Микки Вульф


     

ПРЕДСТАВЛЕНИЯ


     
Эврика

     
     - Со мной происходит что-то странное. В последнее время я то и дело наступаю на брюки.
     - Ничего удивительного. Я тебе тысячу раз говорила, чтобы не разбрасывал свои вещи где попало.
     - Я что - дурак? Я наступаю, когда в них хожу. Наверно, их надо… это… подрубить.
     - Вот! Еще когда брали, я тебе говорила.
     - Так раньше я не наступал. Может, похудел…
     - По тебе не скажешь. Пробей дырку в ремне.
     - Проще укоротить ремень… Может, я стал ниже ростом?
     - Тебе миллион раз сказано: не сутулься.
     - Ты - совсем дура?
     - Почему совсем?
     - Потому что сутулят плечи, сутулят спину, а не…
     - Что ты хочешь этим сказать?
     - А то, что расстояние от темени до ремня никак не может влиять на расстояние от ремня до пола. Это брюки, а не комбинезон.
     - А может, ты ходишь на полусогнутых?
     - Обратно дура! Ты геометрию учила?
     - А что?
     - А то, что две стороны треугольника всегда длинней третьей. Я же не вприсядку хожу.
     - ?
     - Не понимаешь? Скажу по-другому: ломаная линия, соединяющая две точки, длиннее прямой. Так?
     - Это ты про свои ходули?
     - Не про твои же лыжи. Я имею в виду - в профиль.
     - Ты хочешь сказать, что одна и та же нога в согнутом виде длиннее прямой? Так, по-твоему, получается?
     - М-м… примерно.
     - Тогда не ходи враскорячку.
     - С чего ты взяла?
     - Посмотри в зеркало. Перпендикуляр, опущенный из вершины треугольника на противоположную сторону, тем короче, чем больше угол, который он рассекает. В твоем возрасте люди носят подтяжки.
     - Это не ответ.
     - А ты что-то спрашивал?
     - Спрашивал: почему раньше я не наступал на брюки, а теперь наступаю?
     - Хорошо. Сними и посмотрим… Что ты делаешь?
     - Снимаю брюки.
     - А туфли?
     - Ох, еще расшнуровывать... (Стаскивает туфлю, задумчиво разглядывает ее.) Постой, постой… (Снимает вторую.) Эврика! Я все понял!
     - Ну?
     - Баранки гну. Каблуки стоптались!..
     
     Рабочий сцены
     
     Меня тут попросили не очень пространно рассказать о себе и о своем театре. Обещали, что если получится нормально, то потом, может быть, в книжку вставят. И еще добавили: бесплатно. Я, правда, не понял, кому пойдет эта халява - то ли мне не заплатят, то ли с меня не сдерут. И как будет нормально, а как ненормально? И, главное, велели, чтобы налицо был еврейский элемент.
     Ну, документы всегда при мне, чтобы за нелегала не приняли. Там все тип-топ, хотя идиш уже не помню, иврит еще не знаю, по-арамейски вы тоже ни в зуб ногой, так что, не обижайтесь, будем сговариваться по-русски.
     Хотя и с акцентом.
     Короче, я - рабочий сцены. Пришел по объявлению. Там, правда, требовался заведующий литературной частью, но в этом разрезе моя квалификация их не устроила: говорят, профиль низкий и харизмы не хватает. Но если, говорят, ты, парень, согласен с полуночи до утра и с утра до полуночи двигать декорации в любом градусе и при этом не заваливать ряженых актрис в оркестровую яму, то welcome, добре дошли, bienvenido, скатертью дорожка.
     Так я устроился служителем Мельпомены и работаю там уже забыл откогда.
     Насчет Мельпомены - это только так говорится. В театре царь и бог - режиссер (тоже еврей, кстати, или, впрочем, немец, кто его знает), хотя я еще ни разу его не видел и даже не видел никого, кто с ним бывал в личном контакте. Сплетен ходит много, но достоверных данных представить не может никто. Говорят: характер! На людях почти не показывается, но, по слухам, все про всех знает, все за всеми замечает, все помнит, и чуть чего - лех абайта* без выходного пособия.
     
     * Лех абайта (ивр.) - вали домой.

     
     Ни капли юмора, заметьте, шуток не понимает.
     Репертуар формирует единолично, пьесы любит фарсовые, с форсажем, то есть попохабнее и с кровью, и от этого мне работается не так легко, как может кому-нибудь показаться. Попробуйте сами организовать на сцене потоп или серный дождь, или какую-нибудь там Хиросиму, но так, чтобы стены с колоннами рушились, радиация поигрывала радугой, а небо оставалось безоблачным над всей вселенной.
     Непосредственно постановками занимается помреж с вечной, в косую линейку, тетрадочкой. Голос он почти никогда не повышает, больше большим пальцем показывает, но слушаются его бегом и без звука: то сюда, это туда, а вы, дамочка, не бюст покудова обнажайте, а душу как таковую. И, пожалуйста, рыдать - в бутафорскую, на перекуре!
     Я в творческих делах не очень разбираюсь, но слышал разговоры между актерами, что всему этому не хватает вкуса и тонкости. Да, достоверность, пальба, конский топот, запахи пороха и раскрытых ран, давка в дверях, звон бокалов и шпаг, трещащие на груди тельняшки, живые скелеты, львиный рык и вой вьюги - их не отнимешь, впечатляют (между прочим, тоже моя работа!). Но изящество речи, но виртуозные извороты фабулы, но благородная, пусть и простая с виду сложность, но, наконец, хоть одна бы счастливая развязка… где все это?
     Нет, творя в постоянном припадке мегаломании, он громоздит на сцене, под колосниками и у самой рампы, в проходе и даже в бельэтаже горы трупов, дымящие трубы крематориев, младенцев, хнычущих на груди мертвых матерей, и проч. Уцелевшие зрители, зажав нос и рот, бегут в гардеробную, клянясь никогда сюда больше не возвращаться, но зал неизменно полон, все приходят снова и снова и, тараща зенки, глазеют на то, что им показывают. Выходят не все - оставшиеся превращаются в театральные привидения. Иногда, и порой надолго, сцена пустеет, огни, медленно остывая, гаснут, плавают в воздухе металлические тросы, становится серо и как бы даже скучновато. Но публика сидит как вкопанная, только кресла потрескивают под зачарованными задницами, а так - ни-ни.
     Нет, я не скажу, конечно, что молодежь не отвлекается на зажимы, попкорн и другие непотребства. Тем не менее искусство, со вкусом оно или без, берет свое. К тому же, в отличие от других трупп, принцип недопущения зрителя на сцену, по крайней мере в антрактах, у нас глубоко презирается. Хочешь вложить персты в раны - изволь. Хочешь подержать фонарь над потешной парочкой - сколько угодно. Хочешь продекламировать собственный монолог - валяй, старик, ты гений, от нас не убудет. Только знай меру и, главное, не рифмуй, не рифмуй!
     А напоследок скажу, что вакансия завлита у нас по-прежнему пустует (болтают, что она и всегда была свободна и что главный гребет эту ставку себе), так что если у вас профиль не подкачал и с харизмой проблем не наблюдается - дуйте до горы и не тушуйтесь. Адрес я дам…
     Ну, нормалёк?
     
     
Почему люди не летают

     
     Доканывают, домучивают нас мелочи. К соседке ходит со злостным намерением жениться мой земляк, некто Мильман, интеллигентно седеющий человек, в той жизни работал на книжной базе и мог устроить кому хочешь любую подписку, хаживал с женой на концерты классической музыки, широко раскланиваясь с другими мильманами и меломанами, а после того как оркестр врежет на бис что-нибудь популярное, какой-нибудь "Полет шмеля", в любой сезон и совершенно бескорыстно подносил первой скрипке букет чайных роз - в розарии при ЦК тоже начальничали книголюбы. Букет означал окончание концерта.
     Овдовев, он несколько сник и опустился до Израиля. Несмотря на здешний круглогодишный зной, он неизменно носит советские фланелевые подштанники и не снисходит к шортам. Это штрих. Я узнал об этом, когда соседка, скривив губы, пожаловалась моей жене:
     - Всё бы ничего, но, садясь пить кофе, он закидывает ногу на ногу, и всегда у него штрипки висят. И качаются: тик-так, тик-так...
     - На какой ноге? Может, примета?
     - Да на обеих!
     - Так скажи ему тактично, мимоходом, чтобы крепче завязывал.
     - Неловко. И кто ему развяжет, если снимать?..
     Обе хохочут.
     Наверное, Мильман думает: "Не судьба". И он прав: не судьба, а штрипки.
     Я смутно помню его жену: в филармонии она клала левую руку на спинку мужнина кресла, растопырив короткие толстые пальцы с многослойным на ногтях лаком цвета вишни - перстни и кольца не давали сомкнуть их.
     А знаете ли вы, какая досада берет, когда в магазине, хоть в "русском", хоть каком, подходит твоя очередь, даже недлинная, и тут непременно вклинится кто-нибудь из местных как бы с вопросом, есть ли, мол, такой-то товар, и продавец или продавщица тут же спешат обслужить, а тебя вроде не замечают, и, думаю, впрямь не замечают: ты здесь сбоку припека и только судорожно шевелишь губами, пытаясь подобрать едкое словцо на иврите, чтобы осадить их, разом поставить на место, и, наконец, со всей возможной иронией говоришь:
     - Э-э... бэвакаша*!
     
     * Бэвакаша (ивр.) - пожалуйста.

     
     Но они не только не видят тебя - они, оказывается, и не слышат, увлеченно обсуждая достоинства того или иного куска.
     А может быть, это не их хамство, а твоя старость: ты становишься все прозрачнее, как человек-невидимка, такое себе смутное пятно, штрипка, апостроф, только нервы наружу, как на анатомическом муляже, но сам узнаёшь об этом слишком поздно, по поведению окружающих. Тебе кажется, что и с дикцией еще все в порядке, и на ногах пока стоишь твердо, и ростом Бог не обидел, и сорочка не заплевана, и изо рта вроде бы не пахнет... а вот поди ж ты: никому не нужен твой опыт, твое понимание жизни, твоя начитанность, твои слегка подхалимские улыбки, обращенные к молодым женщинам, и в автобусе такое чувство, что от тебя слишком часто отсаживаются, - а разве ты что-то сделал не так?
     Don't worry, be happy, я научу тебя, что надо сделать.
     Выйди, как я, к автобусной остановке раным-рано, ни свет ни заря, в те минуты, когда на Йосефталь гасят фонари, а слева, с востока, разливается, вставая все выше, бледная, ненасыщенная освещенность, а справа, на западе, колеблются и незаметно срываются в серую пустоту поблекшие звезды. Свет избелёса наливается голубизной, облака - уже видно, что это облака, а не тучи, - медленно, точно океанские корабли, снимаются с ночных якорей, и к ним восходят из Бен-Гуриона первые самолеты, "боинги" и "каравеллы". Они величаво и непоспешно взбираются по невидимой дуге, и звук все больше отстает от них и истаивает, как леденец во рту, а ты провожаешь их неотступными глазами и, кажется, встречаешь ответный взгляд. Подсвеченные снизу еще не взошедшим солнцем, мигая вмиг помутневшими опознавательными огнями, они серебрятся и золотятся каждым мускулом, и все в них налито силой и молодостью. Прекраснее их только небесные ангелы, быть может, незримо сопровождающие их, как почетный эскорт истребителей- малэхамовесов *. Ты стоишь и гадаешь, пройдет ли самолет выше облака или ниже, но сердцем чувствуешь, что благоприятны для тебя оба варианта. Первый интереснее тем, что не знаешь, где он вынырнет, продолжая свой путь в испарине испаряющихся, дрожащих на крыльях и клепках облачных брызг (в каждой - своя радуга), и где перестанет быть различим уже далеко-далеко над морем. Все это надолго остается в тебе. Насколько долго? Думаю, до посадки - нет, не твоей в автобус, а его в неведомом аэропорту.
     
      * Малэхамовес (идиш, иврит) - ангел смерти.
     
     А если ты еще не насытил зрение, можно снова бросить взгляд на восток и, словно в сачок, поймать новый лайнер, возносящийся все выше и выше вопреки собственной тяжести и тяжести твоего сердца, улетучивающейся вместе с ночною тьмой, которая - а ты и не заметил! - стала уже совсем недостоверной.
     
     
В следующий раз

     
     Когда Горби в следующий раз приедет в Израиль, я позову его на холостяцкий, без ужимок и комплиманов, ужин. Правильное, до 8-10 градусов охлажденное пиво, фирменный флакон "Белого аиста", хумус, арбуз, буханочка бородинского, комариная мазь - все по-мужски. Мы выпьем за Руста (вот смеху было!), вздохнем о старом ящере Рейгане и его Несси или как ее там звали, и, Миша, скажу я, кстати о нас, стариках, давай подобьем бабки, я давно собирался.
     - Постой, - возразит он, - а за светлую душку Раисы Максимовны?
     - Я молчу, наливай…
     Пьем.
     - Миша, - начну я снова, - мы все ошиблись. Это была чересчур дорогая ошибка.
     - Но ты меня уважаешь? - встревожится он.
     - Видишь ли, - уклонюсь я, - лично у меня хватает хлопот. Очередной год активного солнца, двадцать первый, Бог знает от какого сына считая, век и прочие глупости, хотя я, конечно, в них не верю: нерелевантный пейзаж. Но, оглядываясь назад, признайся, что и ты со своим ускорением слегка поспешил. Хорошо еще, что Кунашир с Итурупом дома остались, - вам в Москве без Курил форменно что без рук.
     - Не виляй, наливай.
     - Я налью, мне не жалко. В шестидесятых, бывало, что ни вечер по четушечке с Лёвой брали, под светофоры в листве тосты произносили: зеленый вспыхнет - па-а-ехали с жареной картошкой. Останкинской башней любовались. Но, Миша, - скажу я, всхлипнув от хмеля, - башня, сам знаешь, чуть не сгорела. Дым с нее шел, как с белых яблонь. Семьдесят лет комплекса неполноценности! Семьдесят лет вы нам доказывали, какая гадость это ваше крепостное право, как будто сами его отменили. Так и вся эта хренотень, которую ты затеял, нужна была прогрессивному человечеству, как стоп-сигнал зайцу. Я, конечно, советскую власть в душе не жаловал, но ведь и она, шлюха, культурно выражаясь, золотого возраста, просила уже не любви, а одной лишь вежливости, чтобы не слишком откровенно плевали в харю.
     - А что бы ты делал на моем месте?
     - А ничего. Лежал бы полеживал. Пленумы собирал, галстуки пионеркам повязывал, реки поворачивал, за мир боролся, БАМ строил, Достоевского, запершись, в кровати почитывал, цены на водку поднимал пять раз в пятилетку. Зато - открыл бы границы наружу. Да хоть и вовнутрь. Ненадолго: на год, на два. Без ограничений. Кому в СССР не нравится - вон! Кому пятая статья мешает, пусть целуется с первой поправкой. Сионистов - в Штаты, евреев - в Израиль, турок - в Германию, южных корейцев - в Японию, Сахарова с Боннэр - на пленэр, в Женевку!
     - Старик, ты не прав... Вздрогнем!
     - Ничего страшного. Я б им и третий год дал - для страховки. А потом: "Усе выехали? Посторонних нет? Закрываем... Таперича, ребята, когда остались только свои, давайте жить дружно, по-старому. Цели ясны, задачи определены!"
     - Я что-то никак не пойму, в чем тут профит и что было бы...
     - Да абсолютно то же самое, что сегодня, та же нищета и воровство, только без крови. Не лилась бы! В нейронах профит, в лимфоцитах выгода! А если бы и лилась - не печатать, не сообщать, не нервировать публику. Нет, ну, ей-богу, не видишь ты своего счастья!
     - А Чернобыль?
     - Не было никакого Чернобыля! Страшный сон - грязная вода. Ты б еще Вильнюс вспомнил! Я ж говорю: как с белых яблонь...
     - И то сказать, уважали.
     - Вот именно! Налей-ка... А если у тебя реформы зачесались, так реформировал бы профсоюзы. В комсомоле бы срок продлил до сорока пяти - тоже дело. Так меня только три раза исключали, а так бы - шесть...
     - Видишь, мы ни при чем, сам вступал.
     - Я тебе, Миша, честно скажу: мне давно пора в реакционеры. Я только по привычке либеральничаю и шептунов подпускаю... А если откровенно - ты сам виноват: все развалил, всех развратил. Слава Богу, хоть в Израиле советская колония осталась. Ты газеты здешние не читай, они только так ворчат, от публичности нрава, а на самом деле наши люди были исключительно преданные и своей преданностью поныне гордятся. Атомную бомбу изобретали - до сих пор ордена не сочтут и книги пишут. Спутники-шпионы запускали, в Прагу на танках катались, политэкономию социализма студентам на корочку намазывали - теперь мемуарщиками заделались, да такими богомольными, хоть завтра в каббалисты... Я тебе, Миша, большую тайну открою: человек, и еврей в том числе, не любит умирать, не гордясь собой, и ни за что не признается, если жил зря. Так вы, когда в следующий раз задумаете СССР строить - только свистни, мы тут как тут...
     - А давай за Раису Максимовну!
     - Само собой.
     
     
Из жизни поэтов и прозаиков

     
     Стихотворение получалось не слишком удачным, как все искусственные стихи, где сверхзадача заведомо меньше задачи, но, по крайней мере, оно позволяло провести время, а некоторые строки получались даже забавными.
     
     Сигналы с неба - полустоны
     Анафемских багряных снов.
     Шуршат и светятся жетоны
     Азийских лунных скакунов…
     
     Прошел по коридору проводник, не прислушиваясь к их бормотанию и смешкам. За окном вагона промелькнул какой-то дикий разъезд с аккуратной надписью, сложенной из беленых кирпичиков - "Профсоюзы - школа коммунизма"; тускло блеснул красным и тут же скрылся керосиновый свет в проеме двери, отразившийся на никелевом титане. Что, у них нет электричества?
     Снова грохот колес, словно ввинчивающихся в туннель ночи.
     
     Холодный, мутный взгляд ослов
     У самого конца Европы...
     
     - Еще часа полтора. Спишь?
     - Жрать очень хочется, а так ничего…
     - У него поедим, он теперь человек семейный.
     - А она? Очередная официантка?
     - Нет, как раз голодная… Не отвлекайся. Что-то нужно на и-краткое…
     - Йудо-чудо?
     - Рыба-кит… Йошкар-ола… Йота… Йогурт… Йом-Кипур, вот что.
     - Симпатично, но как его приспособить?
     - Ну, это уж не проблема.
     
     Йом-Кипуром во тьму столов…
     
     - Стволов.
     - Годится.
     
     Йом-Кипуром во тьму стволов…
     
     - Тэ. Жопа так и просится? Жаль, что это будет неправильный сонет.
     - Это еще впереди, разберемся.
     
     Тебя же в лес уводят тропы…
     
     Леса стояли стеной, тьма была подвешена между ними, как декорация. Загудел и ударил встречный. Озаренная на повороте лучом прожектора, блеснула паутинка на лапе ели.
     - А квартира большая?
     - Я что, один сочинять буду? Мы не успеем…
     
     Елозят первые грачи,
     Безумством взлома напоённы…
     
     - Это уже почти Гаврила.
     - Какой еще?
     - Какой… Романыч.
     - А-а…
     Потом провал. Вероятно, то ли уснул, то ли приехали. Он помнил качающийся и ломающийся свет многих светильников - это, видимо, было метро, и есть хотелось зверски.
     
     Еще ура и кумачи
     Вопят. Но спят Наполеоны.
     
     Жестоки сны их и бессонны.
     Очередной ты ждешь зари,
     
     Добирались еще часа два с половиной, автобуса ждали, номер спутали. Дом большой, пятиэтажный, с балконами, и подняться по лестнице, казалось, не будет сил, но, к счастью, этаж был первый. Позвонили в дверь.
     
     Приоткрывая в мир балконы,
     Угрюмые, как упыри…
     
     - Хоть бы позвонили! - сказал он, просветлев лицом. Вообще говоря, в тот раз был мрачный, как и в самом деле упырь.
     - А мы что делаем?
     - Не, я имею в виду по телефону.
     - Уже поставили?
     - Поставили, но не подключили.
     Квартира была большой, а казалась еще больше, поскольку, кроме телефона и кресла-качалки, в ней ничего не было.
     Качалку он тут же занял, пришлось сесть на пол у батареи.
     Скрип-скрип.
     - Краска, между прочим, свежая. Что хорошего скажете?
     - Я стихотворение сочинил.
     - Убиться веником…
     Скрип-скрип.
     - Оно для меня не слишком типично. Хотелось бы знать твое мнение.
     Скрип-скрип.
     - Ну, прочитай. Без выражения.
     Прочитал. С выражением.
     Скрип.
     - Что тебе сказать? Как-то не очень…
     - Жаль, что не оценил. А где твоя… молодая?
     Она тут же появилась, словно чертик, из двери. Какая-то драная, словно кошка из будущего фильма "Мимино".
     Скрип-скрип-скрип.
     - Нету денег…
     - Дай тыщонку, - сказал он, поддерживая ритм.
     - Ну, тыщонку... Откуда у тебя? Но вот моя мама позавчера принесла огурец. В ванной, на подоконнике…
     Он торжественно выпрямился.
     - Я не стану есть огурец твоей матери.
     Поднялся.
     Качалка, по инерции, скрип-скрип.
     И мы пошли пить пиво.
     
     
Петра

     
     Сначала надо оформить паспорта, то есть поставить штемпель "убыл" в израильском пункте и через сто или больше метров (так называемая нейтральная зона) штемпель "прибыл" в иорданском. Вечером - наоборот, но до этого надо дожить. Заметим еще и другое: если в израильском ставят печать сначала на оные паспорта, одновременно в соседнем окошке на английские, а затем уж на русские, то в иорданском сначала на русские, потом на все прочие, а уж затем на какие аллах пошлет, и в последнюю очередь на израильские. Я - о вечном.
     Организовано все наилучшим образом: за колючей проволокой, в пыли, поджидают автобусы, французского, заметим, производства, и в них садятся так: в большие - англоязычные группы, в средние всякие, а в младшие вполне помещаются, и еще место остается, смешанные русские и русско-"русские" группы, поскольку ивритских в природе быть не может, арабы не поедут, а остальным недосуг - такой себе вполне современный балаган.
     Горы поражают исключительным многообразием и, видимо, охраняя его, перед ними стоит джип с пулеметом, потому что больше представить себе нечего, что охранять, так что в нем и пули уже заржавели. Дальше идут они, высокие, красивые и разные: заветренные, рыжие и бурые, серые, голубые, красные от меди, и в них, между ними, как туннели в туннелях, мчатся одна за другой тяжелые голубые, серые, рыжие машины. Они на фоне гор кажутся небольшими. Мы, наверное, тоже, но обгонять их приходится долго (мера сравнения).
     Забыл, правда, упомянуть быстро оставшийся вдали терминал, отделяющий камни моря от моря камней, зону от зоны, непонятно чем разнящуюся, но благодаря разрешению короля Абдаллы задерживать для досмотра не более чем на пять минут всякие туристские автобусы - это такой пустячок для любителей вечности.
     Ну и еще бедуинские караваны, которые в разобранном состоянии наблюдаются то там, то здесь, но они обладают особым свойством менять места, не меняя места, то ли потому что они вообще их не меняют, то ли потому что передвигаются только ночью, одетые пятнами тумана.
     Мы сворачиваем с автотрассы на одинокую дорогу, тоже одетую асфальтом, и мчимся сначала вверх, потом вниз, потом непонятно как, где бурые горы лежат одетые в грязные снежные бурки, и вдруг вкатываем в чудный городок и - остановка. Дальше, подкрепившись бутылкой минеральной воды и фешенебельным иорданским яблоком, пешком. То, ради чего мы приехали, - камни, Petrae.
     Входим в ворота, спускаемся вниз. Кажется, довольно долго, но это - вниз и вниз - только начало пути, рядом носятся кони, горячимые юными оборванцами, бегущими рядом или скачущими верхом, трусят ослики, медленно шествуют верблюды, идут люди. Вниз и вниз, в тесном, все сжимающемся ущелье, где на головокружительной высоте непонятно как вцепился и укоренился бессмертный вереск с зависшей над ним пчелой; этот путь кажется все дольше и дольше, но он длится еще дольше, чем кажется, потому что каждый поворот сменяется новым поворотом, и ноги уже отказываются идти, и идут исключительно назло арабам. Наконец, остановились, потому что надо увидеть красоту, повернулись, закрыв глаза, и вдруг… да, гид обманул, надо было смотреть не назад, а вперед… роскошная Петра, вход с вросшими в камень колоннами в храм, впервые увиденный европейскими глазами в 1839 году и описанный Тристрамом Лорентцем, его быстрым и точным карандашом: "Не верится, что это не посажено, как космический корабль, а вырублено из скалы, которая взлетит, когда придет время и ей летать".
     Тут надо бы остановиться, но надо двигаться дальше - потому что симфония ставит восклицательный знак, а надо диминуэндо*. Но есть еще амфитеатр, усыпальница, могилы, вырубленные в скале, и дома, стоящие отдельно, тоже в горах, и ворота, упирающиеся в пустоту… И шагаешь вниз и вниз, снова и снова, пока экскурсоводу не надоест: "Стоп, хватит, вы как хотите, а я поеду на верблюде, уже наверх, в три часа сбор у ресторана… Привет!"
     
     * Диминуэндо - постепенно уменьшая звук (муз. термин, ит.).

     
     Я вам скажу: сугубо арабские штучки, чтобы не сказать хуже. Хорошо, что я смотрел оперу "Иван Сусанин" и какой-то фильм про Индиану Джонса.
     А теперь? Ползли, шли, скакали, ехали, распрямляясь под насмешливым взглядом экипажа "скорой помощи", стоящей внизу, хватаясь за спутницу и хватая белую луну в небе. Обед не поддается описанию, хотя шашлыки разочаровывают. Обратно ехали молча переваривая.
     Следует, однако, отметить то, что было упущено сначала: в Акабе, напротив Эйлата, в пику ему построенном городке, водружен великолепный арабский флаг: 101 метр один флагшток, 64 на 42 полотнище, и все это флаг не вообще, а стяг арабской революции с очень сложной символикой - видно, что старались.
     А я скажу: Петра тоже хороша, настолько хороша, что до 94-го года здесь погиб, проходя сквозь минные поля, не один турист именно из Израиля, и это, по крайней мере, не так уж глупо, как флаг, и уж гораздо ближе к истории.
     
     
Метаморфозы

     
     Знаете ли вы, как называются на иврите анютины глазки? Я хотел написать - понятия не имею, но заглянул в словарь и обнаружил, что, во-первых, амнон-вэ-тамар, а во-вторых, что они относятся к фиалкам трехцветным, viola tricolor, именуемым по-французски фауст. Или, если хотите, с большой буквы - Фауст.
     Фауст - это очень интересно, гораздо интереснее, чем виола триколор, но не думайте, что амнон-вэ-тамар нечто вроде ивана-да-марьи. Гораздо печальнее.
     "У Авессалома, сына Давидова, была сестра красивая по имени Тамар, и полюбил ее Амнон, сын Давида. И скорбел Амнон до того, что заболел из-за Тамар, сестры своей; ибо она была девица, и Амнону казалось трудным что-нибудь сделать с нею" (2 кн. Царств, 13:1-2).
     Дальше с библейской лаконичной обстоятельностью рассказывается, как Амнон прибег к хитрости, и Тамар поддалась: "И когда она поставила перед ним, чтобы он ел, то он схватил ее и сказал: иди, ложись со мною, сестра моя. Но она сказала: нет, брат мой, не бесчести меня; ибо не делается так в Израиле; не делай этого безумия. И я, куда я пойду с моим бесчестием? И ты, ты будешь одним из безумных в Израиле. Но он не захотел слушать слов ее, и преодолел ее, и изнасиловал ее, и лежал с нею" (2 кн. Царств, 13:11-14).
     Самое-самое начинается дальше: "Потом возненавидел ее Амнон величайшей ненавистью, так что ненависть, какою он возненавидел ее, была сильнее любви, какую имел к ней; и сказал ей Амнон: встань, уйди. И Тамар сказала ему: нет, брат; прогнать меня - это больше первого, которое ты сделал со мною. Но он не хотел слушать. И позвал отрока своего, который служил ему, и сказал: прогони эту от меня вон и запри дверь за нею" (2 кн. Царств, 13:15-17) . Дальше (слушайте, слушайте): "На ней была разноцветная одежда, ибо такое верхние одежды носили царские дочери-девицы" (2 кн. Царств, 13:18). Ее выгоняют, и… "посыпала Тамар голову свою пеплом, и разодрала разноцветную одежду, которую имела на себе, и положила руки свои на голову, и так шла и вопила" (2 кн. Царств, 13:19).
     Авессалом, брат Тамар, затаил злобу на Амнона и спустя два года, на празднике стрижки овец, убил его и бежал, а бежав, погиб, запутавшись волосами в дереве, но это уже совсем другая история.
     Талмуд толкует вышенаписанное в том смысле, что мужчине и женщине в принципе нельзя оставаться одним, а авессаломам вредно носить длинные волосы, но меня интересует другое: как точно совпадает цвет ее одежды с цветом анютиных глазок, а главное - что было раньше: цветок или грех?
     Вообще, что происходит? Неужели так просто совершается перевоплощение? Неужели грех остается навечно, пережив и Амнона, и Авессалома и воплотившись в Тамар на веки вечные?
     Ведь посмотрите, что совершается: в каком цветке воплотится Израиль за предательство друзей? Что будет со мной, когда я бросил любимую? Что будет с вами, хоть раз, даже мимоходом, совершившими предательство?
     Когда я смотрю в глаза своей собаки, в ее безоглядно-преданные очи, мне страшно представить себе, в какое бедствие, в какую мучительную форму погружена ее душа, так что я думаю, что смерть будет ей благом, оформленным как страдание.
     Когда я заглядываю под панцирь черепахи и встречаю отрешенный взгляд человека, настолько привычного к боли, насколько привычно к тяжести щита ее обреченное тело, я понимаю, что там ни говори, какую муку несет ей медлительное совокупление - из года в года, из месяца в месяц, пока не умрет.
     Когда я вижу бабочку, рвущуюся к огню в бессознательном стремлении умереть, я понимаю самоубийцу, нашедшего смерть вместо счастья.
     И, Боже мой, когда я думаю о том, во что воплотится, если воплотится вообще, моя многогрешная душа, сколько предстоит ей пройти метаморфоз и аватар, мне становится страшно перед безграничностью воплощений в беспредельности вселенной. Я представляю себе общество грешников, в котором нахожусь бесконечно, и прибавляются все новые и в новых формах, и я преображаюсь вместе с ними, и вместе с ними мычу или просто плачу в дикой тоске замкнутого мироздания.
     И только одна участь кажется мне страшнее: лежать и молчать, пока не истлеют кости, и потом молчать уже по-другому - вместе с землей, морем и небом, вместе с молчаливыми кипящими звездами и холодным и могучим безмолвием черных дыр. Я бы сделал иначе: я бы наполнил небо, море и землю падшими ангелами и ангелами безгрешными, которые летали бы до изнеможения и повторяли: Боже, будь бдителен, Боже, будь весел, будь счастлив, Боже, - и зачем тебе, Господи, эти люди…
     
     


Объявления: