорошо, если бы я играла с Ренатой!» Когда она сказала это в сотый раз, Сабина, наконец, вспылила: «Какой смысл повторять эту глупость, если ты знаешь, что Рената в Москве, и это невозможно?» Услыхав это, Ева как-то сразу успокоилась и начала жаловаться на какого-то Гришку, который воображает себя гением и из-за этого не может аккомпанировать ей как следует, забывая, что не он главный.

Ева играла очень красиво, и аккомпанирующий ей Гришка, по-моему, играл не хуже, чем Рената, особенно когда он играл потом один. Я так и сказала Сабине, но та только пожала плечами: «Не берись судить о том, чего не понимаешь». Я в общем-то и не собиралась судить, но раз уж они взяли меня с собой на концерт, я могла высказать свое мнение, правда? Тем более, что и Гришке, и Еве хлопали долго и громко.

После концерта Ева вышла к нам вся розовая и кудрявая. «Какая ты сегодня красивая!» – сказала я ей, но она меня не слышала, в ее ушах по-моему все еще звучали аплодисменты. По дороге домой Сабина объявила, что сегодня мы можем позволить себе маленький пир. А раз так, они с Евой сойдут на Пушкинской и зайдут в кондитерскую за пирожными, а я поеду домой, расставлю на столе тарелки и чашки и вскипячу чайник на своей электроплитке.

От мысли о пирожных мне стало весело, и пока я взбегала вверх по лестнице я даже напевала мелодию из сонаты, которую играла сегодня Ева. Но когда я вошла в нашу квартиру, на меня вдруг пахнуло чем-то страшным, я не могу объяснить, чем. Я быстро прошла на кухню, налила воду в чайник и поставила его на электроплитку, а потом направилась к Сабине за ее парадным сервизом, который она хранила в маленьком стеклянном шкафчике по имени горка, упрятанным в углу за пианино.

Хоть день был солнечный, в столовой Сабины было почему-то темно. Как странно, подумала я, все ставни закрыты, а когда мы уходили на концерт, мы их специально открыли для поддержания в комнате хорошего настроения. Я не стала открывать ставни, а зажгла свет, чтобы не разбить ни одной чашки из парадного сервиза. Я зажгла свет и достала из посудной горки три фарфоровых чашки и три блюдца с золотым ободком. Я прижала драгоценные чашки к груди, а блюдца поставила на стол, чтобы принести их потом, и пошла к двери. И тут я увидела это.

С крюка от люстры свисало что-то черное и длинное, и хоть я не поняла, что это, меня вдруг осенило, почему мне стало страшно, когда я вошла в квартиру с лестницы. Это непонятное черное ужасно, ужасно воняло, и на полу под ним образовалась грязная вонючая лужа. Мне вдруг показалось, что там, на крюке, висит Павел Наумович, хотя то, что могло бы быть его лицом, было нисколько на него не похоже. Оно было лиловое, как сирень весной в парке, а из дыры в центре, там, где должен бы быть нос,свисала длинная, перекрученная посредине сарделька. Я уронила на пол три фарфоровые чашки с золотым ободком и услышала, как звеня рассыпаются по паркету их драгоценные осколки.

Но мне это уже было безразлично. Ничего перед собой не видя, я выскочила из страшной вонючей квартиры и, сломя голову, помчалась, сама не зная куда. Но ноги несли меня в привычном направлении - очень скоро я оказалась на дорожке, которая вела через парк от Пушкинской к нашему дому. Я бежала по дорожке, как слепая, спотыкаясь и натыкаясь на кусты, пока не наткнулась на две знакомые фигуры - на Еву со скрипкой и Сабину с коробкой пирожных.

«Что с тобой? Куда ты бежишь?» - испуганно воскликнула Сабина. Я попыталась что-то объяснить, но изо рта у меня вырвалось мычание, а за ним поток липкой вонючей рвоты. «Там,там!» – показывала я рукой в сторону нашего дома. Сабина вдруг вскрикнула, как курица, когда мама Валя рубила ей голову, и помчалась по дорожке, оставив нас с Евой стоять и смотреть друг на друга в обалдении.

«Ты мне все концертное платье обрыгала, идиотка», - сердито сказала Ева, все еще не понимая, что ждет ее дома. Но я не смогла ей ничего объяснить - мой язык застрял в горле и не пропускал оттуда ни слова. Я просто схватила ее за руку и потащила по дорожке вслед за Сабиной.

Дома началась ужасная кутерьма, от которой у меня голова пошла кругом. В моих мозгах смешались мрачные мужчины в черном, снимающие с крюка то, что было раньше Павлом Наумовичем, с двумя милиционерами в синих фуражках, заставляющих Сабину подписывать какие-то бумаги, и с отчаянным воплем мамы Вали, которая вернулась с работы, ничего не подозревая. Именно она нашла на нашем кухонном столике два запечатанных конверта, один адресованный Сабине Шефтель, другой - Ларисе Шефтель. Конверт для Ларисы она отдала милиционерам, а конверт для Сабины быстро сунула в наш ящик для ножей и вилок и велела мне молчать. Это было с ее стороны очень глупо, потому что я и так молчала - я опять разучилась говорить.

Среди всей этой неразберихи и беготни только Сабина неподвижно сидела на диване, не говоря ни слова и не отвечая на вопросы. Входная дверь не закрывалась, какие-то люди входили и выходили, другие люди садились за стол и задавали вопросы, никто ничего не варил и не застилал постели. Я почему-то спала в спальне у Сабины, где сначала рыдала одна Ева, потом откуда-то появилась рыдающая Рената и принялась громко обвинять Сабину в том, что она всегда была плохая жена и плохая мать. В конце концов она договорилась до того, что во всем виновата я, потому что я украла Сабинину любовь у ее родных дочерей.

Но тут в речи Ренаты ворвался сердитый вопль мамы Вали: «Заткнись, дура безмозглая! Можно подумать, что твой отец повесился из-за любви Сабины к Лине. А другой причины ты придумать не можешь?» От этого крика Рената вдруг страшно чего-то испугалась и забормотала: «Что ты хочешь сказать? Какую еще причину я должна придумать?» «Хватит прикидываться! Ты уже взрослая девочка и прекрасно все понимаешь», - отрезала мама Валя. Рената съежилась в маленький комочек и ушла к нам в комнату тихо плакать и шмыгать носом. Мама Валя на работу не ходила, она вся опухла от слез, потому что она любила Павла Наумовича по-настоящему, не то что его дочери-вертихвостки. Сабина во время этих перепалок даже голову не поднимала - она будто окаменела и разучилась говорить. Совсем как я.

Потом вдруг стало тихо и все как-то враз исчезли, все, кроме Сабины и меня. Рано утром приехал грузовик, чтобы увезти тело Павла Наумовича в Краснодар, где его будут хоронить, то есть хоронить будут его тело, но никто не объяснил, куда девалась его душа. Может, это она вытекла из тела вместе с той вонючей жидкостью, запах которой за все эти дни не выветрился из нашей квартиры, хоть мама Валя открыла все окна.

Я спустилась вниз и смотрела, как все они усаживаются в грузовик. Возле грузовика столпились Рената с Евой и мама Валя с каким-то Львом Ароновичем, про которого мама Валя объяснила, что она дежурит при нем во время ночных операций. Рената громко сказала неизвестно кому: «Знаем мы эти ночные операции!», но мама Валя за словом в карман не полезла и ловко отбрила Ренату: «Откуда ты их знаешь? Что, много их проделала, чтобы за Москву зацепиться?» Рената зыркнула на нее черным глазом, но ссору затевать не стала, а обняла Еву и влезла с ней в кабину грузовика. А мама Валя со Львом Ароновичем и еще с тремя медсестрами из больницы устроились на старых матрацах в кузове грузовика рядом с гробом Павла Наумовича. Кроме них в кузове сидела вся зареваная рыжая соседская девчонка, хулиганка Шурка, которая училась на несколько классов старше меня и считалась самой плохой ученицей в школе. Я не успела удивиться, при чем тут Шурка, как грузовик зафырчал и покатил по улице. Я немножко постояла у входа, глядя им вслед, и вернулась домой.

Мы с Сабиной остались одни. Честно говоря, я была даже рада, что меня не взяли с собой в Краснодар, - после похорон папы Леши я не очень рвалась стоять над могильной ямой и была довольна, когда мама Валя велела мне остаться дома и не спускать глаз с Сабины, которую сейчас нельзя оставлять одну. Сабину тоже не взяли, будто бы для того, чтобы она не спускала глаз с меня, но мама Валя тихо объяснила мне, что краснодарская жена Павла Наумовича категорически запретила привозить Сабину на похороны. Все боялись, что Сабина будет рваться с ними в Краснодар, но она даже не встала с постели, куда девочки уложили ее вчера вечером. Утром она проснулась раньше всех, а может быть, и вовсе не спала. Она отказалась от завтрака и все утро просидела на диване, не говоря ни слова, только безучастно смотрела, как остальные собираются ехать на похороны, словно ее это не касалось.

Когда все уехали, она сказала мне спокойно, будто ничего не случилось: «Лина, пойди на кухню и принеси мне конверт, который Валентина спрятала в ваш ящик для ножей и вилок». Значит, она видела, как мама Валя спрятала этот конверт, значит, она все замечала и понимала, хоть притворялась бессознательной.

Она распечатала конверт и вынула оттуда маленький листок. «Прости меня, я знаю, что наношу тебе ужасный удар. Но если бы я остался жив, удар был бы еще больнее. Твой верный Павел», - прочла она вслух и добавила: «Наверно они требовали, чтобы он рассказал им что-то обо мне. А он предпочел умереть. Понимаешь, умереть, но не предать меня? А ведь я его никогда не любила».

Я молчала, а что я могла бы сказать, даже если бы опять научилась говорить? Я совсем запуталась в их взрослых делах. За что Рената набросилась на Сабину над трупом отца? Почему у Павла Наумовича была другая жена в Краснодаре, которая не хотела видеть Сабину на похоронах? Почему Рената родилась в Германии? Почему Ева была на тринадцать лет младше Ренаты? Почему у Павла Наумовича была другая дочка, старше Евы и младше Ренаты? Почему Сабина играла на пианино не хуже своих талантливых дочерей? Почему она боялась, что кто-то вспомнит, как она была главным врачом детской больницы? Как все это было связано с пропажей моих родителей, ее замечательных братьев и Ирки Краско? И еще, и еще...

Сабина обняла меня и прижала к себе: «Мои дочери упрекают меня, и они правы. Только ты не упрекаешь меня. Но ты еще слишком маленькая, чтобы понять, как нелепо сложилась моя судьба. Они правы, я никогда не любила Павла, я любила другого человека и была плохой матерью. Но это было в другой жизни, в другом мире! Там все было блеск и сияние - передо мной открывались такие горизонты! Я была любимой ученицей великого Зигмунда Фрейда, и Павел был мне не пара. Я вышла за него замуж, чтобы не огорчать своих родителей, и тут же об этом пожалела. Я заслужила наказание – я погубила и свою жизнь, и его. Что же теперь делать? Ведь ничего уже нельзя исправить! Ничего, ничего, ничего!»

Она вскочила с дивана и начала рыться к ящиках старого шкафа, как будто что-то искала. Она выхватывала из ящиков разные вещи и швыряла их на пол, но никак не могла найти то, что искала. Она набросала большую кучу каких-то шарфов, перчаток, свитеров, старых дамских сумок, флаконов от духов и фотоальбомов, и плюхнувшись на пол, стала расшвыривать весь этот хлам по комнате. Я подумала, что она сама не знает, что ищет, и испугалась, - а вдруг она опять отколет такой номер, как тогда, когда я прочла ей стихи про решетку в темнице сырой? Я не знала, как мне быть. Звать на помощь было некого, да и как бы я могла кого-нибудь позвать, если мой язык прирос к горлу?

Наконец она, кажется, нашла то, что искала. Она вытащила из кучи красивый альбом со старыми фотографиями и стала его листать. Я уже видела старые фотографии, раньше они были коричневого цвета, а не черно-белые, как делают сейчас. Она поднялась с пола, раскрыла альбом на центральной странице и жестом подозвала меня поближе: на странице была наклеена фотография жениха и невесты под большим навесом, который держали на шестах похожие друг на друга мужчины в черных шляпах. Я вдруг узнала жениха и невесту - это были Сабина и Павел Наумович, он - высокий и совсем не толстый, а она - молодая и хорошенькая, очень похожая на Ренату, в белой шляпке с сеточкой, спускающейся на один глаз.

«Вот фотография нашей свадьбы. Ты видишь, я не плачу, я даже улыбаюсь, хотя уже понимаю, что совершаю самую страшную ошибку своей жизни. И за эту ошибку я обречена платить вечно – мои дочери не любят меня». Я хотела возразить, но слова застряли у меня в горле, я вспомнила, как сердито всегда говорит с ней Рената и как они с Евой шушукаются за ее спиной, и поверила, что они и вправду ее не любят.

Мне стало жарко и холодно одновременно. Я прижалась к ней лицом, я уже доставала ей до плеча, и из меня вылетел неразборчивый поток слов: «Но я люблю тебя. Возьми меня к себе в дочки, я буду твоей дочкой и буду всегда тебя любить!»

Вечером, когда все вернулись из Краснодара, мы с мамой Валей и Львом Ароновичем сели ужинать в нашей комнате, чтобы не нарушать траур Сабины и ее дочерей. Заплаканная мама Валя поставила на стол бутылку водки и сказала: «Помянем светлую память хорошего человека», и мы все выпили по рюмочке. Водка ужасно горькая гадость, она обожгла мне горло и ударила в голову, так что я осмелела. Сначала я спросила, почему хулиганка Шурка так плакала из-за смерти Павла Наумовича. Мама Валя объяснила: «Это старая история. Когда ее родителей посадили в тюрьму, ей было тогда лет десять, у нее случилось нервное расстройство и она разучилась ходить. Врачи от нее отказались, а Павел и Сабина ее вылечили». Тогда я осмелела настолько, что спросила Льва Ароновича, знает ли он, кто такой великий Зигмунд Фрейд? От удивления он даже поперхнулся водкой из второй рюмки, которую мне уже не дали: «Откуда ты выкопала это имя?»

«Сабина говорит, что она была его любимой ученицей».

«Выдумки это все! - рассердилась мама Валя.- Сабина тебе черте чего наговорит, а ты слушаешь, развесив уши!»

«Выдумки или нет, только никому никогда об этом не говори, если хочешь добра своей Сабине», - сказал Лев Аронович и, подцепив на вилку кусок селедки, отправил его в рот.

12.

С тех пор прошло три года и в нашей квартире произошло много перемен. Я даже не знаю, с чего начать - может, лучше всего по порядку? Рената уехала в Москву сразу после похорон, оставив Сабину и Еву совсем без денег: ведь Сабину уволили из школы, а без посылок от Павла Наумовича им часто нечего было есть. Сначала Сабина старалась продавать оставшиеся у нее ценные вещи, но очень скоро она продала все, что у нее было. И тут мама Валя придумала ей новую профессию - она помогла Сабине собрать небольшую группу детей, с которыми Сабина гуляла после школы и учила их говорить по-немецки.

Я тоже ходила в эту группу и даже по просьбе Сабины играла с детьми в немецкие игры, чтобы им не было скучно просто гулять. Детей было четверо, все из второго класса - в первый год Инна, Оля, Толик и Олег, а во второй Ляля, Дима, Лена и опять Олег, но уже другой. А в третий год группы уже не было, потому что началась война.

Ну вот, я все напутала, я ведь собиралась рассказать все по порядку, а война началась не сразу, а только после того, как я перешла в шестой класс. А по дороге случилось много разного, от чего жизнь в нашей квартире сильно изменилась. Во-первых, мама Валя вышла замуж. За кого бы вы думали? Правильно, за молодого хирурга Льва Ароновича, при котором она служила медсестрой во время ночных операций – так что вредная Рената оказалась права, хитро намекая на эти ночные операции.

Я не сразу догадалась, что мама Валя вышла замуж, потому что они это сперва скрывали – говорят, из-за меня, чтобы меня не огорчить. Зато я сразу догадалась, что Лев Аронович – еврей, но маму Валю это нисколько не беспокоило, потому что она давно перестала считать евреев богатыми и жадными. Она так плакала и убивалась после смерти еврея Павла Наумовича, что только еврей Лев Аронович смог ее утешить.

Но главная их проблема была в том, что они не хотели спать со мной в одной комнате, и поэтому Лев Аронович никогда у нас не ночевал. Он жил в общежитии мединститута, куда мама Валя ходила к нему тайно, а это было строго запрещено. И они все время боялись, что их когда-нибудь поймают, и Льва Ароновича выгонят из общежития.

Но тут у нас случилось новое событие, которое сразу решило много проблем. Прошлым летом вдруг приехала из Москвы Рената и сообщила, что у нее большие успехи в московской филармонии – которую я раньше называла мелормонией. Она приехала красивая и нарядная, и все время корчила гримасы при виде нашей бедной одежды и скудной еды. Она похвасталась, что у нее есть важный друг, профессор в школе для одаренных детей, и что она приехала к нам не просто в гости, а чтобы отвезти Еву в Москву на прослушивание.

«Я не могу оставить ее в нищете в этом жалком городе, где ей никогда не удастся достигнуть тех высот, которых заслуживает ее талант!» Когда она объявила об этом вслух на кухне, только я обратила внимание, как Сабина закусила губы, ушла к себе в спальню, легла в кровать и укрылась одеялом с головой. Ничего не замечая, Рената и Ева весело обсуждали, какие нужно купить Еве платья и какие произведения она будет играть. «Моцарта или Брамса?» - спрашивала Ева. «Конечно, Брамса, это твой коронный номер», - отвечала Рената.

Я осторожно проскользнула к Сабине в спальню, легла на соседнюю кровать и сказала ей на ухо: «Не огорчайся, пусть они уезжают, а я останусь с тобой». Ева уехала с Ренатой, и через неделю вернулась за своими вещами – Рената была права, после прослушивания ее тут же приняли в эту одаренную школу. Поскольку школа была всесоюзная, при ней был интернат – это такой дом, где одаренные дети спали и ели.

И тогда мама Валя объявила, что они со Львом Ароновичем недавно поженились и теперь ее фамилия – Гинзбург. Получилось, что только я осталась Столярова: папа Леша умер, а мама Валя стала Гинзбург. «Оставайся Столярова, - сказала мама Валя. - Хоть бедный Леша был не подарок, тебе его фамилия в жизни пригодится». Она теперь не боится, что ее спросят, какая у нее была раньше фамилия - до Гинзбург она была Столярова, а глубже никто не копает. Но, слава Богу, никто не потребовал, чтобы я называла нашего нового Гинзбурга папа Лева, я могла говорить ему просто Лев - он считал, что это звучит красиво и душевно. Он так и сказал «душевно».

Мы устроили маленькую свадьбу, мама Валя испекла торт, а Сабина испекла какое-то итальянское блюдо из лапши с фаршем под названием «лазанья», которое немного подгорело, но все равно было очень вкусное. На свадьбу пригласили профессора Синицкого, руководившего диссертацией Льва, и его жену Лилиану Аркадьевну. Я для этого случая вплела в косички голубые банты под цвет глаз, маме Вале портниха сшила белое платье с кружевным воротником, и Сабина тоже принарядилась - для этого она вытащила из сундучка, хранившегося под кроватью, длинное сиреневое платье с пышными рукавами.

Подстать нашим красивым нарядам стол мы накрыли в Сабининой столовой, где на кружевной скатерти расставили остатки драгоценного фарфорового сервиза, при виде которого жена профессора высоко подняла брови и воскликнула: «Откуда у вас такая прелесть?» Она тоже принарядилась ради нашей свадьбы – на ней было серое платье из блестящего шелка, обшитое черными кружевами. От ее вопроса щеки Сабины заполыхали малиновыми пятнами и она сказала тихо: «Это остатки моего приданого».

Лилиана Аркадьевна на этом не успокоилась, она перевернула одну из уцелевших фарфоровых чашечек и разглядела какой-то значок на ее донышке. «О-о-о! – пропела она, - настоящий севрский фарфор! Где вы его купили?» На Сабину вдруг что-то накатило, она забыла про свою вечную осторожность и ответила: «В Вене». «О,вы бывали в Вене?» - не унималась профессорша. «Да, я там жила несколько лет, пока посещала семинар профессора Зигмунда Фрейда».

Ноздри Лилианы Арнольдовны затрепетали: «В доме девятнадцать на Берггассе?» «Боже, вы там бывали?» – задохнулась Сабина. «Да, у меня в юности было небольшое расстройство нервов и я ездила к доктору Фрейду на консультацию». «Значит, вы тоже ходили туда, сначала по Порцелланштрассе, потом сворачивали на Берггассе и входили в дом девятнадцать? Поднимались по этой роскошной лестнице, с цветными окнами на каждой площадке?» «Да, да, лестничные окна выходили во внутренний дворик с круглой клумбой в центре. А поднявшись по лестнице я звонила у тяжелой дубовой двери и мне открывала красивая молодая женщина, которая была секретаршей Фрейда». «Это была Минна, сестра его жены Магды».

Мне казалось, что Сабина и Лилиан не слушают друг друга, а поют дуэтом, как пели в опере, куда Сабина несколько раз водила меня с Евой, что-то вроде: «Бежим, бежим! – О, ты прекрасна! - Бежим! Погоня близко! – Дай мне взглянуть в глаза твои!» Их пение не понравилось профессору. «Лили, - сурово сказал он по-немецки – ты забываешься». У Лили испуганно затрепыхались ресницы. «Не беспокойтесь, - утешила я их по-немецки, - в нашем доме вы можете разговаривать без опасений о чем угодно».

Профессор захохотал так, что фарфоровые чашечки зазвенели на фарфоровых блюдечках. «Это что за чудо-дитя с косичками?» - спросил он, утирая слезы. «Это моя дочь - Сталина!» – гордо ответила мама Валя. Профессор поморщился, и я быстро сказала: «Не обращайте внимания, герр профессор. Зовите меня просто Лина».

Тогда, задыхаясь от смеха, он спросил меня: «А что думаешь о Зигмунде Фрейде ты, чудо-дитя с именем Сталина?» Я понятия не имела, что думать о Зигмунде Фрейде, и постаралась схитрить. «Скромность не позволяет мне высказывать свое мнение о столь великом человеке», - процитировала я из одной немецкой книжки, которую мы с Сабиной читали совсем недавно.

Профессор Синицкий перестал смеяться и сказал серьезно: «Что ж, вполне естественно. Знаете ли вы, что имя Фрейда сегодня запрещено не только в России, но и в Германии?»

«И в Германии? Этого не может быть!» - вспыхнула Сабина.

«К сожалению, еще как может быть! Совсем недавно по приказу Адольфа Гитлера на центральных площадях многих немецких городов были сожжены все книги Зигмунда Фрейда».

«А сам Фрейд? - ужаснулась Сабина.- Что с ним?»

«Ах, вы не знаете? Фрейд умер. Больше года назад в Лондоне. Ему чудом удалось вырваться из Вены».

Сабина совсем потеряла голову: «А Юнг? Что с ним?»

«Вы имеете в виду Карла-Густава Юнга? С ним все в порядке – он по мнению Гитлера настоящий арийский ученый, а не еврейский шарлатан. Он теперь председатель общегерманского общества психиатров».

«Если так, почему же он не вступился за Фрейда?»

«Вам ведь известно, что бывают ситуации, когда никто ни за кого не может вступиться. Даже, если захочет. Но я не думаю, что Юнг хотел. Он был рад избавиться от Фрейда, это расчистило его путь к вершинам карьеры».

«Откуда у вас такие сведения?, - неожиданно ощетинилась Сабина. - Я не верю, что Юнг мог бросить Фрейда в беде! Даже ради карьеры!»

«Боже мой, в Европе происходят такие события, а вас волнует какой-то Юнг! Что вам до него?»

В ответ Сабина уронила на пол хрустальный бокал, один из трех, оставшихся в живых. Осколки со звоном разлетелись во все стороны, но она даже не вскрикнула – мне показалось, что ей все равно. Зато Лев взволновался: «Бокалы на свадьбе бить - счастливая примета!» - выкрикнул он и побежал в кухню за веником и совком. И тут, наконец, вмешалась мама Валя, решительно, как всегда. Она стукнула кулаком по столу: «Мне кажется, дорогие гости забыли, что мы сегодня празднуем мою свадьбу!». Лев быстро поддержал ее: «Выпьем за мою дорогую невесту! То есть нет, за мою дорогую жену».

«Горько!» - крикнула Лилиана, явно желая подсахарить неприятный осадок. Все подняли бокалы с вином, и даже Сабина, которой Лев поспешно принес из кухни другой бокал из простого стекла. Мама Валя поцеловалась со Львом Ароновичем, и тогда я крикнула «Горько!» Все засмеялись и они поцеловались снова. За столом стало весело, и никто, кроме меня, не заметил, что рука Сабины, державшая бокал, дрожит мелкой дрожью.

13.

Денег у Сабины было мало и ей было очень кстати поселить меня в своей столовой за небольшую плату, которую мама Валя уговорила ее принять. Сама мама Валя переселила Льва в нашу комнату и они даже купили на радостях большую двуспальную кровать. Я же теперь спала на потертом коричневом диване, на котором раньше спал покойный Павел Наумович. Но меня не преследовал по ночам его призрак - я любила жить возле Сабины.

Кроме моих квартирных ее немного выручала небольшая группа детей, с которыми она гуляла и обучала немецкому языку. Обычно мы собирались после школы в парке у фонтана и, если погода была хорошая, бродили по дорожкам, переговариваясь по-немецки. Если же шел дождь или дул холодный ветер, мы рассаживались на круглой скамейке вокруг круглого стола в круглой беседке, упрятанной под сенью старого дуба на круглой поляне. Сабина вынимала из сумки немецкие игры - лото и кубики с немецкими буквами, и мы соревновались, кто быстрее сложит из кубиков десять, пятнадцать или двадцать слов. Я в таких соревнованиях не участвовала, это было бы нечестно, - я просто помогала тем детям, у которых возникали затруднения с немецким правописанием, очень и очень непростым.

А иногда Сабина устраивала нам праздник – она заранее просила ребят принести деньги на трамвайные билеты, и мы ехали в Ботанический сад. У нас не было денег на билеты в Ботанический сад, но Сабина знала, где в заборе есть дыра, через которую можно было ползком пролезть внутрь. Это было настоящее приключение - ползти на животе по траве, чтобы нас никто не заметил. К экскурсиям в Ботанический сад Сабина готовилась специально, она выписывала из словаря немецкие названия тех растений, которые находила в справочнике Ботанического сада, и брала с собой их фотографии. Мы должны были ходить по дорожкам в поисках заданных ею растений, а когда кто-нибудь такое растение находил, все хлопали в ладоши и повторяли имя растения сначала по-русски, потом по-немецки.

В тот день Сабина решила устроить пикник. Это была суббота перед каникулами, последний день нашей группы, - в школе занятий уже не было, и мы вышли на прогулку утром, а не после обеда, как обычно. Мы собирались гулять по Ботаническому саду долго, и каждый должен был взять с собой пакет с бутербродами, чтобы устроить прощальный обед. Сабина дала нам задание – найти Лиловую орхидею, Американскую агаву с высокой метелкой на верхушке, Вечнозеленую магнолию с большими белыми цветами, Махровую фуксию с пониклыми цветками в форме колокольчика и Финиковую пальму с Канарских островов.

Найти эти растения было не просто - они не росли рядом друг с другом, а были рассыпаны по всему парку. Было очень весело, мы устроили соревнование, кто найдет больше и скорее, тем более, что часто попадались деревья и кусты, похожие на те, которые мы искали, но с другими именами. Мы нашли почти все и сильно проголодались. Сабина привела нас к красивой беседке со столом в центре, мы открыли свои пакеты, стали делиться бутербродами и спорить, чьи вкуснее.

После обеда оказалось, что осталось найти только магнолию, но она куда-то запропастилась и мы потратили два часа, пока не дошли почти до той самой дыры в заборе, через которую мы вползали в Ботанический сад. Там, прямо у забора, возвышалась роскошная магнолия. Вот была радость! Мы взялись за руки и стали плясать вокруг разлапистого дерева.

Вечнозеленая магнолия была высокая и ветвистая, с темнозелеными листьями, твердыми и блестящими, как будто вырезанными из кожи. Чтобы лучше за ней ухаживать, к ее стволу была приставлена маленькая лесенка-стремянка, по которой можно было добраться до первой развилки ее мощных ветвей. Я, не слушая крика испуганной Сабины, проворно влезла по стремянке до развилки, села на расстеленный там соломенный коврик и посмотрела на мир сверху.

Росшие вдоль забора кусты теперь не мешали мне увидеть сбегающие вниз кривые улочки, а за ними глубокий зеленый овраг, на противоположном краю которого сверкали красными крышами белые домики маленькой деревеньки. Боясь заблудиться, Сабина взяла с собой карту, и все время проверяла по ней, куда мы забрели. Когда я спустилась вниз и рассказала ей про деревеньку на краю оврага, она нашла ее на карте: «Это Змиевка вторая». Я спросила: «А где же первая?», и все засмеялись, а я взяла из рук Сабины карту и прочла надпись, идущую по дну оврага: «Змиевская балка».

Описанные в альбоме огромные белые цветы магнолии еще не расцвели, они должны были расцвести в середине июля, а в тот день было только двадцать первое июня. Двадцать первое июня тысяча девятьсот сорок первого года. Последний день нашей жизни, потому что назавтра началась Великая Отечественная война.

14.

В воскресенье утром мы с Сабиной не заметили, что началась война. Некому было нам об этом сказать: мама Валя и Лев в ту ночь дежурили в больнице и должны были вернуться домой только к обеду, а в нашей квартире не было радио – Сабина говорила, что она не переносит деревянные голоса советских дикторов.

Мы как раз затеяли уборку по случаю окончания учебного года, и нисколько не испугались, когда на улице завыла сирена. Сирена уже не была новостью – иногда в нашем квартале проводились учения боевой тревоги, и тогда за окном начинало завывать на много голосов, как будто соревновались между собой разные дикие звери, и каждый хотел переорать другого. Хоть в то утро мы не обратили на сирену особого внимания, я все же заткнула уши: уж очень противно она выла, но Сабина продолжала подметать кухню, будто никакой сирены не слышала.

Идти мы никуда не собирались, хотя по правилам учебной тревоги нам полагалось выбегать из квартиры и прятаться в подвале, но нас это не касалось, потому что в нашем доме подвала не было. Так бы мы и пропустили это ужасное событие, если бы вдруг в дом не ворвалась мама Валя с большим пакетом в руках и с криком: «Вы слышали? Началась война - Гитлер напал на Советский Союз!» За ней вбежал Лев в военной форме и они стали с безумной скоростью запихивать какие-то вещи в большой брезентовый мешок, который он принес с собой.

Я в полном обалдении стояла с пыльной тряпкой в руке и смотрела, как мама Валя срывала с себя свое обычное летнее платье, чтобы переодеться в гимнастерку и сапоги. «Что за маскарад?» – спросила Сабина, которая тоже еще не врубилась. «Нас со Львом призвали в армию. Я остаюсь здесь работать в военном госпитале, а Лев с первым эшелоном уезжает на фронт, - ответила мама Валя и заплакала. – Говорят, наши войска отступают со страшной скоростью, а немцы гонятся за ними на танках и бронемашинах и убивают всех подряд».

«Когда они успели? – не поверила Сабина. – Ведь вчера вечером все было тихо». «Они начали атаки по всем фронтам в четыре часа утра, и говорят, уже захватили Минск», - руки мамы Вали дрожали: «Господи, что теперь с нами будет? Что с нами будет?» «Так сирена была настоящая, а не учебная?» - наконец выдавила из себя я. «Еще какая настоящая! – закричала мама Валя, натягивая под гимнастерку короткую юбку цвета хаки. - А вы, как две жопы, сидите здесь, на верхотуре, и ждете, когда в ваш дом попадет бомба».

«Слушай, Валентина, - перебила ее Сабина. - Тебе страшно идет военная форма. В этой юбке видно, какие красивые у тебя ноги». «Господи, настоящий сумасшедший дом, - взвыла мама Валя, - при чем тут юбка? Ты понимаешь, что фашистские самолеты бомбят все города от Киева до Харькова и даже Ахтырку, что мой любимый муж уходит на фронт, и я, может, больше никогда его не увижу?»

И тут до Сабины дошло. «Ты хочешь сказать, что это война всерьез?» – тихо спросила она, уронила веник и плюхнулась на старый поломанный стул, на который никто старался не садиться. Хоть Сабина была легкая, как перышко, стул под ней затрещал и начал медленно разваливаться. Лев подхватил Сабину в последний момент, поцеловал ее, посадил на стол и сказал: «Это очень серьезно. Говорят, немцы поставили своей целью уничтожить всех евреев. Я думаю, дорогая Сабина Николаевна, что вам пора подумать о своем будущем».

«В каком смысле - о моем будущем?» - пролепетала Сабина. «В прямом. Вам лучше поскорее отсюда уехать. Если немцы дойдут до Ростова, я не поручусь за вашу жизнь». «Я полжизни прожила среди немцев, они лечили меня и учили меня, я говорю на их языке лучше, чем на русском. Зачем же им меня убивать?». «Этого никто не может объяснить. Даже такие великие психологи, как ваши учителя. Наверно, это какие-то другие немцы, охваченные какой-то новой формой безумия».

«А мои девочки? Их тоже могут убить?» «Они, слава Богу, в Москве, а Москву сдадут в последнюю очередь, так что им лучше там оставаться».

Тут мама Валя тронула Льва за плечо и сунула ему в руки брезентовый мешок: «Побежали, Левочка, а то ты опоздаешь на поезд и тебя объявят дезертиром. А ты ведь слышал приказ: всех дезертиров расстреливать на месте».

И они умчались, оставив нас с Сабиной в еще большем чаду, чем тот, в котором мы были после смерти Павла Наумовича. «Ты думаешь, это правда, про войну?», – спросила Сабина беспомощно, как ребенок. «Конечно, правда, ты же видела, они оба надели военную форму», - ответила я рассудительно, как взрослая. Но тут же добавила тоже беспомощно, совсем как ребенок: «Но я не поняла про евреев. Разве можно всех уничтожить?»

Словно в ответ на мой вопрос, в дверь постучали. Сабина так и осталась сидеть на столе, а я пошла открывать. За дверью стоял мальчик лет четырнадцати и протягивал мне маленький талончик: «Гражданка Шефтель? Вас приглашают в три часа на центральный телеграф для переговоров с Москвой» «В три часа дня? Мы же не успеем», - испугалась Сабина. «Нет, успеете. Это в три часа ночи, - ответил мальчик. - Распишитесь, что получили уведомление». Я расписалась и мальчик убежал.

«Как же мы попадем на телеграф в три часа ночи? - голос у Сабины был совсем слабый. - Ведь ночью трамваи не ходят». Мне опять пришлось стать взрослой: «Мы поедем на телеграф последним трамваем и будем там сидеть, пока нас не вызовут по телефону, - твердо решила я. - А пока иди ложись, тебе надо отдохнуть. А я приготовлю обед».

Мы приехали на телеграф в пол-второго ночи и просидели там до шести утра, дожидаясь телефонного вызова, который все откладывался. А когда нас наконец соединили, то оказалось, что толком поговорить нельзя – из-за войны частные разговоры сократили до трех минут. Говорила в основном Рената: она спрашивала, что им с Евой делать, оставаться в Москве или ехать в Ростов? Сабина от растерянности стала тратить свои драгоценные минуты на уверения в любви, так что мне в конце концов пришлось вырвать у нее трубку и повторить Ренате слова Льва про евреев и про то, что Москву сдадут не скоро. И потому последние секунды разговора ушли на раздраженный крик Ренаты про гадкого утенка, который вообразил себя белым лебедем.

Когда нас разъединили, Сабина спросила: «Как ты думаешь, они вернутся сюда или останутся в Москве?» А я ответила: «Надеюсь, у них хватит ума остаться там», хоть была в этом не уверена. Я бы предпочла, чтобы они остались - мне казалось, что мы вдвоем с Сабиной как-нибудь справимся с трудностями, если эти две вздорные воображалки не замучают нас своими капризами. Реальной опасности ни я, ни Сабина, конечно, тогда даже и представить себе не могли.

Хотя мама Валя иногда пыталась Сабину вразумить, та ни за что не хотела ее слушать. Тем более, что у мамы Вали времени на нас по сути не было: ее назначили старшей сестрой военного госпиталя и она даже ночевать приходила домой не больше двух раз в неделю. Она вваливалась в дом, еле волоча ноги, сбрасывала на пол сапоги и тяжелый армейский рюкзак, без которого теперь не выходила из госпиталя, плюхалась на кровать полураздетая и мгновенно засыпала. Утром, когда мы просыпались, ее уже не было, от нее оставалась только небольшая горка ценных вещей, вытряхнутых ею из рюкзака.

Самыми ценными она считала коробки свечей и спичек, уверенная в том, что скоро начнутся перебои с электричеством. Кроме свечей она приносила пачки муки, чая, сахара и гречневой крупы, которые велела прятать так, чтобы никакой вор не мог их найти. Мы с Сабиной устроили тайный склад всего этого богатства во внутренностях пианино, на котором все равно никто теперь не играл.

Теперь вместо музыки мы слушали сводки с фронтов. Их выкрикивал громкоговоритель, с первого дня войны подвешенный на столбе прямо под нашим окном. Сводки были ужасные, каждый день все страшней и страшней – немецкие войска продвигались на восток с непонятной скоростью, захватывая один город за другим. Сводки новостей иногда прерывались пением. Особенно часто красивый мужской голос пел: «Пусть ярость всенародная взмывает, как волна. Идет война народная, священная война!»

Но чаще громкоговоритель рассказывал, что наша армия отступает, чтобы выравнять фронт, никогда не объясняя, почему фронт должен быть ровный. А рассказывая про зверства немецких оккупантов, он никогда не упоминал убийства евреев. Так что у Сабины был повод отрицать упорные слухи об этих убийствах, расползающиеся по Ростову с той же скоростью, с какой фронт выравнивался на восток. Мама Валя удивлялась: «С каких пор ты стала верить сообщениям их радио? Ты же всегда уверяла, что все это наглая ложь!», но Сабина только поджимала губы, уходила в свою спальню и плотно закрывала дверь, чтобы голос громкоговорителя звучал не так громко.

Настоящая правда ее упорства открылась мне почти случайно. В конце сентября, когда уже начались занятия в школе, к нам неожиданно, без предупреждения, пришла Лилиана Аркадьевна Синицкая - она робко позвонила в дверной звонок и смущенно спросила: «Я не очень некстати?» Сабина обрадовалась, я последнее время редко видела, чтобы в ее глазах так засверкала искорка удовольствия: «Заходите, заходите! Мы как раз собираемся пить чай!» - бессовестно соврала она, потому что мы пять минут назад кончили обедать и никакого чая пить не собирались.

Пока они,взявшись за руки, шли в столовую, я рассматривала их и удивлялась, как они непохожи. Лилиана высокая и вся какая-то вьющаяся, всегда нарядная, даже в самом простом жакетике, как сегодня. А Сабина - маленькая, худенькая,в старой застиранной юбке и домашней кофточке, но все равно главная. Я бы не могла объяснить, в чем она главная, и вообще, что такое – главная, но, когда она начинала говорить, все замолкали и смотрели ей в рот.

Лилиана Аркадьевна села и положила на стол небольшой пакет. «Я пришла попрощаться. Мы с мужем завтра уезжаем в Сибирь, он с трудом получил эвакуационный листок на нас двоих». «Поздравляю», - ответила Сабина, как мне показалось, с завистью.

Я уже слышала про эти эвакуационные листки, без которых нельзя было купить билет на поезд, - их выдавали не всем, а только тем, кому доверяло городское начальство. Что это такое – начальство, я не знала, но ясно было, что нам с Сабиной оно не доверяет. Я даже иногда видела во сне это начальство, оно выглядело как опечатанная дверь нашей бывшей квартиры на Пушкинской и напоминало мне про исчезнувшую навек Ирку Краско.

«Я очень боюсь этого переезда. Я уже не говорю о бесконечных пересадках и бомбежках на дорогах, но главное, говорят, что в Сибири нечего есть и ужасно холодные зимы, а у меня даже шубы нет. И я понятия не имею, где мы там будем жить, на чем спать» «Так, может, не стоит уезжать отсюда, где у вас все удобно и устроено?» - дерзко вмешалась я в разговор взрослых, но Лилиану Аркадьевну это не возмутило, она приняла мой вопрос всерьез.

«Я не могу остаться здесь. То есть, я сама, может, и осталась бы, но Дмитрий очень боится за мою жизнь. Ведь я- еврейка». «Вы - еврейка? Вот уж бы ни за что не подумала!» - воскликнула Сабина, словно наново разглядывая голубые глаза и золотистые кудри нашей гостьи. «Неужели мое признание, что я ездила лечить свой невроз к Зигмунду Фрейду, не навело вас на эту мысль? По-моему, тогда все пациенты великого профессора были только евреи. Как впрочем и все его ученики и ассистенты. Все, за исключением его друга-предателя, Карла-Густава Юнга».

«Что вы знаете о Юнге, чтобы так его обзывать?» – раздраженно выкрикнула Сабина, и я испугалась, что она сейчас разобьет предпоследнюю чашку севрского фарфора. Но Лилиана не стала вступать с ней в спор, а, наоборот, лукаво улыбнулась и сообщила с намеком, что о Юнге она как раз кое-что знает: «Ведь я и его пациенткой была. Он – очень привлекательный мужчина, и я даже была к нему неравнодушна. А он очень интересовался влюбленными в него истерическими девицами – он коллекционировал их для своих научных работ».

Пальцы Сабины стиснули хлебную корочку так, что она хрустнула и сломалась: «И вы были одним из его экспонатов?» «Ну да! – засияла Лилиана всеми складочками лица. – Об этом я вам и рассказываю!» «Когда это было? Еще до Первой мировой?»

«Ну, конечно, до, перед самой войной! Ведь только тогда и можно было попасть из России в Европу. Мне было чуть больше семнадцати лет, и я все время стремилась раздеться на публике догола. Мои чопорные еврейские родители сгорали от стыда и решились истратить последние сбережения, лишь бы меня вылечить. Так я попала сперва в Вену к профессору Фрейду, а потом, когда началась война, мне пришлось уехать в Цюрих с рекомендательным письмом к Юнгу».

«Ну да, и там вы стали экспонатом его коллекции». «Именно, стала экспонатом, и никогда об этом не пожалела – это бросило отсвет на всю мою жизнь. Разумеется, маме и папе я ничего не рассказала, у них было достаточно хлопот с тем, как вернуть меня обратно домой. Но, представьте, я вылечилась совершенно!» «Я легко могу себе это представить – ведь я тоже совершенно вылечилась таким способом!» «Так вы тоже были экспонатом коллекции Юнга?» «Более того, я эту коллекцию открыла - я была ее первым экспонатом. Но тогда я так не думала, я воображала, что нашла великую любовь».

«Боже, почему мы с вами не встретились раньше? Ведь мне всю жизнь не с кем было об этом поговорить! Не с Димой же, правда? Он, конечно, ничего о Юнге не знает. А теперь говорить нам уже некогда, мне надо убегать, чтобы собираться в опасную дальнюю дорогу». «Почему же вы считаете, что остаться здесь опасней, чем уехать?»

«Но, Сабина, вы, конечно, слышали об ужасных расстрелах еврейского населения, о которых шепотом говорит вся страна?» «Но почему шепотом? Если это правда, почему не кричать об этом из каждого громкоговорителя, торчащего на столбе под каждым окном?» «Вы прекрасно знаете, почему. Потому что у нас ложь дороже правды».

И тут Лилиана заплакала, размазывая по своему светлому личику следы черной туши, которой были подведены ее глаза. Мне стало ясно, что пришло время мне вмешаться в их прыгающую с ветки на ветку беседу. Пора было спустить их с веток на землю. Я совсем недавно поняла, как выгодно быть среди взрослых умным ребенком, который притворяется наивным. Я вроде бы робко тронула Лилиану за руку и дерзко спросила: «А что вы принесли в этом пакете, Лилиана Аркадьевна?»

«Ой, совсем забыла! – вздрогнула Лилиана. – Я принесла вам одну дорогую моему сердцу вещичку, которую не могу взять с собой. Размер разрешенного нам багажа строго ограничен, а я не сомневаюсь, что нашу квартиру разграбят немедленно после нашего отъезда». Она стала развязывать веревочки, которыми был связан пакет, но руки ее так дрожали, что она никак не могла справиться с узелками. Я взяла ножницы и, спокойно разрезав веревочки, развернула старую газету, в которую была завернута небольшая круглая ваза, сверкающая всеми красками радуги.

«Что это?» – изумилась Сабина. «Вы не узнаете? Эта ваза расписана самим Густавом Климтом». Сабина нежно погладила вазу кончиками пальцев: «Густав Климт! В здешнем страшном болоте я совсем забыла о нем. А ведь он был моим любимым художником! Как я могла забыть его картины - «Поцелуй», «Портрет Адели», «Золотая рыбка», «Русалки»! Когда Юнг приезжал в Вену, мы встречались с ним в кафе Климта. Я иногда сомневаюсь - неужели это я, Сабина Шефтель, сидела за столиком с Юнгом и пила кофе со знаменитыми розовыми пирожными? Впрочем, тогда я была Сабина Шпильрайн. Была ли? Мне иногда кажется, что той жизни вовсе не было, что она мне просто приснилась. Как много раз я жалела, что поддалась уговорам мужа и вернулась сюда!».

«Не стоит жалеть, – утерла слезы Лилиана, - той жизни уже нет и в Вене, там все взорвалось и пошло прахом. Зато теперь вам следует уехать отсюда. Почему вы не пытаетесь получить эвакуационный листок?»

«Неужели я должна это объяснять? Мне повезло – про меня забыли власти. Я двадцать лет прожила в Европе, я привезла в СССР психоанализ и за это была с позором изгнана отовсюду. Мои три талантливых брата были арестованы и расстреляны, моего мужа довели до самоубийства. И, как ни странно, про меня забыли – я зарылась в грязь так глубоко, что меня перестали замечать. Как вы думаете, стоит ли напоминать им о себе?»

«Что ж, пожалуй, вы правы. А жаль, хорошо бы вам уехать, - вздохнула Лилиана и заторопилась. – Боже, как я у вас задержалась! На улице уже совсем стемнело!»

«Лина, давай проводим нашу гостью до трамвая. Ведь мы, возможно, видимся в последний раз».

«Как страшно, как страшно! – повторяла Лилиана, спускаясь по лестнице. – Даст ли нам судьба пережить этот ужас?»

На прощанье Сабина и Лилиана расцеловались, как сестры, и мы с Сабиной не спеша вернулись к себе. В квартире было темно и тихо, и, только случайно зайдя в нашу комнату за книгой, я обнаружила там маму Валю. Она лежала на кровати в темноте, не снявши ни сапог, ни даже рюкзака. Подумав, что она спит, я прошла на цыпочках к книжной полке, чтобы ее не разбудить, но услышала, что она тихо плачет.

«Что случилось, мама Валя?»

«Сегодня в госпиталь пришло извещение, что Лев пропал без вести! - Тут мама Валя вдруг стала биться головой о кроватный столбик. - Ты понимаешь, что это значит? Если он попал в плен, немцы его убьют - ведь он еврей!» Она завыла и стала биться в истерике, на губах у нее выступила пена. На шум вбежала Сабина и бросилась растирать ей виски, но мама Валя не давалась, а, вырываясь из Сабининых рук, заходилась все сильней и сильней: «У меня была такая несчастная жизнь! Сначала погиб брат, потом муж, а теперь, когда я, наконец, нашла человека, которого полюбила, он оказался еврей! И его за это убьют! Убьют! Убьют!»

Сабина помчалась за своими чудодейственными каплями, которых почти не осталось на дне бутылочки. Пока она вливала капли маме Вале в нос, за окном заорал громкоговоритель и стальным голосом диктора Левитана сообщил, что, выравнивая фронт, советская армия временно оставила город Киев.

«Немцы взяли Киев, - прошептала Сабина. - Теперь до нас уже совсем недалеко».

15.

Через пару недель по дороге из школы я еще с улицы услышала большой шум, доносящийся из нашей квартиры. Я быстрей помчалась вверх по лестнице: кто бы это мог у нас так шуметь? К нам давно уже никто не приходил, и я очень разволновалась, сама не знаю, почему. И не напрасно: когда я с разгону распахнула дверь, я увидела в нашей тесноватой кухне большую толпу усталых людей. Они сидели, кто где мог – кто на стульях, кто на полу, держа в руках тарелки с гречневой кашей. На столе устроились, болтая ногами, два маленьких человечка, мальчик и девочка, они ели кашу прямо руками из алюминиевой миски, которую Сабина пристроила между ними.

Поначалу мне показалось, что этих незнакомцев не меньше десятка, - наверно, так оно и было, - и все они говорили хором, стараясь перекричать друг друга. Но громче всех орал грудной младенец, которого молодая женщина пыталась перепеленать на нашем кухонном столике. Младенец размахивал ручками и надрывался от крика. По всей кавартире среди узлов и мешков с вещами были разбросаны туфли, ботинки, куртки и детские игрушки. Сильно пахло потом, детскими какашками и грязными ногами.

Я обалдело застыла на пороге при виде этого бедлама, даже не пытаясь его осознать, пока меня не окликнула Сабина. «Линочка, не пугайся, это беженцы из-под Киева», - сказала она как ни в чем не бывало, будто это могло объяснить, почему беженцы из-под Киева должны есть нашу гречневую кашу, с таким трудом добытую мамой Валей и заботливо припрятанную внутри пианино.

Пронзительный женский голос перекрыл конец ее фразы: «...сперва их вели по улицам большой толпой. Потом привели к Бабьему Яру, там сделали пропускной пункт. Туда по очереди отводили по 30-40 человек, у них там отбирали вещи и заставляли раздеваться. После этого полицаи с палками загоняли их к краю глубокого оврага. На другом краю оврага сховался пулемётчик и начинал стрелять. Выстрелы специально заглушали музыкой и шумом самолёта, шо над оврагом кружив. После того как ров заполнялся трупами, их сверху засыпали землей».

«Откуда вы это знаете? Ведь вас там не было?» - спросила Сабина. «Ясно, шо не было. Были б мы там, не было б нас тут. А знаем мы от соседа Миколы, он у нас чуть-чуть блаженный. Он середь дня с Киева прибежал и к нам: удирайте, люди добрые! Там немцы всех жидочков ваших в Бабьем Яру постреляли, усех, старых и малых. В один день усех постреляли, а завтра сюда придут, тоже усех стрелять будут».

«А откуда вам известно, что в той толпе были именно евреи?».»Так немцы ж листки всюду порасклеили, чтоб 29 вересня еврейское население к 8 часам утра прибыло на улицу Мельника с документами и ценными вещами. Можете своими глазами посмотреть - Микола этот листок отколупал и нам принес, чтоб не сумневались».

Сабина повертела листок в руке и закрыла глаза. «Ну, мы дитей схватили и побегли», – сказала молодуха с ребенком.

«Пешком?» - не поверила Сабина.

«Та сперва пешки, через рощу, - вмешался толстый мужчина, немножко похожий на Павла Наумовича, - шоб нихто не побачив, а потом Гришка телегу в колхози украв, там, с колхоза все разбеглись, а телегу с конями бросили, как немцы с пушек палить стали. Мы все в телегу влезли, кони сперва хороши были, только потом мы их загнали, больно тяжело нагрузили, вот и пришлось телегу бросить. Но то уж под Харьковом было. Там мы сразу к комиссарам пошли и про Бабий Яр рассказали. Так они нам молчать велели, а за это дали билеты на поезд до Ростова».

Я испугалась, что теперь они поселятся у нас и съедят все наши припрятанные продукты: «И вы собираетесь теперь остаться в Ростове?» «Ни за что! – крикнула молодая, приложив ребенка к груди. - Сюда ж немцы в два счета дойдут, так что отсюда тоже надо бежать».

И они через два дня убежали, со всеми своими детьми, узлами, корзинами, куртками и вонючими ботинками. Выколотили из начальства эвакуационные листки и погрузились в битком набитые коричневые товарные вагоны, уходившие на восток со станции Ростов-Сортировочная. Вагоны воняли еще гуще, чем их ботинки и пеленки. «Раньше в этих вагонах возили скот, а теперь везут людей», - сказала Сабина маме Вале, которую мы чудом застали дома, когда вернулись со станции Ростов-Сортировочная. «И люди, небось, счастливы, что их увозят, пусть хоть в вагонах для скота», - ответила мама Валя, как всегда, рассудительная. И добавила: «Не постараться ли и нам отправить тебя на восток в телячьем вагоне?»

«Забудь об этом думать», - приказала Сабина, поджала губы и, захлопнув дверь, ушла к себе, чтобы не слышать сообщения о том, что советская армия временно оставила город Харьков. Потому что всем, даже мне, было ясно, что следующим после Харькова должен быть город Ростов.

Мама Валя натянула сапоги, надела на спину полупустой рюкзак с одной сменой белья и ушла навсегда. Мы, конечно, тогда еще не знали, что навсегда, думали - просто ушла на дежурство, но она исчезла и две недели не было о ней ни слуху, ни духу. Наконец, Сабина не выдержала, вытащила из сундучка, что под кроватью, приличный жакет, на меня надела старое Евино пальтишко в клеточку, и мы отправились за тридевять земель в военный госпиталь.

Ехать так далеко на трамваях с пересадками было страшно: сирена теперь выла по нескольку раз в день, и многие дома лежали в развалинах, а однажды немецкая бомба попала прямо в трамвай. Сабина волновалась за Ренату и Еву, которые давно не вызывали нас на переговорную. В прошлый разговор Сабина строго-настрого наказала им любой ценой оставаться в Москве, хоть в громкоговорителе иногда проскальзывало, что немецкие войска приближаются не только к Ростову, но и к Москве. Недавно какой-то поэт сочинил стихи: «Отход немыслим - позади Москва», и наш громкоговоритель повторял эти строчки по нескольку раз в день так упорно, что хотелось ему верить.

В госпиталь нас, конечно, не впустили, а усадили на скамейку на улице, рядом с проходной, и хорошенькая санитарка Поля в запачканном кровью белом халате пообещала выяснить, куда девалась старшая медсестра Валентина Гинзбург. Поля убежала и больше не вернулась. То ли она ничего не выяснила, то ли ей дали другое, более ответственное поручение, но больше мы ее не видели. Но мы терпеливо ждали, тем более, что другого выхода у нас не было – мы твердо решили найти маму Валю, а кроме как в госпитале, нам больше негде было ее искать.

Сабина несколько раз ходила к охраннику и снова, и снова просила его позвать маму Валю, но он каждый раз объяснял ей, что сделать это не в его власти. Наконец, Сабина решилась на отчаянный шаг и выпустила на сцену меня. Мне было велено подбежать к воротам и заплакать как можно громче, выкрикивая при этом: «Мама! Где моя мама? Позовите мою маму!» У меня это получилось очень здорово, во-первых, потому что я и вправду начала волноваться за маму Валю, а во-вторых, потому что мне нравилось разыгрывать какую-нибудь интересную роль.

Я так убедительно рыдала и делала неуклюжие попытки влезть на ворота, что охранник сжалился надо мной и, остановив проходящего мимо очкарика в белом халате, попросил его позвать к проходной старшую сестру Гинзбург: «А то дочка ее тут уже полдня убивается, маму ищет». Очкарик удивленно поднял брови: «Разве ты не знаешь, Федор, что сестра Гинзбург уже десять дней назад уехала на фронт с полевой бригадой?» И обернулся ко мне: «Что, вам никто об этом не сообщил?» Тут уж я зарыдала не понарошке, а в полный голос – я понятия не имела, как я буду жить без мамы Вали.

«Но она вернется?» - дрожащим голосом спросила Сабина. Очкарик внимательно осмотрел тоненькую фигурку Сабины в хлипком заграничном жакетике: «Я надеюсь, вам, мадам, не нужно объяснять, что такое - война». Он так и назвал ее - мадам, как будто рассмотрел в ней что-то нездешнее и даже неземное. Сабина твердо взяла меня за руку: «Пойдем, Линочка, а то мы до темноты не доберемся домой». И мы пошли к трамвайной остановке, с минуты на минуту ожидая, что вот-вот завоет противовоздушная сирена.

Без мамы Вали мы чувствовали себя никому не нужными и совсем одинокими, особенно когда возле нашего бывшего дома на Пушкинской нас застигла сирена. Трамвай остановился, и водитель велел всем выйти и бежать в убежище. Где тут убежище мы не знали, и решили просто пройти домой по знакомой дорожке через парк. Как часто и весело мы гуляли раньше по этой дорожке! А теперь там было страшно, хоть никакая бомба на нас не упала, но в небе над нашими головами совсем близко рычали самолеты и грохотали зенитки.

Мы почти бегом добрались до своего дома и помчались вверх по лестнице, хоть это было строго-настрого запрещено во время воздушной тревоги. Мы хотели поскорей очутиться среди своих родных стен на своей родной кухне. «Я хочу кушать!» - закричала я и бросилась к пианино за очередной пачкой лапши, которой оставалось не так уж много. «Спасибо Валентине, мы не так быстро умрем от голода», - сказала Сабина, зажигая примус, и отошла к шкафчику за кастрюлей. Я вдруг вспомнила, что мама Валя уехала на фронт, и мне сразу перехотелось есть. Но я не успела сообщить об этом Сабине, потому что совсем рядом что-то грохнуло и свет погас. Стало темным-темно, и только маленький огонек освещал кружок голубой клеенки вокруг примуса.

Я протянула руки вперед, как слепая, и пошла наощупь искать Сабину, которая затаилась где-то в углу, а она, оказывается, так же наощупь отправилась искать меня. И мы разминулись. Но хитрая Сабина сообразила, что делать: «Иди к примусу, и мы там встретимся». Мы не встретились, а столкнулись, и я обхватила ее обеими руками: «Теперь всегда будет так темно?» - «Темно и тихо», - сказала она. И только тут я заметила, что наш неумолчный громкоговоритель замолчал, но меня это почему-то не обрадовало: я уже успела привыкнуть к его твердому несгибаемому голосу.

«И больше он не заговорит?» - спросила я в ужасе. Ведь пока он орал у нас под окном, было ясно, что немцы до Ростова еще не дошли. А как же теперь? Откуда мы узнаем, как и где выравнивается линия фронта? И когда она выравняется вдоль Пушкинской, а когда вдоль нашей улицы Шаумяна?

Утром за окном было тихо, и хоть громкоговоритель попрежнему молчал, я все же взяла портфель и отправилась в школу. И напрасно - школьная дверь была заперта и к ней было пришпилено написанное от руки объявление, что занятия в школе временно отменяются. Было написано, что о начале занятий будет сообщено, но не было сообщено - как и когда. Кроме меня пришли еще и другие дети, их было не так уж много, но никто не хотел расходиться - стоять перед запертой дверью вместе было не так страшно, как идти домой поодиночке и ничего не знать.

Но в конце концов все постепенно разошлись, и я тоже поплелась домой, не представляя себе, что я буду делать целый день без школы и целый вечер без света. Зато Сабина встретила меня в кухне с полной тарелкой гречневой каши: «Поешь, - сказала она, - и тебе станет не так грустно». Но даже после каши мне было очень грустно и неясно, как жить дальше.

К вечеру так и не включили ни свет, ни громкоговоритель. Сабина зажгла свечу, но это не помогло - было грустно, темно и тихо. И вдруг тишина взорвалась грохотом: совсем близко что-то зарокотало и забухало, будто кто-то перекатывал большие пустые бочки. Он подкатывал их все ближе и ближе, и они грохотали и бухали все громче и громче. Сабина поднялась с дивана и сказала: «Я думаю, это стреляют пушки», и я вспомнила разные книжки про войну, которые мы с ней за эти годы прочли по-русски и по-немецки. В этих книжках часто стреляли пушки, но читать про это было совсем не то, что слышать, как пушки стреляют рядом с тобой.

Неожиданно в нашу дверь кто-то постучал – стук был громкий, но ничуть не похожий на грохот и перекатывание пустых бочек за городом. Я помчалась отпирать дверь с криком «Мама Валя!», но за дверью оказалась та самая хорошенькая санитарка Поля, которая обещала разузнать в госпитале про медсестру Гинзбург, только на этот раз на ней был не белый халат, а пилотка и гимнастерка цвета хаки. Она быстро вошла и сбросила на пол тяжелый рюкзак: «Я очень спешу, - затараторила она, - у меня есть для вас всего одна минута, потому что наш госпиталь срочно эвакуируют на восток, чтобы он не попал в руки немцев. Я должна сообщить вам, что старшая медсестра Гинзбург тяжело ранена и ее эвакуируют вместе с госпиталем. Она просила передать вам привет и этот рюкзак. А кроме того, она велела передать своей дочке Лине этот кисет, - тут она протянула мне красный бархатный кисет, затянутый красным шнурком, - чтобы та положила в него свою метрику, повесила его на шею и никогда не снимала».

«Даже в душе?» - как дура, спросила я, но Поля меня не слушала. «Где твоя метрика?» - заорала она. Я взяла со стола свечу, пошла в нашу комнату и вытащила из ящика мамывалиной тумбочки свою метрику, в которой было напечатано, что я Сталина Столярова, русская. Я вернулась в кухню, но не успела войти, как Поля выхватила у меня метрику, сложила в четыре четвертушки и спрятала в кисет. Потом, грубо схватив меня за голову, повесила кисет мне на шею и начала затягивать шнурок дрожащими руками. «Так мне велела сестра Гинзбург», - повторяла она, как в бреду.

«Ты ее задушишь!» - вступилась за меня Сабина и оттолкнула Полю. Поля посмотрела на нее невидящими глазами и рванулась к выходу, но вдруг села на пол и, рыдая, прислонилась к дверному косяку: «Я должна бежать, а то опоздаю. Но я не могу бежать, у меня ноги подкашиваются - там такой ужас, такой ужас, столько крови, столько убитых и раненых!Я не хочу туда возвращаться!»

Сабина протянула Поле руку, чтобы помочь ей встать: «Беги, беги, а то опоздаешь!», и тут до меня дошло то, что Поля сказала про маму Валю. Я загородила ей дверь: «Что значит, что медсестра Гинзбург ранена тяжело?» «Осколок попал ей в ногу и раздробил колено! - крикнула Поля, оттолкнув меня от двери. - Она потеряла много крови, но это не смертельно! Пусти меня!» И умчалась вниз по лестнице, оставив нас с Сабиной перед страшным горем и рюкзаком, полным муки и гречневой крупы. А меня, вдобавок, с красным бархатным кисетом на шее.

Мы в тот вечер рано погасили свечку и легли спать. Не знаю, спала ли Сабина, но я никак не могла уснуть, то и дело представляя себе маму Валю, всю в крови, с раздробленным коленом. Проснулась я поздно, кое-как проглотла ложку каши и села возле окна. Читать не хотелось и ждать было нечего. Сабина тоже притихла, ушла к себе и прилегла на кровать, чего она среди дня обычно никогда не делала.

Так бы я и сидела весь день в бессмысленной тоске, если бы вдруг не явилась рыжая Шурка, наша соседка с первого этажа. Она была старше меня лет на пять и жила одна со старенькой бабушкой. Когда-то у нее, как у всех нормальных детей, были родители, но их посадили в тюрьму – не «по политической статье», как шепотом объяснила Сабине мама Валя, а по уголовной, что давало ей кучу преимуществ. Ей, конечно, тоже жилось не сладко и часто не было денег даже на хлеб, но прятаться ей не приходилось и загонять ее в детский дом никто не собирался. В этом году она должна была закончить школу, но решила больше не портить глаза над учебниками, остригла свои рыжие косы, сделала перманент и «загуляла». У нее появились новые платья и новые друзья, с которыми я не хотела бы встретиться ночью в подъезде.

Она поскреблась в дверь и я ее впустила, хоть Сабина строго приказала мне из спальни никому не открывать. «Линка, - прошептала Шурка свистящим шепотом, который был громче всякого крика, - пойдем со мной! Говорят, на макаронной фабрике все склады открыли, бери сколько хочешь, хоть на целый год!» Больше всего я удивилась тому, что она обратилась ко мне как к равной и даже по имени - ведь до сих пор она меня вообще не замечала и имени моего вроде бы и знать не знала.

«Как это – открыли склады? – не поверила я. – Кто открыл?». «Ну, может, не открыли, а просто замки посбивали, да какая разница – того, кто это сделал, там давно уже нет. А макарон, говорят, полно, их всех только на грузовиках увезти можно. И охраны нет никакой». «А при чем тут я?» «Тебе что, жрать не надо? Скоро немцы придут - бабушка говорит, они нас кормить не станут. Так что пошли! Мне одной что-то не идти не хочется!»

«Лина, Линочка, никуда не ходи!» - взмолилась из спальни Сабина, но я уже вытаскивала из-под кровати мамывалин рюкзак. Лучше было пойти с Шуркой за макаронами, чем сидеть беспросветно в мертвой квартире. Я наспех надела клетчатое Евино пальто, которое давно уже стало моим, и мы с Шуркой весело поскакали по лестнице. День был прекрасный, хоть и холодный, - только что прошел хороший дождик, и теперь во все небо светило нежаркое осеннее солнце. Улицы были странно пустынны, город словно вымер – никто никуда не шел и не ехал, и только пушки грохотали и ухали где-то совсем рядом.

«А как мы донесем эти макароны до дома?» - спросила я Шурку, когда мы бежали по крутому Газетному переулку вниз, к Дону, где несколько лет назад построили макаронную фабрику. «Это вопрос, - согласилась Шурка, - много мы на себе не дотащим. Нужен транспорт».

Мне стало смешно: «Какой к черту транспорт, грузовик, что ли? Или мотоцикл?» - «Ну не мотоцикл, так что-нибудь попроще», - отмахнулась от меня Шурка, зыркая глазами во все стороны. Глаза у нее были, как у кошки, не глаза, а глазищи,- зеленые и прозрачные, они все время бегали по кругу, стараясь ничего не пропустить. «Ага, вот эти, с ребеночком, удрали. - Палец ее показывал на террасу первого этажа, где на веревке висели мокрые детские носочки и штанишки. - Так что можно их квартиру проверить» - «Откуда ты знаешь, что удрали?» - «Если б не удрали, они бы эти детские вещички не оставили на дожде мокнуть».

Поражаясь справедливости Шуркиного суждения, я пошла за ней, словно на привязи: «А как мы в эту квартиру попадем? Ведь она заперта» - «Ну и что, что заперта? Я любую квартиру могу запросто отпереть. Вот полюбуйся, отмычки,- Шурка вынула из кармана две кривых отвертки и крючок на цепочке, - мое наследство от дорогого вора-папочки, чтоб ему все кости переломало».

Я с восторгом и ужасом следила, как она, ловко орудуя своими отмычками, в два счета отперла чужую дверь. Мы ввалились в пустую квартиру, явно небогатую, всю захламленную наспех брошенными вещами, - видно, хозяева очень спешили ее покинуть. Мы не нашли там никакого стоящего транспорта, кроме игрушечного грузовичка на веревочке. «На нем больше одного кила не увезешь», - вздохнула Шурка, и мы побежали дальше, заглядывая то в одну, то в другую подающую надежды квартиру, пока, наконец, не наткнулись на отличную детскую коляску, синюю, кожаную, на четырех колесах. «Вот это транспорт! – восхитилась Шурка. – И как они такое добро бросили? Наверно, евреи».

«Почему евреи?» - я даже задохнулась от обиды, будто меня ударили поддых. «Да чего ты, Линка? - удивилась моей обиде Шурка. - Что тут обидного? Если очень спешили, значит евреи. Или ты не слышала, что немцы убивают всех евреев без разбора?» - «Я слышала, но не верю». «И напрасно не веришь. Лучше бы верила и уговорила свою Сабину уехать, пока не поздно» - «Я боюсь, уже поздно» - «Никогда не поздно, пока не убили», - мудро завершила Шурка, выкатила коляску на улицу и мы помчались к макаронному заводу.

Оказалось, что все же иногда бывает поздно даже в таком простом деле, как макароны. К нашему приходу все макароны уже растащили, и склады стояли пустые, зияя распахнутыми воротами. «Не может быть, чтобы ничегошеньки не осталось, - заупрямилась Шурка. – Давай порыщем-поищем».

Я спорить не стала, я уже поняла, что Шурка будет искать хоть до утра, но с пустыми руками домой не вернется. Мы заглядывали во все углы, мы ползали по всем цехам и конторам, мы осматривали умывалки и уборные, и нашли таки целый ящик макарон, затиснутый в уборной за толчок. Видно, кто-то из рабочих спрятал его заранее, а забрать не смог – или не захотел: какой был смысл уносить один жалкий ящик, когда открыли склады?

Шурка ликовала: «Как там в песне поется? Кто ищет, тот всегда найдет!» И мы отправились в обратный путь с ящиком в коляске, распевая на два фальшивых голоса: «Кто весел, тот смеется, кто хочет, тот добьется, кто ищет, тот всегда найдет!» Рената бы наше пение не одобрила, но нам было плевать на Ренату - мы обыграли врага и везли в коляске свой маленький выигрыш.

Однако долго петь и радоваться нам не пришлось. На углу Московской нам преградили дорогу два парня в ватниках, у одного через плечо висела винтовка. «Вы что тут везете, гражданочки?» - спросил тот, что без ружья. «А вы кто такие, чтобы вопросы задавать?» - дерзко огрызнулась Шурка. «Мы - гражданская оборона. Охраняем город от разбоя и грабежей», - ответил тот, что с винтовкой.

Шурка смело толкнула коляску прямо на него: «Что ж, валяйте, охраняйте! А мы пойдем», - но номер не прошел - он схватил ручку коляски своей грубой лапой: «Никуда вы не пойдете, пока я не проверю, что у вас в коробке. А ну, посмотри, что там, Степанов».

Степанов вытащил из кармана складной нож и одним ударом пропорол картон – из дыры выскочила горсть макарон и рассыпалась по асфальту. «Интересная картина! - протянул тот, что с винтовкой, - две приличные девушки украли макароны с фабрики. Придется их задержать». У меня сердце замерло и покатилось куда-то под ребра. «А может, отпустим их, товарищ Петров? Макароны конфискуем и отпустим, а? – неуверенно попросил Степанов. - Уж больно молоды, глянь на эту, совсем ребенок». - «Пожалуй, можно и отпустить, - неохотно согласился Петров, - но чтоб знали, что это последний раз. А ну, дуйте отсюда, пока никто другой вас не засек!»

Я помчалась было вверх по переулку, но Шурка была не из тех, что сразу сдаются. «Я только коляску свою забрать хочу. - Страха она не знала. - А то в чем я своего младшего братика возить буду?» - «Бери свою коляску и дуй отсюда», - махнул рукой Петров, пока Степанов вытряхивал макароны из коляски, и Шурка помчалась за мной, толкая перед собой коляску.

На углу Шаумяна мы остановились, еле переводя дыхание, и оглянулись – Петрова и Степанова и след простыл. «Вот гады, дезертиры проклятые, чтоб они подавились нашими макаронами!» - выругалась Шурка. «Так они не из гражданской обороны?» - «Нет, Линка, тебя еще учить и учить! Какая на хер гражданская оборона, когда немцы, считай, уже тут? Ты хоть одного мильтона сегодня на улице видела?» Я подумала и призналась, что нет, не видела. А раньше их было как собак нерезаных, на каждом углу. «А почему их нет? Потому что все сбежали. Все, кто мог. Все, кроме нас с тобой».

И мы поплелись домой, совсем не такие веселые, как в начале дня, когда мы бежали за макаронами.

К утру пушки перестали стрелять, и Сабина вспомнила, что у нас не осталось ни кусочка хлеба. Она попросила меня сбегать за хлебом, и я обрадовалась, что есть предлог выйти из дому – уж очень тоскливо было сидеть в четырех стенах. Но радость моя была недолгой: бакалейного магазинчика за углом, где мы покупали хлеб, больше не было: его разгромили, разбили окна и выдрали из стен все полки. Я сдержалась, чтобы не заплакать, и направилась домой.

Когда я завернула за угол, меня догнала Шурка с большой сумкой в руках. Как ни странно, она выглядела веселой и даже счастливой. Обогнав меня, она шмякнула сумку на асфальт для передышки: «Тяжелая, зараза!», и обратилась ко мне почти по-дружески: «А ты, небось, зеваешь, Линка? Ведь вокруг столько добра брошено – бери, не хочу!» «Какого добра?» - не поняла я. «А ты глянь! - Шурка расстегнула сумку, - видишь, какого?» Сумка была битком набита коробками, коробочками и шкатулками, поверх которых уместился мраморный набор для письменного стола и фарфоровый кофейный сервиз, вроде разбитого нашего.

«А как ты это достала? Ведь квартиры заперты», - не удержалась я. Шурка подняла сумку: «Ты что, забыла про мои отмычки?», и двинулась было к дому, как вдруг из Газетного переулка выбежала группа красноармейцев, человек пять, и, топая сапогами, припустила в сторону Буденновского проспекта. Бежали они медленно, потому что каждый нес на плече ружье, а на спине тяжелый вещевой мешок. Позади всех бежал молодой лейтенант, тоже с мешком, но без ружья. Мы с Шуркой застыли, прижавшись к стене.

Сзади, со стороны Ворошиловского проспекта раздалось громкое щелканье, будто кто-то танцевал испанский танец с кастаньетами. «Стреляют из пулемета», - прошептала Шурка, еще больше вжимаясь в стену.

«На хер нам эти мешки и ружья!» – крикнул красноармеец без пилотки, который показался мне старше других Он сбросил свой мешок прямо на мостовую и начал снимать ружье с плеча. «Запрещаю бросать оружие!» – заорал лейтенант петушиным голосом и стал вытаскивать револьвер их кобуры. «Кончилось твое время, товарищ комиссар!» – огрызнулся красноармеец и, сорвав наконец ружье, выстрелил в лейтенанта. Лейтенант упал, а остальные красноармейцы, не останавливаясь, сбросили свои мешки и ружья и вихрем помчались по улице, даже не заметив нас с Шуркой.

Я стояла в остолбенении, не веря свим глазам, зато Шурка ни на минуту не растерялась. «Хватай их мешки, Линка, пока другие не набежали! Там полно всякой жратвы, на два месяца хватит!» – завопила она и, схватив два тяжеленных мешка, ринулась к нашему дому. Я пришла в себя и тоже потащила один мешок, хоть он весил, наверно, больше, чем я.

Но не успели мы добежать до нашего подъезда, как из Ворошиловского проспекта выехали два мотоцикла и устремились в погоню за убегающими красноармейцами. Шурка толкнула плечом стеклянную дверь бывшей аптеки и проскользнула внутрь, не выпуская из рук своих мешков. «Давай за мной, Линка!» – прошипела она, и я вскочила в аптеку в последнюю минуту, когда мотоциклисты уже подъезжали к Газетному переулку. Я огляделась: от аптеки ничего не осталось, ни одной банки, ни одной склянки, ни одной бутылочки, кроме тех, которые воры растоптали по дороге. Из-за угла Буденновского проспекта донесся тот же дробный треск кастаньет.

«Да ведь эти, на мотоциклах, были немцы, ты поняла? – крик Шурки перекрыл треск пулеметов. – Давай скорей домой, Линка, пока нас никто не захватил!». Мы выскочили из аптеки - лейтенант по-прежнему лежал посреди мостовой, но солдатских мешков рядом с ним не было. «Вот падлы, уже успели все мешки растащить! - выругалась Шурка неизвестно о ком. - Хорошо, что нам хоть что-то досталось!». Мы припустили к своему подъезду и вскочили туда как раз вовремя – по улице мимо нашего дома протрещало еще несколько мотоциклов.

«Неужели все они - тоже немцы?» - усомнилась я, но Шурка меня уже не слышала. «Бабушка, ты глянь, что я принесла!» - восторженно заорала она, вбегая в свою квартиру. Я потащила наверх свой трофейный мешок и остановилась на пол-пути: на лестничной площадке, этажом ниже нашей, ухватившись за перила дрожащими руками стояла Сабина. «Где ты была, Лина? Я чуть с ума не сошла от беспокойства. Почему так долго? - спросила она, голос ее дрожал еще больше, чем руки. – Кто там стрелял?»

Я поставила мешок и села на ступеньку, чтобы отдышаться: «Вот, принесла солдатский мешок. Шурка говорит, там полно еды». «А где хлеб? Хлеба уже не было?» «Не было ни хлеба, ни хлебного магазина, все разнесли в щепки. И аптеку тоже, от нее осталась только дверь – я думаю, они не сумели ее разбить». «Кто это - они?» «Наверно те, которые растащили остальные мешки, пока мы с Шуркой прятались в аптеке». «Какие мешки? И от кого вы прятались?»

И тогда я решилась сказать ей правду: «От немцев, которые ехали мимо на мотоциклах». Сабина покачнулась и тоже села на ступенку: «Немцы уже в Ростове? Может, тебе померещилось?». «Ничего не померещилось, они мчались по нашей улице на мотоциклах». Внизу хлопнула дверь и Шуркин голос зазвенел, отдаваясь эхом в лестничном пролете: «Вы что, обалдели? Расселись на лестнице как в кино! Сейчас же идите домой и заприте двери на все замки!»

Я протянула Сабине руку, она послушно поднялась и волоча ноги двинулась вверх по лестнице. Я было двинулась за ней, но вспомнила про мешок и вернулась за ним - не для того ведь я его тащила, чтобы оставить на лестничной площадке.

16.

Мешок оказался что надо - одного сгущенного молока там было пять банок, и мы сварили манную кашу. Мы сидели на кухне и наслаждались нежным вкусом каши, напоминавшем нам о детстве – и мне, и Сабине. О детстве в доме восемьдесят три на Пушкинской улице с маленькой разницей в сорок лет. Сабина сказала: «Для человеческой истории сорок лет – это как одна минута в жизни одного человека. А я - один человек, и для меня это целая жизнь. Я так хорошо помню нашу квартиру на Пушкинской улице! Она ведь не была точной копией твоей. Моему папе принадлежал весь второй этаж, это советские заложили дверь между столовой и гостиной и превратили одну квартиру в две. А ведь это была прекрасная квартира: там было все, что нужно для семьи – кроме столовой и гостиной, папин кабинет, комната для игры на рояле, спальня для каждого, комната для няни и кухарки. И, конечно, настоящая барская кухня, не чета этой».

Я возразила: «У нас тоже кухня была неплохая, хоть и не такая барская. А кухарке не нужна была комната вместе с няней, потому что няня Даша была и кухарка тоже. А готовила она классно, особенно блинчики с мясом!» Я не успела толком припомнить вкус блинчиков няни Даши, как выстрелы под окном прервали нашу утешительную беседу. И я помчалась закрывать окно и ставни нашей с мамой Валей комнаты, которое выходило на улицу. Окна кухни и Сабининых комнат выходили во двор, и только из нашего окна можно было видеть, как струится поток немецких войск. С третьего этажа он выглядел как бесконечно длинная серо-зеленая змея без головы и без хвоста.

Но мы старались не смотреть и не слушать. Мы закрыли ставни в моей комнате не только для этого, а еще для того, чтобы снаружи казалось, что в нашей квартире никто не живет. Свечи по вечерам мы зажигали только в кухне, сначала наглухо закрывая ставни. Кроме того, примус мы тоже старались не зажигать, экономили керосин, а варили на щепочках в кухонной плите. Как сказала Сабина, мы залегли на дно.

Было совершенно неясно, как долго нам придется лежать на дне: может месяц, может год, а может всю жизнь. На мой вопрос Сабина ответила, что мы будем лежать, пока хватит продуктов. «А что потом, когда продукты кончатся?» - «Потом - что Бог пошлет». Поскольку нельзя было предсказать, что Бог пошлет, мы тратили продукты очень экономно, и потому мне всегда хотелось есть.

Через пару дней я все же не выдержала: приоткрыла ставню в своей комнате и осторожно выглянула в щелочку, как раз вовремя, чтобы увидеть хвост серо-зеленой немецкой змеи. Она уползла с нашей улицы куда-то в сторону Ворошиловского проспекта и скрылась за углом, после чего громкоговоритель несколько раз чихнул и заговорил по-немецки. Но чихал он так усердно, что даже с моим замечательным немецким почти ничего нельзя было разобрать, хотя одно слово, повторенное многократно, резануло мне уши. Это слово было «Юден».

«Сейчас же закрой ставни! - громким шепотом крикнула мне из кухни Сабина. - И уходи оттуда немедленно!» Мне показалось, что она лучше меня поняла речь громкоговорителя.

Я не стала с нею спорить, послушно закрыла ставни и ушла в ее столовую, где легла на старый ковер, расстеленный на полу, чтобы лучше представить себе, что значит «лечь на дно». На дне было пыльно, душно и скучно. Сабина подошла, глянула на меня: «К тебе можно?», я подвинулась: «На дне места всем хватит». Она легла рядом со мной лицом вверх и заговорила как-то странно, непривычно, будто в бреду: «Лина, ты не заметила, что мы поменялись местами? До сих пор ты была больна и я тебя лечила. А теперь я больна, я очень больна. Я чувствую, что моя жизнь подходит к опасному краю, и только ты можешь мне помочь - может, ты полечишь меня?» - «Но разве я могу?» - «Ты можешь, я тебя многому научила. Давай поиграем в психоанализ - ты будешь мой врач, а я - твой пациент. Я лягу на кушетку, как положено, а ты сядешь к столу и будешь слушать. И задавать вопросы».

Она поднялась с пола и легла на диван: «Давай начнем прямо сейчас, пока тихо». Я молчала, тогда она заговорила: «Дом у нас был богатый, - как говорят, полная чаша. Богатый, но не счастливый, потому что мама вышла за отца не по любви, и он не мог ей этого простить. Он все свое разочарование вымещал на нас». Я немного помнила ее отца, он умер не так давно, совсем старый, он бывал у нас редко, ему трудно было взбираться на третий этаж,а еще трудней спускаться. Но как он свое разочарование вымещал на них, я в тот день не узнала, потому что к нам пришла Шурка.

Она не постучала и не позвонила, а стала тоненько ныть за дверью: «Открой мне, Линка, открой скорей». Я даже не знаю, как я это нытье услышала, каким-то третьим ухом, наверно, я вскочила с пола и помчалась ей открывать. Шурка вбежала в прихожую и стала запирать двери на все замки – замков было два и еще щеколда. Покончив с замками, она потащила меня в мою комнату и стала приоткрывать ставень. Я схватила ее за руку: «Ты что? Нельзя открывать!» Но она оттолкнула мою руку и прильнула к щелке между ставнями.

«Смотри, смотри, - шептала она, - ты видишь там, напротив, большую зеленую машину? Она приехала за Розенбергами – их всех уже туда втолкнули, всех, и деда, и бабку, и детей, сейчас увезут». «Куда увезут? Зачем?» «Все говорят, чтобы убить» «Как это - убить? За что?» «За то, что они евреи. Говорят, немцы решили убить всех евреев. А твоя Сабина ведь тоже еврейка. И ее в любую минуту могут вот так увезти и убить, если кто-нибудь донесет». У меня внутри все похолодело: «Что же делать? Что делать?»

«Я придумала, как ее спасти. Все соседи из нашего дома убежали, а я могу отмычками открыть любую дверь. И вы спрячетесь в той квартире, в какой захотите».

«Лина, что там? Кто пришел?» - позвала Сабина из столовой. Я не ответила, не в силах оторвать взгляд от улицы, где разворачивалась и отъезжала прочь от дома большая зеленая машина с Розенбергами, которых собирались убить за то, что они евреи. «Лина! - уже громче позвала Сабина, вышла в прихожую и зажгла свечку.- Где ты?» Заметив открытую дверь моей комнаты, она вошла к нам с Шуркой, оставив свечу на тумбочке в прихожей: «С кем ты? Что вы делаете тут в темноте?»

«Мы смотрим, как немцы увозят Розенбергов», - сходу ляпнула Шурка. Я похолодела - сейчас Сабина устроит истерику! Но она только сказала с облегчением : «А, это ты, Шура», и даже не спросила, куда и зачем увозят Розенбергов, словно и не слышала об этом. Но Шурка не умолкала, она опять повторила про евреев и предложила Сабине спрятаться в любой соседской квартире – на случай, если кто-нибудь донесет.

«Нет, Шура, спасибо за заботу, но я устала прятаться. – тихо ответила Сабина и не села, а почти упала на роскошную мамывалину кровать. - Я двадцать лет пряталась от советской власти и больше не хочу. Теперь я решила принять свою судьбу, какой бы она ни была». «А Линка? О Линке вы подумали?» – завопила Шурка, забыв всякую осторожность. «Линочке ничего не угрожает, у нее в метрике черным по белому написано, что она русская». «Но ведь она без вас пропадет! – взвыла Шурка. – У нее никого нет, кроме вас!» «А ты? В случае чего ты за ней приглядишь? Ты мне обещаешь?»

И тут Шурка вдруг разрыдалась, не просто заплакала, а именно разрыдалась, тряся рыжими кудряшками, колотя в воздухе руками и топая ногами: «Не знаю, ничего не знаю, ничего не могу обещать! Я даже не могу обещать, что останусь в живых после этой ужасной войны!»

Сабину словно ветром сдуло с кровати: рыдающая Шурка - это было именно то, что ей нужно. «Тише, тише», - прошептала она и с непостижимой силой усадила Шурку на стул. Сабина была маленькая и щуплая, а Шурка - высокая и крепкая, да к тому же еще и молодая, но она подчинилась легкому касанию пальцев Сабины и, все так же рыдая, села на стул. А Сабина, стоя за ее спиной, начала порхать пальцами по Шуркиным вискам, щекам и шее. Через минуту Шурка перестала трястись и топать, еще через минуту перестала колотить руками в воздухе, а потом перестала рыдать и затихла, негромко шмыгая носом.

«Вот и хорошо, вот и отлично, - шептала Сабина, приглаживая рыжие Шуркины кудри. – А теперь иди спокойно домой, к бабушке. Она, небось, там волнуется, куда тебя унесло в такое время».

«Так вы думаете, меня не убьют?» - спросила Шурка каким-то кротким, совсем не Шуркиным голосом. «Скажи, зачем кому-то тебя убивать?» - «Говорят, пуля - дура, а мне часто снится, что меня уже убили». Она пошла к двери, но с полдороги вернулась, и уже в прихожей, где горела свеча, положила палец прямо на язычок пламени: «Я клянусь, что вас, Сабина Николаевна, они получат только через мой труп!» И, уже выходя на лестницу, показала нам свой палец - там полыхал малиновый волдырь ожога.

(продолжение следует)







оглавление номера    все номера журнала "22"    Тель-Авивский клуб литераторов







Объявления: интернет магазин cifragid.com отзывы, обсуждение