Орли Рубинштейн

РЫБА НА БЕЗВОДЬЕ



     

1. Иерусалим


     
     По-моему, бабушка ушла от него в тот именно год, когда страну разделили на три части и появилась "Палестина-А". Им-то как раз это оказалось на руку: меньше страданий, да и управились быстрее. Поскольку тогда он еще жил в Иерусалиме, а Иерусалим остался в демилитаризованной зоне, то есть - ни нашим, ни вашим, и так просто ни войдешь, ни выйдешь. Всюду солдаты - их, наши, ооновские, американские, - и внутри города, и снаружи, у всех документы проверяют. У бабушки четыре сына, и все разные, почти как в пасхальном ритуале: добрый, злой, простой и никакой. Асаф, Ионатан, Амир и Таль. Как считает бабушка, тот, что добрый, похож на Авраама: своего отца и бабушкиного первого мужа. Злой - его брат-близнец. Насчет же третьего, простака - порой бабушке кажется, что этого она успела заиметь за те два месяца, что прожила у тети, к которой сбежала.
     А Таль родился, когда его брату-добряку - моему отцу, между прочим, - было одиннадцать, и получился он, Таль, в точности его папа - просто себе мальчик, красивый и удачный.
     Вот когда Талю было шесть, а страну поделили натрое, в том году бабушка от него и ушла. Он уже и тогда был молчун, но тут разговорился, просил, умолял, убеждал, что с ним ей будет лучше, чем без него. Все напрасно.
     Уж и то чудо, что он хоть пытался. Я с бабушкой двенадцать лет знакома, и с первого же года уразумела: уж если она кого приговорила - амнистия не светит. И даже - смягчение приговора. Чья апелляция, каковы доводы защиты - не важно. После того как бабушка свою речь окончила - ее ничем не проймешь. Уши не слышат, глаза не видят, губы сжаты, и, кроме "нет", ни слова из них не вытянешь.
     А он-то ее почти целых семнадцать лет знал.
     А прошло с тех пор еще восемнадцать.
     
     

2. Ифат и Хаим. Допрос


     
     - Давайте-ка отвлечемся от сухих фактов. Скажите, та малышка и в самом деле - ваша жена?
     - В самом деле или не в самом, не знает никто. И, уж точно, не я. Но она мне жена.
     - Скучаете?
     - Скучаю.
     - А знаете, она ведь там, снаружи, по три-четыре часа каждый день проводит. Просто тяжко смотреть. Не кричит, не плачет. И даже о свидании не просит. Вот просто сидит, улыбается, "здравствуйте", "до свидания".
     - Это она так свидания добиться думает.
     - Возможно. А пожалуй, такое терпение стоит вознаградить. Терпение в нашем деле - это все, знаете ли.
     - Знаю.
     - Кофе?
     - Не откажусь.
     - Разумеется. Иначе я бы не спрашивал.
     - А мне-то что? Ваши коллеги в России тоже кофе предлагают или покурить, только не дают.
     - Но мы-то не в России, Хаим.
     - Вот это верно. Слушайте, а вы и в самом деле такой добрый, готовы воздать за терпение? Думаете, вы мне - свидание каждый день, а я вам выложу что-нибудь, да?
     - Я надеюсь, что если вы будете встречаться с женой каждый день, у вас хватит воображения представить себе, что ее ждет, когда ваши встречи прекратятся. Молодая женщина, без мужа... Подумайте на эту тему - потом скажете, что решили. Идет?
     - О! Теперь следователь как следователь, а не баба какая-то.
     - Так, может, и вы мужиком станете и начнете говорить, наконец?
     - Болтать языком - это не по-мужски. Мужчина должен молчать. Друзья у вас есть?
     - Есть.
     - И вы бы им такое сделали - то, что требуете от меня? Продали бы их по дешевке?
     - Нет.
     - Так чего же вы от меня хотите?
     - А у вас выхода нет. Не продадите - будете еще сколько-то лет сидеть.
     - Так найдется, чем сесть. Я же не змея.
     - А жена?
     - И у нее найдется.
     - А вы не боитесь за...
     - Ну, ему-то амортизация не повредит! А кроме того, она будет ждать.
     - Это с чего бы такая уверенность?
     - Однажды уже ждала.
     - А, так у нее - опыт?
     - Вот именно. Просто Пенелопа.
     - Что-то не похожа она на героиню мифа... Вроде вполне современная женщина.
     - Какая наблюдательность!
     - Вы что-то сказали?
     - То, что слышали. Можете записать.
     - Да незачем. Все и так записывается.
     - Кто-то мне кофе обещал...
     - Будет, будет. Пойду приготовлю. А вы тут пока посидите, о жене подумайте.
     
     * * *
     - Кофе прямо домашний.
     - Так ведь мой дом - здесь.
     - Что же, у вас жены нет, детей?
     - Да вот, не нашел. А неужели она вас не просила все рассказать да вернуться поскорее?
     - Ну, это вы сами должны знать. Нас же все время записывают.
     - А вдруг она уже и не хочет, чтобы вы вернулись? Может, ей от вас отдохнуть хочется?
     - Может быть.
     - И вы это так спокойно?..
     - Просто я знаю: она будет ждать.
     - Блажен, кто верует. Все-таки я бы на вашем месте все рассказал - и домой.
     - Но вы же не на моем месте.
     - Слава Богу!
     - А вы не будьте так уверены.
     - В чем?
     - Что на моем месте так уж плохо.
     - Не скажете ли, почему?
     - Охотно. Во-первых, потому что я не предаю друзей, во-вторых, потому что у меня есть жена, которая об этом не просит.
     - Ну, заговорит подследственный или нет - это только вопрос нажима. Кого - мытьем, кого - катаньем. В конце-то концов все птички запоют.
     - До зоологии дошло? Хорошо!
     - Женщина - та же птица. Уговорить ее как следует - и улетит.
     - Ну и пускай.
     - Вот ведь какой беззаботный!
     - Не пойму, при чем тут вообще зоология, мифология какая-то! Взгляды у нас разные, вот и все. Что поделаешь?
     - Что-то все-таки делать надо. Мы же тут шесть недель кряду сидим. Я вас уже как облупленного знаю. Да и вы меня - во всех подробностях. Пора бы этот роман дочитать. Давайте рассказывайте - и все дела. Потом посидим где-нибудь, кофе попьем.
     - В России, если кто посидит за столиком с вашими коллегами, останется без друзей.
     - Так и вы останетесь, я думаю. И без друзей, и без жены.
     - Друзья-то меня не бросят. А жена - это судьба. Суждено - будет со мной, нет - улетит.
     - Слушайте, я вам уже просто завидую. Все - по полочкам. На каждый вопрос - готовый ответ. Законы. Судьба. Какой счастливый человек!
     - Сказал же я: если вы не на моем месте, погодите, по крайней мере, с благодарностью. Друзей, как я понял, у вас нет. Жены - нет. Коллеги вас не любят. Вот только я один у вас и остался. И как раз меня-то вы и хотите в бараний рог согнуть.
     - Что поделаешь? Чем богаты... Ведь и вы свою малышку подмяли. Уши ей прожужжали о святых принципах мужской дружбы, а теперь вот на судьбу полагаетесь: авось не бросит. И что в этом хорошего, не понимаю.
     - А вы попробуйте.
     - Что?
     - Понять.
     - Не могу. Кстати, друзья на вас уже рукой махнули. Вас для них больше нет. И с чем же вы остались? С принципами? Вот, понимаете ли, принцип такой у человека: "Птичками не торгую". Так ведь нет у вас птичек-то.
     - Как я погляжу, вы дока по части птичек. Для человека, который всю жизнь - в бетонной коробке, за двойными стенами, да с магнитофонами, это даже странно.
     - Нет здесь двойных стен, это же не Россия.
     - А что здесь есть?
     - Умелые следователи.
     - Оно и видно. Профессионалы! Шесть недель, уйма протоколов - и ничего. Молодцы ребята, ничего не скажешь.
     - Есть предложения?
     - В Москву пускай слетают, поучатся допрашивать.
     
     * * *
     
     - Ну, так как?
     - Да никак.
     - Разговаривать надоело?
     - Так слушать ведь нечего.
     - А давайте я что-нибудь вам расскажу, ну, кроме того самого.
     - Вы очень любезны.
     - Да и вы - мужик неплохой. Так что, молчать будем?
     - Ну, давайте.
     - Скажите, а моя жена - она осунувшейся не выглядит?
     - А, я заметил. Видно, беременна?
     - Вы вот что. Глаз-то на нее шибко не кладите.
     - Это почему же? Я же вижу, женщина достойная. Сильная. И ждать умеет. Я всю жизнь искал именно такую.
     - Вам не светит.
     - Думаете?
     - Уверен.
     - Поспорим?
     - На женщин не спорю.
     - Нет-нет, не на жену, на принцип. Если она со мной... чашечку кофе выпьет, вы мне все расскажете, идет?
     - Она не согласится.
     - А давайте попробуем.
     - А давайте не будем.
     - Так у меня есть шанс все-таки?
     - Есть.
     - Итак?..
     - Итак, я молчу.
     
     

3. Иерусалим


     
     Росла я вначале, как и все, у мамы с папой (это - тот, что "добряк"). Когда мне было четыре года, мы с отцом однажды вдруг обнаружили, что мама пропала вместе со своим выходным платьем. Вот так я к бабушке и попала - "временно", как ей почтительно объяснили. Да! В тот же день, что мама, исчез и мой дядя-"злодей", и не связать обе пропажи не смог даже другой дядя - тот, что звался "простаком".
     Бабушка, казалось, вот-вот разорвется от сразу двух переполнявших ее чувств: радости от того, что я - с ней, а папа избавился от "этой злодейки", как она называла маму, и гнева, который она обрушивала на маму с дядей.
     О нем я услыхала в те же годы - от отца и его братьев. Говорили, у отца с ним какие-то особые отношения. И у младшего брата - Таля - тоже. Как рассказывали все четверо, их мама просто пылала, а он вился вокруг нее, охлаждая ее пыл и следя, чтобы искры кого-нибудь не обожгли.
     Бабушка на эту тему вообще помалкивала.
     Ну вот, осталась я у бабушки на время - и по сей день. Отец потом опять женился, так что у меня есть еще два брата. Пробовал он как-то разобраться со своей матерью насчет меня. Просил вернуть меня, ластился, подлизывался, доказывал, что место ребенка - у отца. Бабушка была неумолима. Да я и сама не хотела от нее уходить.
     "Злая натура, - объясняла мне бабушка, - повторяется через поколение. Ты - такая же, как я, злюка, и место тебе - у меня".
     Примерно через год после маминого исчезновения на меня вдруг посыпались письма и звонки от нее. Этого потока бабушка как бы не замечала - она подчеркнуто игнорировала маму. Так что все оставались довольны: мама, которая писала, папа, который жил на соседней улице, бабушка, которая рядом. Можно было жить спокойно - насколько вообще это получается рядом с бабушкой.
     И вот как-то, месяца три назад, возвращаюсь из школы - а бабушка дома. Это в мои планы не входило: я как раз собиралась сигарету выкурить, которую утром утащила из бабушкиной сумочки. Вдобавок, я просто испугалась. Бабушке еще и пятидесяти пяти нет, а она работает, не то, что многие другие. Обычно я ее целыми часами жду, а то и днями. Так что времени у меня хватает, чтобы порыться - с восторгом, но осторожно - в ее бумагах и покурить ее сигареты.
     Итак, она была дома. И как раз - в моей комнате. Сидела с листом бумаги в одной руке, зеленым конвертом - в другой, с сигаретой - во рту, и - молчала. Напуганная такой картиной, молчала и я.
     - Мама хочет тебя забрать, - сообщила бабушка, стряхивая пепел на ковер.
     Обычно я по этому поводу отпускаю что-нибудь ядовито-злое.
     - Кто?
     - Твоя мать. Помнишь? Та злодейка, что родила тебя.
     - А-а, вот оно что.
     - Надо найти его. - Бабушка вложила письмо в конверт и вдавила окурок в цветочный горшок на подоконнике с такой силой, будто это он, окурок, во всем виноват.
     - Кого, папу?
     - Какого папу?
     - Моего.
     - С чего это вдруг? Он сперва перепугается, а потом и отдаст тебя - от большой доброты.
     - Да что я - вещь?
     - Именно, что вещь, поскольку тебе двенадцать лет, так что тебя можно перебрасывать туда-сюда.
     - Так кого искать-то?
     - Его. Он же - адвокат. Он мне... нам поможет.
     Вот так, из-за этой злодейки, у которой вдруг материнские чувства взыграли, бабушка мне кое-что открыла и отправила к нему.
     Стоя в ожидании у блокпоста на въезде в Иерусалим, я думала о том, что бабушка его с прошлого века не видела. Ну да ладно, папа не зря говорит, что я из всего делаю драму.
     Всю дорогу в такси, поневоле слушая то, что вколачивало в уши монотонно бормотавшее радио, я пыталась представить, что он скажет, когда откроет дверь.
     Открыл. А ведь он, пожалуй, не намного моложе бабушки. Худой, узкоплечий, невысокий очкарик. Полная противоположность тому, что я себе представила по рассказам отца и деда. Я-то ожидала, что увижу этакого детину, богатырского сложения и, уж конечно, не в очках.
     Как всегда со мной в такие моменты истины бывает, у меня разом вылетели из головы все приготовленные для начала разговора слова - целых семь! - и все, на что меня хватило, это: "Здравствуйте, я от бабушки..."
     С минуту он внимательно на меня смотрел - глаза у него, как я заметила, какие-то особенные, зеленые. Потом улыбнулся и со словами: "А! Ты, верно, дочка Асафа", - приглашающим жестом распахнул дверь.
     Очень мне хотелось спросить, зовет ли он папу еще и "добряком" или только, как сейчас, - Асафом.
     - Как ты выросла, - и с этими словами он провел меня в комнату. В жизни не видала такого кавардака! Слева - огромное окно. Рядом с ним - фотография, тоже огромная, во всю остальную часть стены. С фотографии улыбалась молодая женщина. Моя бабушка.
     - Вообще-то мне только двенадцать, это я просто такая высокая, - пояснила я извиняющимся тоном, - толстая и неуклюжая, - и про себя добавила: "слишком".
     - Совсем нет, - пододвинув стул, он уселся напротив. - Ты на отца похожа. Такая же высокая и красивая.
     - Я уже восемь лет у бабушки живу. У нее еще шесть внуков есть. Они живут с родителями.
     - Таль холост, - он не спрашивал, а сообщал как факт.
     - Верно. Ему только двадцать четыре. Хотя я уже была у папы в эти годы.
     - Так, значит, бабушка прислала тебя ко мне, думая, что я сижу дома, раз в университете каникулы. А если бы не сидел? - И он поднял руки, словно сдаваясь.
     - Ну да, - ответила я, - вы же знаете, если бабушка что решила, так и должно быть, - и точка.
     - А речь у тебя - как у нее, - и сняв очки, он вышел.
     - Голодная небось, - послышался откуда-то его голос, - и пить хочешь.
     Нахалка я тоже в бабушку, поэтому отправилась следом - осматривать квартиру. Ну, и увидеть, какое у него лицо делается при мыслях о бабушке.
     В кухне было прибрано, чего не скажешь о квартире в целом, - это мне сразу в глаза бросилось, пока я проходила по коридору.
     - И есть хочу, и пить хочу, - сообщила я, возникая у него за спиной.
     - А, ты уже здесь, - смахнув что-то с глаз, он вернул очки на место. - Глазунью и шоко будешь? - Не успела я удивиться, откуда ему известны мои вкусы, как услышала: - Халва тоже есть.
     "Ну, это уже - отпад!"
     Будто услыхав мои мысли, он пояснил:
     - Твоя бабушка все это тоже любит.
     Он приготовил глазунью из шести яиц, шоко на вскипевшем молоке, тоненькие ломтики хлеба с горкой халвы на них. Все, как у бабушки. Даже пенку заранее снять догадался.
     Поев, вытащил из ящика позади себя табак, курительную бумагу, свернул самокрутку... Но, не донося до рта, улыбнулся чему-то своему и протянул мне.
     - Предпочитаю из пачки, - не растерялась я.
     Он снова потянулся к ящику и вытащил пачку сигарет. Тех, в которых мало никотина и фильтр здоровенный. Бабушка таких по три пачки в день выкуривает.
     Посидели, покурили.
     - А вам сколько лет?
     - Я моложе твоей бабушки на семь лет без двух месяцев.
     - А ее мужем вы тоже были?
     - А сколько их всего было?
     - Четыре.
     - Считая того, который отец Амира?
     - Не-а...
     - Так она опять выходила замуж?
     - Ага.
     - И дети есть?
     - Только те четверо, что вас помнят. - Я вдруг подумала, что это его утешит.
     - И теперь она замужем?
     - До сих пор. Хоть он и умер уже.
     - Кто? Ее муж?
     - Ага. Вот уж с кем она душа в душу прожила. И сейчас - тоже. Все время с ним разговаривает.
     - А с ней все в порядке?
     - В смысле, нормальная ли она?
     - Вроде того.
     - Все как всегда. Вы же ее знаете. А что до разговоров с Ицхаком... Уже, говорит, не один год множество людей на свете ходят по улицам и бормочут себе под нос. Она делает то же, только без мобильника.
     - А от чего он умер?
     - Ну, он уже очень был старенький. Однажды утром мы с бабушкой встали - а он в салоне сидит, в кресле. Видно, специально перешел туда на рассвете из постели - умереть, так чтобы бабушка не сердилась за беспорядок.
     Тут ему пришлось снять очки, потому что от смеха у него слезы из глаз брызнули, он уж и перестал смеяться, а они все текли.
     - Как похожа ты на свою бабушку, не правда ли?
     - Такая же злюка, хотите сказать?
     - И ты тоже всех вокруг убеждаешь, что ты - злюка?
     - Так это же правда.
     - Чушь, - он улыбался. - Мало знал я людей с таким добрым сердцем, как у твоей бабушки. Только признаваться не хотела.
     - Они тринадцать лет были женаты, - уведомила я его, хотя он и не спрашивал. - Два года назад он умер. Я страшно его жалела. А бабушка до сих пор на него сердита. Ему семьдесят было, но очень был славный. Бывало, бабушка на него кричит, а он улыбается… На других она своими резкостями страху нагоняет, а он так прямо в восторг приходил от ее рулад. И потом (говоря это, я даже не всплакнула…) очень он меня любил… Еще когда я не жила у них, он гулял со мной подолгу и много рассказывал - про почвы, про зверей, растения, явления природы всякие. Папа и дяди говорили, что он им вас напоминает. Не внешне, - поспешно добавила я, тут же об этом пожалев.
     - Да, бабушке всегда нравились крупные мужчины. Между прочим, а почему ты вообще к ней жить перешла? - спросил он, выдержав некотрую паузу (в знак почтения к широкоплечим мужчинам, вероятно).
     - Потому что мама сбежала с Ионатаном.
     - Ионатан! - Он аж на стуле подскочил от ужаса. - "Злодей"!
     - Ну да, мой дядя Ионатан.
     - А бабушка уж и вскипела, а?
     - "Вскипела" - не то слово, даже ни капельки не похоже на то, что с ней сделалось. Да и со всеми нами.
     - Да уж конечно.
     - Потому-то меня к вам и прислали. Мама и Ионатан хотят, чтобы я жила у них… А там и так двое детей. Бабушка бумагу из суда получила. Вот. - Я вытащила из сумки бумагу, пожалев мимоходом, что не захватила пижаму. А как бы в ней уютно было бы сидеть в доме "господина судьи". Тем временем он - по-прежнему в очках - закурил сигарету - из тех, которыми угощал меня, - и, выпрямившись, как часовой у знамени, погрузился в чтение, а я тоже закурила.
     - Даже бабушка твоя только в тринадцать лет впервые закурила.
     - А вы-то откуда знаете? Ей же двадцать один был, когда вы познакомились. Вдруг она вас обманула?
     - Ничуть. И потом, когда мы познакомились, ей еще не было двадцати одного года.
     - Так вы еще такой маленький были!
     - Ну, не такой уж и маленький. Почти четырнадцать.
     - Ну и?..
     - Ну и... - повторил он машинально. - А что, тебе ничего не рассказывали?
     - Мне-то как раз рассказывали. Но я от вас хочу услышать.
     - То есть - кто рассказывал?
     - Папа. Дяди. Да и бабушка немножко.
     - Что значит "немножко"?
     - Да, по сути, ничего.
     - Я себе представляю.
     - А вы женаты?
     - Да не то, чтобы…
     - А почему?
     - А как ты думаешь?
     - Как выражается папа, я склонна все слегка драматизировать, поэтому я думаю (в моем возрасте это так естественно), что вы любите бабушку.
     - Ты права, - тихо ответил он.
     "Пришла, увидела, победила", - мелькнула у меня мысль.
     - Так вы были вместе?
     - Не то, чтобы точно так, да и недолго.
     - Может, объясните?
     Казалось, "его честь", как его называла бабушка, давно позабыл о моем присутствии. Молча он смотрел куда-то прямо перед собой. Я мысленно провела линии от его глаз до стены и уткнулась взглядом в фотографию. Здоровенная молодая женщина в мокрой майке на голое тело, без лифчика, в купальных трусиках, уплетает кукурузный початок. Сочный снимок. При взгляде на него кушать хотелось. Эта женщина была - моя бабушка.
     По рассказам папы, "его честь" увлекался фотографией. Особенно он был захвачен фотографированием бабушки. А ведь верно, в альбомах полно ее фотокарточек. И ни одной - его. Зная бабушку, можно предполагать, что она их оттуда изъяла... А ну как он и не встанет больше, так и останется сидеть неподвижно и прямо, уставясь на бабушку с кукурузой? Это и мне тут навеки оставаться? Потрясенной тем, как бабушка сразила человека наповал.
     - А вы не подумывали просто вернуться как-нибудь - и все?
     - Подумывал, и не раз.
     - Но ведь не пришли.
     - Не пришел.
     - Вы боитесь ее.
     - Нет.
     - Так почему же?
     - Она так решила. Я знал, что она сама придет, если захочет - или если я буду ей нужен.
     - Но этого не случилось
     - Не случилось
     - Она никогда не придет. - Я почувствовала, что просто обязана не оставить у него никаких иллюзий насчет бабушки.
     - Никогда не придет.
     - Но она прислала меня.
     - Верно. Прислала тебя, - и он улыбнулся. Славная у него была улыбка, и весь он походил на кузнечика.
     - А кофе пить в твоем возрасте уже можно?
     - Еще нет, но если черный - можно возрастом и пренебречь.
     Он встал и занялся приготовлением кофе. Кофе получился крепкий, не жижа, как у бабушки.
     - А бабушка уже научилась кофе варить? - он будто прочел мои мысли.
     - Вот то-то, что нет. У нее...
     - Справка есть на этот случай, - окончил он за меня один из бабушкиных перлов.
     Мы рассмеялись. Смеясь, он казался моложе, но начинал ужасно походить на кузнечика. А седины многовато. Вот у бабушки в волосах до сих пор сплошная чернота.
     - Как она меня называет?
     - Как правило, никак.
     - А в виде исключения?
     - Его честь, господин судья.
     - Но я не судья.
     - Знаю, я у папы спрашивала.
     - А почему она так меня называет, тебе папа объяснил?
     - Она еще вас "джимини" называла, и говорила, что вы всегда разбирали всякие ее темные дела.
     - Дела не были темными, и никогда я их не разбирал. У нее привычка была натворить что-нибудь, а потом защитительные речи произносить передо мной. Немедленно занимает оборону. Зарывается в окоп. Открывает огонь по врагу.
     - Этим врагом были вы?
     - Никогда.
     - Я чувствую.
     - А еще что ты чувствуешь?
     - Что у вас много чего можно спросить.
     - А что, у папы нельзя?
     - Можно и у папы, только вот ответа не всегда дождешься.
     - А от меня дождешься?
     - По-моему, да.
     - Ну, спрашивай.
     - Ну, прежде всего: как это четырнадцатилетний парень может стать дружком женщины, которой двадцать один год?
     - Почти.
     - Ну, почти.
     - Он начинает нянчить ее сына.
     - Это - папу моего?
     - Да.
     - Не верю.
     - Придется поверить.
     - Так это и началось?
     - Именно так.
     - И вы стали любовниками?
     - Не сразу. Сначала она меня сторонилась. Я же был довольно-таки уродлив.
     - Очень мило с ее стороны.
     - С ее стороны это вполне нормально. Сторониться вначале новых знакомых - очень умно.
     - И я такая же.
     - Похвально.
     - Да уж лучше, чем все эти вечно влюбленные - и вечно несчастные.
     - Да, сразу видно, что растила тебя она.
     - Я же говорила. Ну, а дальше?
     - Дальше она разошлась с Авраамом. Твоему отцу было полгода. И тут я стал необходим. Жизненно.
     - А с чего это она от мужа ушла?
     - Вот о причинах ее разводов я никогда не стремился узнать.
     - А о причинах браков?
     - Честно говоря, тоже.
     - А что за человек был Авраам?
     - Он был социальный работник.
     - По профессии или по характеру?
     - И то, и другое.
     - Да, таких она не выносит.
     - Порядком.
     О чем он думал в эти минуты? Вспоминал? Клял себя за попусту растраченные годы? Или наоборот, радовался, что потратил их не зря? Папа говорил, что люди ищут своим поступкам какое-нибудь достойное объяснение - вот и этот нашел - для себя и всяких любопытных девчонок: мол, бабушка его прогнала. Может, не попадись ему на пути бабушка, он все равно так бы один и остался в своей захламленной крепости. Значит, тут какая-то другая причина. Что-то странное, что взрослые сами себе устраивают. Как раз такие вещи только распаляют мое любопытство. Все хочу узнать. Все причины и все последствия. Например, большой секрет про моего дядю Амира. Почему это бабушка никогда мне не рассказывала, кто его отец? Я его тысячу раз себе представляла. Бывало, у встреченных на улице стариков ищу сходство с Амиром. В рисунке бровей. В изгибе верхней губы. Ну хоть бы крохотное сходство! Но вот он, Итамар, верный хранитель бабушкиных тайн, - может, хоть что-то знает об этом?.. - Скажите-ка, - внезапная мысль пришла мне в голову, - а родители у вас были? Они-то что говорили насчет этой связи?
     - Были родители. Отец покончил с собой, когда я был еще ребенком. А мать была совсем другой породы.
     - Да ну?
     - Ну да. Она считала, что уж если полюбишь кого, то "иди с ним" повсюду. Мне хотелось побольше быть с твоей бабушкой, ну а мама меня любила.
     - Ну, дальше, - подстегивала я его. А то он так отвечал, как обычно старшие говорят, когда хотят поскорее от тебя отделаться и вернуться к своим делам.
     - К тому времени, когда началась война, мы уже снова были вместе - и долго. А положение в стране тогда было такое. По дорогам мало кто ездил. То есть, конечно, ездили, но только согласно приказу о мобилизации, по повесткам: либо мобилизованные, либо те гражданские, которых в связи с тем же приказом эвакуировали, не давая опомниться, с территории, ставшей потом демилитаризованной зоной. Эти два потока двигались без всякого энтузиазма, поневоле: и солдаты, и гражданские. И ведь подумать только: стоило бы им поменяться направлениями - и все остались бы довольны. Мирное население хотело остаться дома, даже под угрозой внезапной войны. А солдаты предпочли бы границы охранять, а не отправляться на спорные территории.
     - Ну а вы? - вернула я его от политической истории к семейной: его и бабушки.
     - Она обо мне беспокоилась. И я этим воспользовался. А потом началась война. Меня призвали. Как ты знаешь, война недолго продлилась, и потом, дважды я побывал дома. Мы стали еще ближе друг другу...
     Он замолчал. Но я притормозить не могла.
     - До самого интересного дошли - и молчите.
     - Пожалуй, ты права. Но это не затем, чтобы распалить публику, ты же понимаешь. Между прочим, это...
     - ...Вы уже не раз рассказывали, - закончила я за него.
     - Именно так.
     - Так что ж в миллионный раз вы задумались?
     - Привычка... - начал он.
     - Плохая привычка, - прервала я.
     - Так на чем мы остановились?
     - Война кончилась.
     - Я пришел, зная, что она ждет меня. И она ждала. Мы были вместе. Все время, что страну делили. Тогда резали по живому. И с другими народами такое случалось, если их завоевывали. Под чужеземной властью. Тогда людям приходилось бросать насиженные места. А здесь при избранном правительстве - такое. Потому некого было ненавидеть. Хотя некоторые нашли, кого. Больно было всем. Места нашего детства оказались расколотыми. Карта, которую мы рисовали первоклашками, перестала соответствовать реальности. А поди нарисуй карту с враждебными анклавами. Прямо внутри нашего народа засел чужой и вражеский. Вроде как раковая опухоль. У самых ограждений разместились эвакуированные. Беженцы. Тяжелое время было. Какое-то нереальное. Все так быстро случилось, что привыкнуть было невозможно. Крутой, на сто восемьдесят градусов, поворот. Ничего не разберешь. И вот, как-то утром, уже после окончания раздела, она вдруг встает и объявляет: все решено окончательно - я должен уйти.
     - Может, разница в возрасте что-то значила?
     - Насколько я понимаю, ничего.
     - А как бабушка выглядит, вы себе представляете?
     - Представляю, насколько могу
     - Хотите, помогу?
     - Хочу, - и повторил с улыбкой: - Хочу.
     - Значит, так. Сравним с вот этой фотографией в вашем занехаянном салоне: не такая она худая, как там, но и не намного полнее. Волосы, в основном, и теперь черные. Морщины появились... - Взглянув на него, я поднялась со стула и встала напротив. - Не так, как у вас, - я коснулась уголков его глаз, - а вот тут, тут, и тут, - показывала я на его лице, где у бабушки морщины. - Но, в общем, она хорошо выглядит.
     Я продолжала молча стоять. Итамар сел. С мечтательным видом провел пальцем по лицу, словно ощупывая бабушкины морщины, и снова уставился на фото с кукурузой.
     - Слушайте-ка. - Я решила, что обязана его развеселить. - Как переменилось все прочее, у меня нет данных. - Тут ему пришлось опять снять очки, и прошло немало времени, пока он не перестал смеяться.
     
     

4. Ифат и Хаим. Свидание в тюрьме "Ашморет"


     
     Когда-то я туда уже ходила, и с того раза мне запомнилась бесконечная очередь. Теперь я решила оказаться среди первых. И потому явилась в две минуты седьмого. Радио в такси монотонно бубнило, то ли молитву, то ли что-то из Библии, но судя по тону - какие-то строки из нее, соответствующие дню. Около тюрьмы на циновках расположилось множество арабов. Они плотно сбивались в кучи целыми семьями - не от большой любви, а чтоб спастись от пронизывающего утреннего холода и поближе оказаться к дымящемуся посреди циновки кофе.
     Вот и я выбираюсь из теплых, хоть и душноватых, внутренностей машины на этот холод, в ясное зимнее утро, по какому-то недоразумению сошедшее на землю в начале осени. Или его кто-то обманул?
     Стоя у запертых ворот, я медленно оглядываю людское море вокруг и убеждаюсь, что евреев больше нет, и значит, в "нашей" очереди я - первая. Примоститься было решительно негде, кроме как на бетонном парапетике. Правда, так и подмывало присесть на циновку, но в эти утренние часы мне было не до новых знакомств и дружеских связей, так что я удовлетворилась парапетом. И только я присела, как навалилась усталость. Однако холодок бетона меня взбодрил, и я принялась расхаживать от парапета до ворот и обратно, стараясь прогнать забравшийся под одежду холод да заодно и усталость сбросить. И, справившись с ней, бодро шагнула в новый день. Закурила. Нацепила наушники вокмена, и диктор сообщил, кто погиб при последнем взрыве, его сменила какая-то певица, совершенно забытая и вот теперь вернувшаяся в страну. Я выключила радио и сняла наушники. Закурила. Решила, что эта сигарета - последняя.
     Шесть сорок одна. Закурила. Да, короткая же у меня память.
     Потом явилась женщина, очень молодая и с коляской, спросила:
     - Вы последняя?
     Я ответила, что да, она сказала низенькому мрачноватому человеку, стоявшему позади с ребенком на руках:
     - Как холодно! - и закурила.
     - Вы тут в первый раз, - не спросила, а констатировала она.
     - Нет, - ответила я, - но первый раз был давно.
     - А-а... А я - во второй. Первый тоже был давно. Ужасный холод, правда? Может, стоит укрыть малышку?
     - Да, - сказала я. - Холодно. Укройте. - Та лежала себе в коляске. Молодая мать предложила перейти на солнышко. Мы обсудили эту идею, пришли к выводу, что оттуда, где солнце, ворота тоже видны, и перешли туда. Потеплело, и мы завели обычный разговор только что познакомившихся людей.
     В семь пришла пожилая женщина в вязаной кофте и спутанных цветных бусах и спросила, сюда ли мы все. Услыхав, что да, сюда, вытащила из сумочки картонные квадратики с номерами и дала первый мне, а молодой матери - второй.
     Посовещавшись, мы решили, что имеет смысл вернуться с освещенного солнцем места к воротам: все равно уже тепло, а сейчас придут еще люди, и надо, чтобы наши первые места никто не оспорил.
     Спутник молодой мамы отправился поискать, на чем сесть, а его жена тем временем стала рассказывать, какие у нее с мужем натянутые отношения. Поскольку ты уже не один год тянешь с женитьбой на мне, я от выражения солидарности с ней воздержалась. Закурив, обнаружила, что до сих пор не сняла темные очки. Может, из-за этого все мне видится в черном свете? Забыла снять. Муж молодой матери вернулся с куском обоев, и, расстелив его на парапете, мы уселись.
     Люди все прибывали. Пожилая узнавала их издали и раздавала номерки, приговаривая при этом: "А вот и Яфа" или: "А вот и Софья".
     В семь пятьдесят между парапетом и воротами собралось уже человек пятьдесят, и никто не чувствовал себя одиноким.
     Потом старик в вязаном свитере привез тележку со свежими "бейгелех", все устремились к нему, и я бросила считать, сколько сигарет выкурила. "Завсегдатаи" очереди клянчили покурить, уверяя, что вот-вот придет торговка. Она и вправду пришла, и я сменила сигарету на мятную жвачку. Было не холодно, разговаривать с молодой мамой мне нравилось. Она была очень высокая, вся в белом, с волосами, уложенными с помощью мусса, в темных очках, к которым все тянулась ее малышка. И голос у нее был приятный.
     К половине девятого стало так тесно, что каждый дышал прямо на соседа и сам вынужден был вдыхать запах чужой зубной пасты и утреннего кофе.
     Без двадцати девять ворота отворились, и все ринулись туда, после чего покорно, как овечки, расположились у окошка согласно номерам.
     У меня был первый номерок, так что я превосходно себя чувствовала. И закурила.
     В девять часов окошко открылось. Я сунула туда документы, за стуком собственного сердца не слыша, как следует, что меня спрашивают. Рядом очутилась Софья, а вот молодую мать отправили домой, как она ни плакала, как ни козыряла ребенком, которого пришлось в пять утра вытаскивать из кроватки: она ведь приехала из Ришон ле-Циона. Из окошка на все был один ответ: приходите на следующей неделе.
     - Послушайте, - обратилась ко мне Софья. - Я знаю: вы идете к подпольщикам. Неизвестно, дадут ли им свидание, но лучше держитесь поближе ко мне. Я сюда уже два года прихожу. Все меня знают. Вот поглядите. - И в подтверждение своих слов помахала рукой в браслетах двум женщинам, только что подошедшим к раздатчице номерков. Та объявила, что эти - последние, и кто до сих пор не пришел, пусть пеняет на себя.
     - Ладно, - согласилась я, - буду за вами.
     - Ой, - послышался сзади женский голос. - Не пойму, что с телефоном. Как раз когда меня нет дома, он звонит. Что же мне, целый день из дому не выходить?
     Я спросила, когда же он звонит.
     - Ой, не знаю. Когда бы ни позвонил, меня нет.
     Вокруг прислушались к разговору и принялись обсуждать телефонную тему.
     В девять двадцать к нам протиснулась женщина, облепленная пятью детьми, среди которых самому старшему было лет пять. Ей разрешили записаться самой первой, так что она расположилась тут же со своей кучей галдящей малышни и стала излагать кому-то свою точку зрения на транспортные проблемы, даже предложила на выбор два решения: "Либо пусть прямой автобус сюда пустят, либо маршрутку".
     Тут кто-то из ее отпрысков окатил нас ароматом, и мамаша, не отходя от двери и изогнувшись в какой-то акробатической позе, принялась менять ему памперс, а использованный швырнула в мусорный ящик, так что он пролетел буквально рядом с каким-то парнем, благоухающим дезодорантом.
     В девять сорок пять дверь открыли, человек, которого все часто здесь бывающие называли исключительно Эфраимом, начал выкликать имена. Когда назвал мое, я вошла - сразу вслед за Софьей, которая уже поджидала меня у следующей двери. И даже приберегла мне место.
     В четверть одиннадцатого открылась и эта дверь, и все протиснулись внутрь. Имен больше не называли, поскольку закончилась квота. В длинном, узком помещении мы с Софьей оказались вплотную, ближе всех к следующей двери, а позади нас теснилась уйма народу. Двери там особенные, без ручек, поэтому не понятно, куда они открываются, но все напирали в одном направлении. Видно, у них были основания.
     Меня еще теснее прижало к Софье, и кто-то сказал:
     - Не курите сейчас. Не видите - дышать нечем.
     В спину мне давил огромный живот беременной. Попытавшись отстраниться, я уперлась в другой живот - седого мужчины, читавшего утреннюю газету. Встав на цыпочки, я пыталась балансировать между этими двумя животами.
     Напряжение дошло до предела. Все говорили со всеми, поддакивали чужому разговору, вмешивались в услышанное за спиной, чувствовалось, что вот-вот будут запускать. Еще одно чадо той же многодетной мамаши нас осчастливило - уже второй раз за утро, - а одна женщина уже была на грани обморока - и тут открыли дверь.
     На этом этапе я вцепилась в сатиновый рукав Софьиной блузки, стараясь не нарушить мирного сосуществования этой блузки и невероятной ширины ремня с кожаной бахромой и синтетическим мехом.
     Впереди всех шел человек, который должен был довести нас до следующей двери. При этом темп он держал, как на соревнованиях по спортивной ходьбе для пожилых. Комичный вид имели мы все, двигаясь одной длинной, равномерно растянувшейся по пути колонной, быстро, но приноравливаясь к темпу нашего предводителя и не нарушая прямой линии.
     Два ребенка выскочили было вперед, но он гаркнул: "Дети, живо назад!" - и мы продолжили двигаться тем же пугающим темпом, - то позволяя телу рвануться вперед, то хватая его под уздцы. В таком незримом соревновании, толкаясь и утрачивая чувство единения, мы преодолели триста метров до следующей двери.
     Софья обещала, что эта уже - последняя.
     - Вот что, - она повернулась ко мне, - спросите его, куда вам идти.
     Я спросила. Ничего мне не ответили.
     - Лучше всего, - объяснила Софья, - вам быть за мной. Посмотрим, что делать, когда начнут вызывать. Если вам сюда, - она показала, - будем первыми, если нет - надо бежать вон туда.
     Когда открылась дверь, Софья крепко, как и я ее, ухватила меня за юбку и свободным пальцем показала направо. Я стиснула полу ее рубашки, готовясь к следующему рывку. В спину давили невыносимо, я снова поднялась на цыпочки и, скрипя зубами, старалась только не рухнуть под собственной тяжестью. Понимала: упаду - раздавят.
     - Пошли! - заорала Софья, а человек, стоявший у самой двери, покинул свое место, боясь, видно, что не уцелеет, так что мы на один корпус продвинулись. Хоть и мелкая была у Софьи фигура и неуклюжей казалась она во всех этих шнурах и драгоценностях, и с узеньким личиком, но передовые позиции ей сохранить удалось. Мы прибежали первыми. А в какой угол бежать, она тоже знала. Теперь мы уже откровенно пустились бегом, и Софья заняла достаточно места, чтобы усесться вдвоем, если склониться вбок. Прочие пробирались вдоль гэобразного помещения, и те, кому не так повезло, как нам, пытались локтями добыть себе клочок жизненного пространства. Кое-кто - молча, прочие - с воплями.
     Еще десять минут прошло - и тут только я заметила, что все еще судорожно сжимаю в руке край Софьиной рубашки, и когда я, извинившись, отпустила его, смятая ткань повисла хвостиком. Мы повернулись. С той стороны решетчатой перегородки появился поток заключенных. Одетых в эти одинаковые, ужасающе оранжевого цвета, робы и объятых жаждой встречи с любимыми.
     
     

5. Иерусалим


     
     - Ну, что вам еще рассказать?
     - Машину она водит?
     - Как сумасшедшая.
     - А курит?
     - Как паровоз.
     - Сердится?
     - То и дело. Раз по шесть в день, как намаз творит.
     - А ты на нее похожа.
     - Стараюсь.
     - Зачем?
     - А что делать? Она мне карманные деньги дает.
     Мы перешли в салон. Как принято у солидных людей, с чашечками кофе, сигаретами и пепельницами. Я устроилась на ковре, он - в кресле, напротив бабушкиной фотографии.
     - А книги она как читает?
     - Это вы имеете в виду, что когда она листает страницы, звук такой, что мурашки бегают?
     - Да.
     - Ну, так она и делает.
     - А как насчет газет?
     - Ей и без того забот хватает, не до новостей. Хоть газетных, хоть по радио.
     - А любимое блюдо у нее какое?
     - Черные соленые семечки.
     - И щелкает она их с такой скоростью, будто с голоду умирает.
     - Точно так. Рядом противно сидеть. Никто не выносит.
     - И никогда не выносили. А волосы на голове она теперь собирает?
     - По официальным данным, с тех пор, как стала бабушкой. В другом виде я ее не видала. Разве что на фото или после душа. Вот так она делает, - я показала на свою прическу.
     - Очень похоже.
     - Точно.
     - А в том, что с бабушкой живешь, ты ничего странного не видишь?
     - Давно не задумывалась об этом. Просто живу себе и все.
     - А вначале?
     - Вначале классно было. Потом я стала по маме скучать. А потом и это прошло, настала обычная жизнь. Вы же знаете - папа живет на соседней улице.
     - Нет, не знаю. Расскажи.
     - Ну, он женат на Бетти. Она, как и он, - такая хорошая, прямо тошнит. У них два сынка-разбойника, бабушка зовет их "Макс и Мориц", и каждый раз, когда их отправляют к другой бабушке, вздыхает с облегчением.
     - Сколько им?
     - По девять обоим. Они - близнецы.
     - А у мамы?
     - Дочка и сын, девяти лет и семи. Очень славные, судя по тому, какие они письма пишут и как по телефону разговаривают. Я их только раз видела, и давно.
     - А у Амира?
     - У него две дочки - двух лет и годовалая.
     - Он что, недавно женился?
     - Совсем недавно, так уж вышло. Бабушка говорит, они уж такие оба невинные, что им пришлось долго искать, кто бы объяснил, как детей делать.
     Тут он стал так хохотать, что я забеспокоилась, как бы он не задохнулся.
     - А у нее самой-то почему они не спросили, ты не интересовалась?
     - Интересовалась, конечно.
     - Ну и?..
     - Они, говорит, боялись, что она в ответ материться начнет, а сама она их просвещать не спешила, потому что с нее, мол, пяти внуков хватит.
     
     

6. Ифат и Хаим. Письмо в тюрьму


     
     Война ли виновата, тупость ли местного начальства, только на этот раз в одной палате со счастливыми матерями оказались и скорбящие по неродившимся детям, и те, что только рады были избавиться от ненужной беременности.
     Проснулась я со знакомым ощущением полного бессилия, будто все соки из меня высосали, вытянули сердце, легкие. И будто мало было отобрать то, без чего и жить нельзя, даже ненужную мелочь отняли, вроде аппендикса. Ничего не оставили. Этот чувство опустошенности с каждым разом становилось все сильнее, я знала, что оно придет, страшилась его прихода, а от этого оно еще усиливалось. А ведь оно наваливается не в одиночку. За спиною неотлучно, на кривых ногах и с ввалившимся лицом, стоит чувство поражения. Ибо ты снова победил, Хаим. Я снова останусь без ребенка, если это нужно подполью, тебе и говорить этого не пришлось.
     Я не открывала глаз. Слышалось шарканье. Это, волоча ноги, заходили в палату и выходили из нее пациентки. Вот три или четыре вернулись после полуденного кормления. Хвалятся друг перед дружкой детками, каждую послушать, так на всю детскую палату одно только солнышко - ее дитя. У одной голос гнусавый, с учительскими нотками, на голове - мелкая завивка, которая - я поклясться готова - при родах ничуть не пострадала; теперь внушает прочим, что грудное кормление - самое естественное и полезное для здоровья, да и экономнее. Еще одна то и дело благодарила всех на свете за то, что родился сын: Бога, врачей, сестер, акушерку-румынку, судьбу и, наконец, какого-то рава Шлуша - за благословение. Все тараторила, как она рвала завязки подгузника - проверить, оснащен ли ребенок тем, что требуется, а потом повязала на крохотную ручку красную нитку - от сглаза. "Я ее около могилы праматери Рахели купила, потому что уж знала (голос гортанный, глаза - точки) - в этот раз будет мальчик". Тут третья женщина ее спросила, сколько девочек уже у нее есть, и если бы не гортанное "хэт", я бы и не разобрала, что пять*. От смущения она проглатывала слова.
     Слева на меня накатила волна ароматов. Как будто отворили ящик Пандоры, выпустив на волю уйму надушенных и напомаженных чертей. Ну конечно, это как раз одна из тех, кто избавились "от этого" и теперь щеточками и гримом зачищают память, и сейчас она соскользнет с кровати прямиком в джинсы, которые на два размера меньше, чем ей подходит.
     - Кофе не желаете? - спросил меня справа приветливый голос, в котором сквозила улыбка. Так приятно было его слышать, что я ответила, не открывая глаз, что да, желаю. Ничуть не удивляясь моим сомкнутым векам, голос захлопотал вокруг меня, усадил, подал кофе с молоком и половиной ложечки сахара. Потом прошептал: "Да свершится все по слову Его". При этих словах и от всего материнского уюта, который я почувствовала рядом с нею, представилась мне высокая женщина, с молочно-белой кожей, в синем или белом чепчике.
     После этого голос разговаривал со мной еще час, а то и два, даже не интересуясь, почему я глаза не открываю. Говорившая стала моими глазами. Я описывала, как выглядят, во что одеты соседки по палате, а она проверяла мои предположения. И когда я попадала в точку, мы хихикали. Не умолкая, меня накормили пирогом ("Это я не пекла, он купленный", - объяснил голос) и печеньем ("А это я в прошедший четверг приготовила"). И под печенье я внимала рассказу о матери восьми детей (чтоб они были здоровы!), узнавала их имена, все парные - Хая-Шиндл, Авраам-Зелиг и т.д. С нежностью голос перечислял их достоинства, как и недостатки. И, кажется, особенно тепло - о Лее-Фриде, которая уже девушка. Уж такая, слава Богу, и разумная, и скромная, и рассудительная, и умелая. У мамы - первая помощница, младшие у нее на руках растут. Теперь наверняка уже убралась по дому и ждет мать с новорожденным. На той неделе, с Божьей помощью, обрезание, и дадут ему имя Барух-Мендель. И вообще, роды у нее, слава Богу, проходят легко, и дома она сразу же за работу принимается. Медленно, словно бальзам, по каплям сочится голос, успокаивая, исцеляя, возвращая отнятое несколько часов назад. Даже что-то хорошее проросло во мне, какое-то чувство, которого раньше не было.
     Пока я узнавала все о доме, как он выглядит да что в нем есть, и какие устраиваются обеды по субботам, о муже (чтоб он был здоров!), о соседках (чтоб они были здоровы!), об их дурном глазе, - благодатное спокойствие воцарялось во мне от этого голоса, и боль обиды стихала.
     Около четырех, когда начинается выписка, в палату вошли двое: мужчина позвал: "Браха!", а женщина басовито сказала: "Вот она". Подойдя к Брахе, мужчина скомандовал: "Пошли выписываться". Женщина, пробормотав что-то, занялась шкафчиком с Брахиными вещами.
     Браха - обладательница приятного голоса, наспех извинившись и пообещав вернуться, отошла, и голос ее стих. Его сменил шорох выгребаемых из ящика вещей да обрывки фраз, что бормотала собиравшая эти вещи женщина:
     - В жизни своей не видала такой плодовитой... черт, где зубная щетка... ее муж из-за бесплодия выгнал, а с тех пор, как она у нас, каждый год беременна... Все... Я уж говорила доктору Сегалу: пора прикрыть лавочку...
     Крепко, до боли зажмурившись, я обратилась к басовитой:
     - Извините, вы не знаете адрес Брахи?
     И с хрипом, хихикнув по-разбойничьи, голос женщины ответил:
     - Нет у Брахи никакого адреса. Вот здесь она и проживает.
     
     

7. Иерусалим


     
     - Так вы и впрямь - такой авторитетный адвокат?
     - Адвокат - это верно. Уж не знаю, авторитетный или нет.
     - Так вы потом еще учились?
     - Да.
     - Вы - доктор юриспруденции?
     - Да.
     - Значит, авторитетный.
     - Хочешь прогуляться по городу немного?
     - Мне бабушка не разрешает.
     - А она и знать не будет.
     - Будет. Вот знала же она, что вы мне предложите погулять и поведете как раз в такие места, что никто не знает...
     - На черта они сдались, - довершил он любимым бабушкиным оборотом.
     - Вот-вот.
     - Ну и что еще она заранее знала?
     - Что я вам понравлюсь.
     - А ты сомневалась?
     - Чуточку.
     - А ей поверила?
     - Да. Она мне всегда правду говорит. Только правду. Хотя и не всегда всю.
     - И что еще она рассказывала?
     - Еще то, что вы любите катать во рту сигарету, что вы - самый неаккуратный человек в мире, что вы, когда смеетесь, становитесь похожи на кузнечика, что умеете готовить, и что если я не поостерегусь, услышу кучу ненужных вещей касательно космоса, зоологии, ботаники и здоровья - физического и психического.
     - И ты остерегаешься?
     - Нет, абсолютно.
     - А вот бабушка твоя - очень осторожный тип.
     - Да вы смеетесь.
     - Ничуть. Вполне серьезно.
     - Ну, разве что на работе. Там она обязана. Там она ответственность чувствует за жизнь других. А вот что до собственной - женщина осмотрительная выходит замуж один раз, причем с оглядкой. У осмотрительной женщины не бывает ребенка, на котором ни знака качества, ни этикетки.
     Он слушал меня и давился от смеха. Бабушка всегда говорила, что я такая серьезная - аж противно.
     - И потом, - я уже не могла удержаться, - осмотрительная женщина не выберет такую странную профессию.
     - Профессия не странная, - господин адвокат поспешил защитить бабушку, - просто особая.
     - Даже очень. Мне по полчаса объяснять приходится, что бабушка делает ради нашего существования.
     - Даже так?
     - Переговоры с захватчиками заложников. Я как-то профессиональное название этой работы употребила - звучит похоже на ругательство.
     - А как у нее это началось, она тебе когда-нибудь рассказывала?
     - Нет. Видно, она еще не в том возрасте, когда бабушек тянет на воспоминания.
     - Во время одной из ее поездок - на Украину - там захватили поезд Киев - Днепропетровск, - чувствовалось, что рассказывать эту историю Итамар обожает. - Когда часть пассажиров отпускали, бабушке удалось увидеть похитителя. И она оторопела, узнав в нем своего попутчика, с которым они полдороги проболтали. Как она мне говорила, то, что произошло потом, было "дурацким капризом и неуместной бравадой". Одному из прибывших на место событий сотрудников русских сил безопасности она на своем ломаном русском представилась работником международной организации, даже какую-то пластиковую карточку предъявила и отрекомендовалась специалистом по переговорам. - Господин судья довольно улыбнулся и продолжал:
     - Офицер был очень молод, страшно растерян, а может, еще и слегка под хмельком с прошедшего вечера, а тут посреди всего этого бардака на платформе перед ним появляется бабушка и говорит нечто вразумительное, так что ему она, конечно, представилась лучиком света в полной тьме. Что-то в этом роде.
     - Да, - сказала я. - Бабушка, когда хочет, может внушить спокойствие. Только обычно она хочет как раз обратного.
     - Но не там. - Возводить на бабушку напраслину его честь не позволяла. - Там она сумела убедить, что знает, как поступить. Ей позволили поговорить с террористом. Вся эта история продолжалась девятнадцать часов. Двое полицейских получили ранения, все заложники были освобождены невредимыми, террорист сдался.
     - Что вы говорите!
     - Именно так. Ты же понимаешь, история стала широко известна, и в СНГ, и в мире. А потом одна пара похитила у посла Швеции в Москве ребенка. А бабушка твоя в этот момент как раз оказалась в Баку. Местные власти обратились по месту ее работы, ее нашли и на самолете доставили на место действия. Весь сценарий повторился. Ребенка живым и здоровым вернули родителям, похитители сдались.
     - Бабушка...
     - Да, бабушка, - повторил он с грустью, - бывало у нее и по-другому: все срывалось, и люди погибали. Сама себе сварганила такой род деятельности. У нее связи с полицией разных стран. И, как ты уже знаешь, она справляется.
     - Да, похоже. Хотя не могу сказать, чтобы про свои отлучки она сильно распространялась. А чего это вообще они ей доверяют, все эти террористы?
     - Думаю, дело в том, что она малость такая же, как они, вот они ей и доверяются.
     - То есть как это?
     - Ну, видишь ли, в кино она всегда на стороне злодеев. Ей хочется, чтоб их не поймали. Как увидит, что поблизости полиция или прячется сыщик, сразу кричит: "Берегись!"
     - Шутите.
     - Нисколько. "Власти" для нее - бранное слово. Думаю, захватчики чувствуют, что в душе она - с ними. Что она хочет вытащить их из ловушки. Разрубить узел.
     - Вы, значит, с обеими сторонами заодно?
     - Этого я не сказал. И что твоя бабушка с ними одного сорта, я тоже не говорил. Просто я думаю, она отлично умеет влезть в шкуру антигероя, и это работает.
     - Что, бабушка на преступление способна?
     - Безусловно.
     - И все?
     - Что - все? - Он вдруг улыбнулся. Видно, хотел приглушить мое смятение от такого ответа.
     - Вот так решительно - способна быть преступником?
     - Думаю, мы все на это способны. В каких-нибудь особых ситуациях, если к стенке припрут. Если судьбы дорогих нам людей поставлены на карту.
     - А бабушка?
     - И бабушка, - он вздохнул, будто уже видел ее в наручниках, в ожидании приговора, - и бабушка способна, как все. В отчаянном положении. Если, не дай Бог, твоя жизнь будет в опасности. Ну и если... (что-то странное послышалось в его голосе), ну и... все! (Странное исчезло.)
     - Ну и - что?
     - Послушай, девочка, ты ведь ребенок еще. Ты высокого роста, очень взрослая, но все-таки тебе только двенадцать лет. Давай-ка займемся бумагами, которые твоя бабушка передала, а потом прогуляемся по городу. Я тебя провожу на вокзал.
     Я решила атаковать.
     - Если вы не против, то я бы до завтра осталась, и потом, заняться бумагами вы еще успеете, а сейчас мне как раз охота знать, что вы хотели сказать после этого "ну и..."
     - Ну и... - "его честь" не поддавался. - Ничего такого драматичного, как тебе хотелось бы. Я только хотел сказать, - не думаю, правда, что тебе стоит это слышать, - что, по мнению бабушки, иногда цель оправдывает средства.
     - Туманно что-то.
     - Совсем не туманно. Я сказал ясно: для твоей бабушки цель иногда оправдывает средства.
     - А вы, конечно, считаете, что нет такой цели, ради которой все средства хороши.
     - Разумеется.
     - Это успокаивает.
     - Что?
     - Очень спокойно себя чувствуешь в таких высоконравственных руках.
     - Ну, раз тебе тут так спокойно, приглашаю тебя оставаться, пока не надоест, а я помогу тебе разобраться с этими бумагами, когда увижу, что ты этого в самом деле хочешь.
     - То есть?
     - То есть когда ты решишь окончательно, хочешь ли ты остаться с бабушкой, уйти к маме, а то, может, к папе.
     - Вы, простите, не больны?
     - Это я только так, для проверки.
     - Так вот что я вам скажу, ваша честь, я начинаю из себя выходить, стоит мне остаться на три минуты в одной комнате с отцом. С ним, его праведной женой и двумя чертенятами. Ну и, как вы выражаетесь, ну и мамочка - насчет нее я всегда думаю, что барабан по сравнению с ней не такой уж и пустой.
     Тут я снова смогла наблюдать весь процесс: смех до слез, протирание очков, сходство без них с кузнечиком, и снова слезы.
     - Бабушка по сравнению с ними - просто золото. И потом я к ней привыкла.
     - И к плохому, бывает, привыкают.
     - Это верно, и может, она - как раз тот случай. Она ужасно придирчива. Цинична. И юмор у нее черный - такой черный, что целый город вместе с жителями замазать можно. То в краску вгонит меня, то в идиотское положение поставит. Раза три в неделю, не реже, я придушить ее готова. Но она - все, что у меня есть, понимаете? - И тут я сама испугалась, потому что вдруг поняла, что и в самом деле никого у меня нет, кроме бабушки.
     - Очень даже понимаю.
     - Это невозможно выразить.
     - Так, может, в числах получится? - он улыбался, не замечая, что у меня ком в горле стоит.
     - Это как?
     - Скажем, я многое понимаю.
     - Во мне или в себе?
     - В нас обоих.
     - Но вы же не с ней! - меня вдруг охватила злость.
     - Только потому, что ее здесь нет?
     - В этом роде.
     - Глупости.
     - Глупости - это когда человека с вами нет, а вы говорите, что есть.
     - Ну и материалистка же ты!
     - А вы-то, конечно, идеалист.
     - Конечно.
     - То-то у вас на стене бабушка восемнадцатилетней давности, в лифчике и без. - Бывают у меня такие вспышки ярости, впрочем, они быстро гаснут.
     - Да, - ответил он. Совсем не сердито. Худенький человечек лет пятидесяти, жизнь проводящий наедине с фотографиями, мечтающий, что его снова призовут под те же знамена.
     Непонятно было, кто здесь хуже: бабушка, уверенная, что, стоит его позвать - и он тут же явится, или он, десятилетиями ожидающий этого зова.
     А может, прав отец: Итамар потому с ней и связался, что знал заранее - она его держать не будет? Или - спокойнее думать так - она сразу почувствовала: это - не навсегда, однажды он встанет и уйдет, потому и приняла его? Предпочла сама назначить срок...
     Меня потянуло на воздух. Подальше куда-нибудь от улыбающейся бабушки. От ее голой груди. От этих бумаг, где прописано черным по белому, что моей матери вдруг возжелалось меня заполучить, после того, как она годами без меня обходилась. Хоть бы посылочку какую прислала. Хоть бы помедлила чуток у дома моей подружки, где я сидела, да захватила меня с собой.
     Пять минут спустя "его честь" ко мне присоединился. Молча шел рядом, приноравливаясь к моему шагу, поглядывая то на меня, то по сторонам.
     - Полегчало?
     - Да и не было тяжело. Только противно, - пока я отвечала, мы как раз подошли к церкви Мессии.
     - Мы тут как-то с твоей бабушкой были.
     - "Как-то" - это когда?
     - В прошедшем веке.
     - Это понятно. А точнее не помните?
     - Помню, конечно. Двадцать один год назад.
     - Давно, - согласилась я, едва увернувшись от двух солдат ООН, которые грубо лезли сквозь толпу, хотя спешить им было некуда.
     - Хочешь войти?
     - Почему бы и нет?
     Мы вошли. В тот день я нарушала все данные бабушке обещания. Курила. О прошлом его расспрашивала. Потащила гулять, куда нельзя было, да еще выслушивала совершенно излишние объяснения насчет мессианских евреев и вообще религии и отношения людей к Богу.
     Церковь маленькая. Человек двадцать - двадцать пять перешептываются там и сям. Похожий на пугало поп - может, это монах? - вертится среди них с разноцветными проспектами. Вот так, значит, эту странную религию продают.
     Среди толстых каменных стен прохладно. Понемногу начинаю уставать. Наверно, спадает напряжение от разговора с бабушкиным любовником.
     Не могу разобрать слов - все они будто сливаются в мелодию. Точно такое со мной случается на уроках истории или ТАНАХа. Будто рядом со мной - музыкант. Он пошел следом, когда я выскочила из его квартиры, догнал, ничуть не запыхавшись, и потом всю дорогу молчал. Не то, что иные взрослые, - те просто погибают от тишины и думают, что разговаривать надо как можно больше, только бы не наступало молчание, только бы их с улыбкой заверяли, что все в порядке.
     Бабушка, например, и двух минут молчания не выносит. Одну минуту еще вытерпит, а на третью я уже могу чего-нибудь попросить, чего мне ужасно хочется - даст почти все, что угодно, только бы я хоть слово сказала. Только дело-то в том, что мне и самой не легко при бабушке молчать, даже если все во мне кипит.
     Этот, по крайней мере, до сих пор молчал, а теперь спокойно разговаривает сам с собой. Очки у него такие маленькие, что едва заслоняют его зеленые глаза, лицо бледное и уже начинает покрываться щетинкой со вчерашнего дня, плечи опять расправил - тема собственной лекции, видно, вдохновила, - волосы на затылке то и дело причесывает. Кстати, причесался с утра, как ни странно.
     А я о бабушке думаю. Обо всех ее мужчинах. О четырех сыновьях. Все ее четыре мужа такие крупные были. И вдруг этот малыш.
     И своим двенадцатилетним умом я поняла, почему бабушка столько лет была к нему привязана. К нему привыкаешь быстро. И чем дольше он рядом, тем больше хочется с ним оставаться.
     
     

8. Ифат и Хаим: Письмо из тюрьмы


     
     В камере "Вав-2" тюрьмы "Ашморет" настает час милосердия. Он зарождается среди дюжины разложенных на бетонном полу влажных матрасов и трех кроватей, по решению суда предоставленных троим старикам, между отсыревших стен, под скрипучие голоса тех, кто мучится ломкой, оставшись без ежедневной дозы.
     Трое пожизненных, девять - "до двенадцати", пятеро "легких" - два-три года - слушают Шалико. В первой паре фраз я как раз описывал тебе, моя Ифат, прожитый день. "Что это ты все пишешь? - спросил Нахман. - Апелляции в БАГАЦ?" А Заки и Иоси чесались так энергично, что казалось, настраивают какой-то струнный инструмент, которого годами не касались - такие звуки они производили. Прочие обитатели камеры еще украшали эту мелодию. Эти минуты перед отбоем всегда отличаются такой слаженностью звуков, как в первоклассном оркестре.
     Шалико рассказывает, а тем временем застилает кровать выглаженной простыней. Его речь - медленная, с таким акцентом, какой бывает у грузинских евреев - достигает того, что не под силу изрыгающим проклятия глоткам надзирателей: камера замолкает. Хватает двух фраз, чтобы все разом прекратили чесаться, ворочаться, царапать ручками по бумаге. Только дождю ни до чего дела нет, он все так же хлещет по косым оконным решеткам. Что там Шалико говорил, я не помню, ни фраз, ни отдельных слов, они неподражаемы и неповторимы. Да хоть бы и сумел вытащить их из тайников памяти, для тебя они ничего не значат. Слова, трогающие сердце узника, - пустой звук для вольного, как и наоборот.
     И вот мы все потянулись к Шалико, ему - все внимание, он - в середине, будто в плотной осаде. Проводя пальцами с ухоженными ногтями по гладко выбритым щекам, улыбается - и молчит.
     - Расскажи, Шалико! - умоляет Иоси. - Расскажи, расскажи! - И его плачущий голос висит в спертом воздухе камеры "Вав-2".
     - Расскажу, если нэ рассеисся, - ответил Шалико.
     - Не буду! - взвыл Иоси. - Рассказывай, рассказывай.
     А Нахман, обычно цепляющийся к выговору Шалико, даже не поинтересовался, что означает это "рассеисся" - "рассердишься" или "расчешешься". И рассказ начинается, будто дождь оросил потрескавшуюся землю. В этих стенах у всех, без различия веры, бог один - Время. Все мы жертвуем ему дни, месяцы и годы и, сжигаемые одиночеством и болью разлуки, воскуриваем ему фимиам. Кивком провожаем каждый ушедший час, низким поклоном - каждую неделю. Наш Шалико со своими рассказами - единственное доказательство, что время движется от момента, когда защелкнутся наручники, до выхода на волю.
     Дело в том, что Шалико уже сидел в тюрьме - в России. Выжил, попал под амнистию. Здесь у него такой же приговор. Сейчас ему пятьдесят семь, и потихоньку он собирается на волю.
     В Сибири - в краю лагерей и тюрем - Шалико не только выжил, но даже приобрел друга - Бесо.
     Волею тех, кто вершил судьбами зеков, Шалико переводили из лагеря в лагерь, и всякий раз несколько недель спустя, там же почему-то оказывался Бесо. У него много было разных качеств, которыми Шалико с удовольствием пользовался, но одним - больше всего, а именно - заиканием. Заикание бывает разное. Бесо же оно просто говорить не давало. Но им с Шалико довольно было головой покачать или подмигнуть, чтобы понять друг друга. Шалико по глазам друга с легкостью понимал, что тот хочет сказать. Обживая в ожидании Бесо их очередное место заключения, Шалико повстречал начальника лагеря. Огромного роста, в форме, как-то даже не по-русски аккуратно проглаженной, в начищенных до блеска сапогах, начальник уже самим своим видом должен был внушать почтение. И смотреть на него надлежало в благоговейном ожидании, когда он изволит что-нибудь вымолвить, приказать или какое-то свое очередное решение обнародовать. И еще Степан Федорович был заикой. И заикался так сильно, что, когда говорил, казалось, это стадо слонов с горы несется.
     Услыхав барабанную дробь его речи, Шалико немедленно вспомнил про Бесо. Как только тот повстречает капитана и откроет рот, ему конец - это Шалико ясно понял. Капитан, конечно же, подумает, что своей рваной речью Бесо его передразнивает.
     Всю последнюю неделю до прибытия Бесо в лагерь Шалико ломал голову, пытаясь найти выход, но так ничего и не придумал.
     Узнав о прибытии эшелона с заключенными, Шалико отправился его встречать. Заключенные вываливались из вагонов, как из Ноева ковчега, по парам, связанные за руку и за ногу, мокрые, как будто пережили всемирный потоп. Разглядев среди прочих своего Бесо, Шалико ухватил его за ворот. Торопливо проговорил ему, что пришел его час, что его недостаток несет ему гибель, и помощи ждать неоткуда, пообещал молиться за него и навсегда покинул. Солдаты их разделили, Шалико оттеснили к толпе встречавших, а Бесо оказался в хвосте очереди, к столу, за которым восседал Степан Федорович с бумагами. Новоприбывшие один за другим брели к столику, и капитан, заикаясь, спрашивал имя, место жительства и еще кое-какие важные сведения...
     К тому времени, когда очередь дошла до Бесо, капитан уже порядком вымотался, а Бесо рта не мог открыть от страха. Шалико закрыл глаза, потом, приняв, очевидно, какое-то решение, снова их открыл и уставился прямо в глаза Бесо.
     - Ф-ф-фамилия? - прозвучал голос офицера.
     - П-п-пешеходов, - потрескавшиеся губы Бесо рывками выдавливали слова.
     - В-в-взять его! - с воплем капитан вскочил на ноги, так же заикаясь, брызгая слюной, и так покраснел, что казалось, сейчас из мундира выпрыгнет. Глаза его потемнели от ярости.
     Шестеро конвоиров разом кинулись на Бесо, и он упал, обливаясь кровью, под ударами прикладов. Солдаты принялись пинать его ногами, и Шалико закрыл глаза. Через какое-то время принесли носилки, на которые свалили то, что было телом Бесо. Откуда-то явившийся замполит сумел вытянуть из этого месива объяснение, что его заикание - настоящее, что оно неизлечимо, и поспешил доложить капитану результаты расследования. Лицо начальника превратилось из багрового в мертвенно-бледное, мучительно заикаясь, он выговорил приказ:
     - К-к-к-кашу выдавать шесть месяцев.
     Так Шалико смог, как никогда в лагере, наесться жидкой благоуханной каши. Вот какую память оставил по себе Бесо.
     На камеру "Вав-2" снисходит час милосердия.
     
     

9. Иерусалим


     
     Не помню, что началось раньше: странный - особенно в замкнутом пространстве - грохот автоматных очередей или крики: "На пол все! Живо!"
     Не сразу я сообразила, что кричат на иврите, хотя кричавшие были в арабских куфиях.
     За эти несколько секунд Итамар успел растянуться на холодном полу, прервав свою лекцию, и потянул за собой меня. И левой рукой прикрыл мою голову.
     Мы лежали, прислушиваясь к тому, что происходит над нами.
     Кругом кричали. Одна женщина уже наладилась плакать. Пару минут спустя уже все лежали. Я хотела было вокруг поглядеть, но Итамар придавил мне голову рукой и покачал головой, закрыв глаза на минуту.
     Туда-сюда сновали люди с автоматами, покрикивая на нерасторопных, подталкивая к середине тех, кто оказался с краю, двое все время кричали: "Иуда! Отойди от окон!"
     - Еврейские экстремисты, - медленно проговорила я в ухо Итамару.
     - Какая разница, - ответил он чуть ли не одними губами.
     Тем временем снаружи послышался нарастающий вой сирен, потом часто захлопали дверцы автомобилей, а та женщина, что плакала, закатила уже настоящий концерт.
     - Тихо ты! - попытался утихомирить ее один из автоматчиков. Она что-то ответила по-английски.
     - Иуда, идиот, чего ты на нее орешь? Она же иврита не понимает! - крикнул ему кто-то.
     - Ну, так сам с ней говори, интеллигент!
     Это, видимо, и был Иуда-который-стоял-у-окна. Говорил он отрывисто, нервно, каким-то гнусавым голосом и почти все время сам с собой, с распростертыми у его ног пленниками, с товарищами. И то и дело, забываясь, подходил к окнам.
     Раздался резкий свист, и мужской голос заговорил в мегафон:
     - Говорит объединенная израильско-палестинская полиция. Приказываю всем выйти, руки - за голову, - потом то же самое по-арабски. И так три раза. Там, снаружи, еще, видно, не знали, с каким фанатиками - еврейскими или арабскими - имеют дело. Потом стало тихо.
     И тут послышался голос Иуды:
     - Мы не выйдем, пока из тюрьмы "Ашморет" не отпустят пятерых наших товарищей - членов ИХАШ.
     "Так вот кто они", подумала я. Как ни странно, страшно мне вовсе не было. В стране прорва была подпольных групп - еврейских, арабских. Даже совместная имелась.
     Итамар лежал рядом и глаз с меня не спускал. Бросилось в глаза, что он без очков. Наверное, свалились, когда он бросался на пол. Он пригибал рукой к полу мою голову, а пальцами перебирал волосы. Вот так же бабушка успокаивала меня, маленькую. Но как раз сейчас я не боялась.
     - Все будет в порядке, - произнес он еле слышно.
     - Я не боюсь.
     Над нами Иуда общался с мегафоном, который требовал выпустить людей из церкви - и немедленно. Иуда объяснил, что это - заложники, и пока не будут освобождены подпольщики, их не отпустят. Что-то опять засвистело, и мегафон умолк. Иуда и двое его друзей собрались позади нас в углу на совещание. Вероятно, снаружи тем же самым занималась объединенная полиция.
     Снова свист - и мегафон заговорил:
     - Сколько там у вас людей?
     - Двадцать два, - ответил Иуда, пробормотав что-то себе под нос.
     - Так чего вам надо?
     - Я уже сказал.
     - Вы же понимаете - я обязан доложить командованию, а вы пока что удерживаете людей в плену.
     - Таковы правила игры, дурачок! - проорал Иуда-который-стоял-у-окна.
     - Иуда, не бесись, дай я поговорю, - вмешался кто-то из его людей.
     Иуда ответил, что и сам справится, и пусть этот ублюдок ему голову не морочит. Значит, так: в обмен на заложников полиция отпускает его людей. Всем это понятно, кроме того ублюдка. Тот как раз решил о себе напомнить:
     - Эй вы! Выходите с поднятыми руками - и все дела!
     - Да кто ты такой?! - злобно заорал Иуда, наплевав на вежливость.
     - Генеральный инспектор объединенной полиции Давид Маймун.
     - Ладно-ладно, - прервал его Иуда, - полиция-шмалиция, - давайте сюда кого-нибудь, кто разговаривать умеет... Э, стой! - он прислушался к тому, что говорит ему кто-то из его людей, - давайте сюда ту тетку!
     И тут мы с Итамаром наверняка подумали одинаково. У него сделался такой вид, будто его подвели к гильотине и уже обрезают воротник. Дело дрянь!
     "Наверху" разобрались, о какой тетке идет речь, и мегафон обратился к Иуде:
     - Вот что, если тебе именно это надо, то придется ждать.
     - Ладно-ладно, - подсказывали Иуде его друзья.
     - Ладно-ладно! - прокричал Иуда.
     - Хорошо, - ответил мегафон, - до встречи. - И свистнул.
     Прошло пять минут. Целая вечность. Итамар гладил меня по голове. На лице его можно было каждую складочку рассмотреть - так близко оно от меня было.
     Я устала. Хотелось в туалет. Тут опять засвистело.
     - Госпожа Цур-Ярон будет.
     - Что значит - "будет"?! - заорал Иуда. - Когда будет? Где она? Мы не можем сидеть тут целый день! Вам что, на трупы поглядеть захотелось?
     - Ее нашли, и она выезжает.
     - Ладно-ладно, - буркнул Иуда, уже взяв себя в руки и по привычке удваивая слова...
     Вдруг поднялся страшный гвалт. Снаружи будто что-то взорвалось. Шина, может быть, лопнула. Кто-то там, не разобравшись, надавил спусковой крючок. Раздалась очередь. Иуда бросился к окну - глянуть, в чем дело, - и споткнулся о парня, лежавшего на полу. А тот с перепугу вскочил на ноги. Кто-то из Иудиных ребят, увидев такое дело, стрельнул - и прострелил парню ногу.
     Все закричали одновременно. Раненый вопил от боли, Иуда - от злости на стрелявшего. Тот кричал Иуде, что покоя никому нет из-за его спешки. А плачущая женщина заплакала еще громче, к ней присоединилась девушка - должно быть, подружка раненного парня. Кричали и снаружи - интересовались, в чем дело.
     - Заткнитесь там, - велел им Иуда.
     Один из его людей оказался профессионалом - он перевязал рану, - видимо, не опасную. Потом воцарилась тишина. Все были измучены.
     
     

10. Ифат и Хаим. Думы.


     
     В шесть, после молитвы, я отправляюсь к "титану" - за кипяточком. Ни кофе, ни молока у меня нет - это уж роскошь. Без десяти семь отхватываю от телефонной карточки пять порций - звоню тебе.
     Ифат, милая, твой голос можно видеть. Такого не бывает, я знаю, но с тобой это именно так. Прямо вижу, как ты берешь трубку, и теплым таким, еще сонным голосом произносишь: "Да, Хаим, дорогой". Наконец, мне удается тебя растормошить, заставить сесть, потом встать и, волоча за собой длинный провод, "пойти поставить чайник" - тогда ты, наконец, придешь в себя после такого пробуждения.
     Слыша твой голос, я даже провод могу себе представить, сделанный из трех коротких, причем места их соединения даже издали видны. Ты ведь их скрепила изоляционной лентой, потом другой, клейкой и прозрачной, да еще - для надежности - красной нитью. Той самой, которой ты зашиваешь одежду. И белые рубашки в том числе.
     - Да, - говоришь ты, - да.
     Но я вижу, как ты, все еще с закрытыми глазами. плетешься с волочащимся проводом на кухню, наливаешь воду в чайник. А в голове лишь одно: как, все так же подремывая, закончить разговор и урвать еще чуточку сна.
     Повесив трубку, я еще стою какое-то время у телефона, а перед глазами все - ты. Потом возвращаюсь на койку. А ты без десяти восемь вскочишь лихорадочно, начнешь хвататься за то, другое, третье, и в результате поспеешь на работу.
     У меня свои заботы.
     Вот выпью еще стаканчик, потом посожалею, что отпустил бороду - сейчас убил бы с четверть часа на бритье, а потом - на сожаление, что бороды нет - и приходится терпеть эту пытку тупым ножом и ледяной водой.
     Вот и моя камера - вторая справа. Моя койка - верхняя, с левой стороны. Нас тут пятеро: двое пожизненных, двое - "до десяти", ну и я. Там и сям утыкаюсь взглядом в самодельные пепельницы, устроенные по краям коек. Дани пытается уснуть, в надежде заслониться гладкими черными волосами от света - беспощадно слепящего, не смягченного ни жалюзи, ни занавеской.
     - Домой звонил?
     - Да, - присаживаюсь на его койку, рядом с пустой бутылкой.
     До прихода "маленького раввина" - старосты нашего корпуса для религиозных - еще уйма времени. То есть, когда он придет, времени тоже останется полно, просто в ожидании его можно помечтать, что, придя, он принесет нам под полой своей пропотевшей одежды некую благую весть.
     Вот свидетельство того, что устойчивые иллюзии еще существуют. Рушатся снова и снова, то там, то здесь, - и возрождаются вновь. Вот как эта - по поводу раввина. Каждое утро, едва с его появлением в нос ударяет запах пота, она умирает. А на следующее же утро воскресает опять - примерно в семь часов.
     У меня свои заботы.
     Напрасно иные считают мужчин неряхами: к полудню наш корпус просто сияет чистотой. Кстати, уборка - мужское царство, ты же знаешь. Дома этим занимался именно я.
     Около двенадцати с надзирателем отправляюсь за едой на общую кухню. От сыров - к овощам, от овощей - к хлебу. А тем временем убеждаюсь, что карточка - в кармане: ведь скоро - время звонить тебе.
     Всю неделю мы обходимся без мяса. Только - зелень, очищенная, как полагается. Ну буквально как зайцы. Говоришь, я слишком исхудал. "Конечно - говоришь, - в твоем возрасте худеть полезно, но не настолько же". Я обещал поправиться и, честное слово, стараюсь, но кто и где видал толстого зайца?
     После двенадцати, пожалуй, даже ближе к часу, опять звоню тебе - на это уходит еще пять порций с карточки. Какой у тебя голос - прямо вижу его... Но я это уже говорил. Знаю, такого не бывает, а вот у тебя как раз такой.
     Вот ты берешь трубку, говоришь: "Да, милый", - а ногой захлопываешь за собой дверь. Ну конечно, ты вбегала уже на третьем звонке. Потом вспоминаешь, что дверь поломана, провод в ней запутался, возвращаешься и запираешь дверь.
     "Да, на работе все в порядке", - и как всегда, рассказываешь какую-нибудь чепуховину, а потом: "Конечно, есть что покушать". - И, скинув верхнее, заглядываешь в холодильник, чтобы не оказаться лгуньей. И это - еще одна неумирающая иллюзия, поскольку ты прекрасно знаешь: ничего там нет, разве пара яиц, маргарин да кувшины с холодной водой в изобилии. "Отдыхай, - говорю, - часа через три разбужу". - "Когда отбой? - спрашиваешь ты. - Ты что-нибудь ел? Ты ужасно худой". - "А ты уж, конечно, жирок нагуляла", - отвечаю я мысленно и вешаю трубку.
     Иду на кухню - готовить шакшуку (блюдо восточной кухни - яичница, жаренная с помидорами. - Прим.перев.). С салатом. Кто считает, что кухня - женское царство, - тот очень ошибается. Мы тут превосходно готовим, в том числе и для субботней трапезы. Такими блюдами и мама могла бы гордится.. Кто пробовал, согласится со мной - конечно, если ему есть, с чем сравнивать.
     Мне вот как раз не с чем. Для меня мама - роскошь . Я ведь только отца знал - и то по письмам. В общем, никого у меня нет, кроме тебя, а тебе-то известно, что готовка - занятие мужское. У нас всегда именно я был шеф-поваром.
     Звоню перед вечерней молитвой. Слышу твой голос, и мне сразу представляется твое тело, такое желанное, я закрываю глаза - и вижу, как ты встаешь с постели. Опять идешь "вскипятить чайник", опять спрашиваешь, сыт ли я, сокрушаешься по поводу моей худобы, просишь, чтобы ел получше. Кстати, я думаю, как истощились темы наших разговоров - видно. потому, что мы сами полуголодные. Чахленькие у нас беседы. Ты рассказываешь, что отведала нечто сказочное, а по голосу ясно - это был хлеб с маргарином да кофе.
     После молитвы у меня, как тебе известно, урок Мишны, так что позже поговорим.
     У меня - свои заботы.
     На Гаври, как всегда, после молитвы что-то находит. Бегает-бегает по двору - и вдруг прыгает на меня. Знает, что никуда я не убегу и ничего ему не сделаю, не то, что, скажем, Дани - тот и врезать может. Я же буду смирненько себе терпеть, как он у меня на спине бесится и царапается, пока его от меня не уберут надзиратель вместе с потным раввином. У меня есть ты - поэтому я обязан дождаться, пока мне треть срока скостят, - если, конечно, друзья не вытащат меня раньше, - и никакому бурдюку марокканскому не отнять у меня этот шанс. Поэтому я такой безропотный. К тому же Гаври ведь не от рождения чокнутый. От такой жизни спятит и самых флегматичный "йеки". Отсчитываю еще пять порций на карточке и иду звонить.
     По голосу твоему чувствую, что куришь. И приканчиваешь уже вторую пачку. Представляю тебя, сидящую в сигаретном дыму за компьютером и с бешеной скоростью молотящую по клавишам одним пальцем...
     Ну вот, поели мы салату, кукурузы немного, вымыли посуду... не понимаю, с чего это я во множественном числе выражаюсь. Я ведь и сам ел и салат, и кукурузу, и всю посуду помыл тоже я - за всех, кто это ел. Потом поглядел на Менахема, Узи, Шауля и Штерна, полюбовался их бородами, словно слившимися в едином порыве чистой веры. Позавидовал им немножко. И отправился постирать кое-какие тряпки.
     У меня свои заботы.
     Звоню перед вечерней молитвой. Слышу голос - и вижу прямые вымытые волосы, чуть ли не ощущаю запах мыла и чистоты… Зажмуриваюсь, зажимаю нос... Вот уж и прошло все, и я слышу твои слова: "Хаим, вечером еще поговорим, я тебя люблю, поешь. Завтра еду в Иерусалим, к наместнику, похлопочу... Все будет в порядке, Хаим, поешь".
     После отдыха я только один разговор использовал, потому что у телефона уже начала выстраиваться очередь, и на стене появился список желающих поговорить - каждому по десять минут, вполне справедливо.
     Присел выпить с Дани чашечку кофе - его кофе - да сигаретку выкурить, поболтали о наших тюремщиках, о "маленьком раввине" - почему это он никогда душ не принимает, - о том, что тут, у нас, да снаружи происходит и так далее.
     Звоню тебе в десять. Минуты уже не бегут так, будто за ними гонится телефонная компания, и от этого у меня на душе делается спокойнее. Я говорю тебе о любви, обещаю то-то и то-то сделать, когда освобожусь, - и все это правда. Не так, как у других мужиков: его поймают на горячем, посадят, и клянется он своей Джульетте, что больше такого не случится, а только выйдет - и попадается на какой-нибудь ерунде, и опять сидит, и - все с начала. Вот я в последний раз сорвался. По крайней мере, в этой стране больше не попадусь. По идейным соображениям. Ведь только дурак на такое способен - сесть в тюрьму в знак протеста.
     Как бы то ни было, я обещаю тебе, что еще раз позвоню до полуночи, тут до меня доходит, что мои десять минут вышли - и я вешаю трубку.
     У меня свои заботы.
     Без двадцати двенадцать хватаюсь за телефон, и всем известно, что я уже не выпущу его, пока не явится надзиратель - запирать нас в корпусе. Ты говоришь бодро, но я же вижу тебя, серую от усталости, сгорбившуюся на стуле, все еще стучащую правой рукой по клавишам компьютера. Тихонечко, чтобы я не услыхал. Прижимаешь к уху трубку левым плечом, а левой рукой проводишь слегка по волосам. Сейчас они пахнут уже не шампунем, как четыре часа назад, того запаха словно и не было, твои волосы пахнут сигаретами. "Да, милый, разбуди меня утром, - говоришь ты, - поспи ты тоже". - "Любимая..." Появляется надзиратель, и со словами: "Спокойной ночи. Я люблю тебя", - я вешаю трубку.
     Сидя с Дани за чашечкой кофе (Даниного) и покуривая, я отваживаюсь на откровенность и рассказываю ему про твой " видимый" голос.
     - Не бывает такого, - заявляет он.
     - А вот у Ифат как раз такой, - настаиваю я.
     - И что же тебе видно по ее голосу?
     - Все. Как она выглядит, чем занимается. И что делается дома.
     - Чушь!
     - Вовсе не чушь, - не уступаю я.
     - И этот самый голос все увидеть позволяет?
     - Именно так.
     - Ну, тогда ответь: видно ли тебе, что она делает до и после твоих звонков?
     
     

11. Иерусалим


     
     Снаружи раздался свист. Еще не слыша голоса, я поняла: она уже здесь. Итамар почувствовал то же самое. Его лицо позеленело, да и в глазах зелени прибавилось, рот приоткрылся в жалком подобии улыбки, и я ощутила тяжесть его руки у себя на голове.
     - Здравствуйте, - услыхала я голос бабушки.
     - Привет! - проорал в ответ Иуда.
     - Эй, парень, - обратилась к нему бабушка, - это дело не один час займет. Пожалей глотку. Можешь спокойно подойти к окну. Ручаюсь - никто с места не двинется.
     Посовещавшись со своими, Иуда приблизился к окну.
     - Как вас зовут?
     - Иуда. А вы и есть - мадам Цур-Ярон?
     - Мадам-шмадам! - Они друг друга стоили. - Адва меня зовут.
     - Хорошо, что вы здесь, Адва. С этим ублюдком говорить невозможно. Но с вами-то, надеюсь, мы все провернем.
     - Ваши условия, - просто сказала бабушка. Опять - без всякого мегафона. Стало ясно, что она поблизости. - На рожон лезете?
     - В общем так. В тюрьме "Ашморет" сидят пятеро наших товарищей...
     - Минутку, - прервала его бабушка, - дайте мне список. - Итамар начал было мне что-то по слогам объяснять, но тут же смолк. "Кто из нас больше боится бабушку?" - подумала я. И прошептала ему, что незачем так волноваться: все равно она нас увидит не раньше, чем все кончится, а тогда она будет поспокойнее.
     - Вопрос в том, чем закончится, - медленно проговорил он.
     - А я не боюсь. У меня нет плохих предчувствий.
     И тут, словно для того, чтобы таковые у меня появились, та женщина, что плакала, зарыдала уж вовсе душераздирающе. Ей хотелось в туалет. Ей было страшно и холодно. С мужем ее было что-то не в порядке - он уже не первую минуту молчал.
     Зачитав бабушке свой список, Иуда явился глянуть, в чем дело. С собой прихватил "интеллигента", чтобы переводил.
     - Она узнает еще раньше, - сказал Итамар.
     - Кто?
     - Бабушка.
     - Что узнает?
     - Что мы здесь.
     - Каким образом?
     - Она попросила список тех, кого они требуют отпустить, теперь захочет получить еще один - тех, кого тут держат.
     "Придумаю себе бедуинское имя, - подумала я, - и Итамару тоже. Если мы вообще отсюда выберемся". У меня вдруг мелькнула мысль, что нас могут попросту пристрелить. Вот этот Иуда-который-смотрел-в-окно и два его разбойника. Паршиво мне стало и горько. Тут заговорила бабушка.
     - Иуда, список я передала. Через полчаса мне скажут, где они все находятся.
     - Я же сказал, где они! - рявкнул Иуда.
     - Проверить надо.
     - Так проверяйте, побыстрей только!
     - Иуда, нажать на тех, от кого это зависит, будет гораздо легче, если я получу список заложников. С указанием национальности и возраста.
     - Мы что, переписью населения тут занимаемся?
     - Мы тут занимаемся переговорами, верно?
     - Верно.
     - Так если у вас там есть туристы, это может ускорит дело. Дети - вот еще аргумент. Евреи, арабы - все прибавляет кнопок, на которые можно жать.
     - Понял-понял, сейчас. - С довольным видом он затопал к нам. - Ну-ка, вставай, - пинком он поднял меня на ноги. - Учишься?
     - Да.
     - Писать умеешь?
     - Да.
     - Тогда возьми вон там бумагу, и вот тебе ручка, напиши, что она попросила. Слыхала?
     - Слыхала, - ответила я, чуть не прибавив, что я привыкла выполнять все ее просьбы, и как хорошо, что он велел мне встать, потому что лежать очень холодно, да и грустно все время видеть Итамаровы глаза и читать в них мысли о бабушке. Но осеклась.
     Плаксу звали Этель, ее молчаливого мужа - Артур. Они были из Нью-Йорка. Обоим по семьдесят. Монаха звали Джерри Грин, шестидесяти лет. Подстреленному, Ювалю, было двадцать три года, его подружке Ади - восемнадцать. Интересно, спит она с ним или нет? Мой дядя Таль говорит, что платонической любви не бывает. А как же Итамар и бабушка?
     Всего нас тут оказалось двадцать два человека, и я - самая младшая. Туристов не было, кроме этих двух американцев. Было еще десять арабов-христиан из Ливана. Отделились от группы специально, чтобы посмотреть эту церковь. Сгубило кошку любопытство... Что это мне сегодня сплошные поговорки в голову лезут?
     Усевшись в углу, я принялась записывать имена в порядке убывания возраста. Когда мне было пять лет, бабушка решила, что пора понемногу учить меня читать и писать. Ну и считать. Усадив меня на низкий, по сравнению со столом, стульчик, она клала передо мной бумагу, карандаш и линейку и следила, чтобы я не горбилась. Лист был гладкий, без линеек. Называлось это - урок языка, и от меня требовалось аккуратно их провести, чтобы промежутки между строчками были равными - до миллиметра. Еще были уроки арифметики: надо было разделить чистый лист на миллионы одинаковых клеточек. Малейшая неточность - и ушат презрения опрокидывался на меня. Бабушка в гневе вырывала у меня бумагу и, порвав или смяв ее, велела начинать сначала. Не будет у нее в роду безруких и безвольных! И растяп тоже! И разумеется, усталость, даже в пять лет, позорна и неприемлема. "Ты не устала, - прерывала меня бабушка, - ты ленишься!" Руки наливались свинцом, пальцы немели, голова становилась будто в тонну весом, и остатки сил уходили на то, чтобы не расплакаться. "Плач, - говорила бабушка, словно видя, что у меня ком в горле, - есть признак слабости".
     - Отличница, да? - Иуда стоял рядом.
     - Да, отличница, и в туалет хочу, - послышался мой голос. Писклявый голос. Итамар начал подниматься.
     - Эй! - прикрикнул на него один из Иудиных парней, брюнет. - Ты что, охранять ее решил?
     - Ладно-ладно. Сиди тихо, герой! Йони, заткнись, - отозвался Иуда. - А ты, - он повернулся ко мне, - топай вон туда, в угол, только мигом!
     - Послушайте, наверняка тут всем надо, холодно ведь на полу, - я решила выжать из своего везения и его терпения побольше.
     - Эй, девчонка, - обозлился Иуда, - тут тебе не классный комитет! Кому надо будет, поднимет руку. Валяй, отлей - и назад.
     Ладно. Так я и сделала. Итамар молчал и был так бледен, что я начала опасаться, уж не собрался ли он помереть. Не говоря ни слова, он положил руку мне на голову.
     После меня "интеллигент" поднял Этель - тоже по нужде. Очень вежливо и, что интересно, на чистом английском языке.
     - Эй, ты! - гаркнул Иуда кому-то. Встала женщина. Плача, она что-то бормотала.
     - Отдай вот эту бумагу той мадам, что снаружи стоит.
     - Минуточку! - вмешался "интеллигент". - Дай-ка я погляжу, чего она там написала.
     Трое наших захватчиков пошептались, потом опять разошлись.
     - Эй, отличница! - раздался надо меной Иудин голос.
     - Я?
     - Ты-ты.
     - Встать?
     - Нет! Отвечать! Та тетка снаружи - тебе родня? - Бледный, как бумага, Итамар, вышептал: "Нет".
     - Да, я ее внучка.
     - А он, - Иуда указал на Итамара, - твой дедушка?
     - Да, - вмешался Итамар, избавляя меня от дальнейшего допроса.
     - Да у нас тут прямо воссоединение семей! - проворчал Иуда.
     Йони тем временем поторапливал плаксу: не горбиться, собираться на выход и "прекратить так плакать". Интересно, подумала я, если бы она плакала по-другому, его бы это устроило?
     - Адва! - крикнул Иуда и отошел от окна.
     - Да, Иуда? - спокойно отозвалась бабушка.
     - Я сейчас посылаю женщину со списком. Она подойдет к живой изгороди. Идите ей навстречу. Один ваш лишний шаг, или эти ублюдки стронутся с места, - и сидеть ей в инвалидной коляске с дыркой в спине.
     - Ясно, - ответила бабушка таким тоном, будто ее спросили, ясно ли ей, сколько маргарина добавить в пирог. Что она и печь-то не умеет - это знали только мы с Итамаром.
     Плакса вернулась и тихонько легла на свое место. А я думала о бабушке. В списке под десятым номером значился Итамар Иогев, 48, еврей. Вдруг эта его безответная любовь представилась мне невозможной. Я представила, как бабушке вдруг станет тяжело дышать, она не в силах будет перевести взгляд на следующую строчку. Потом полегчает. Просмотрев еще строчку-другую, она снова вернется назад, снова ища и не надеясь найти, и снова что-то сдавит ей грудь. Конечно, она попросит огоньку, закурит свою неизменную сигарету, обопрется на забор или машину и, глубоко вздохнув, вернется к списку. Может, она еще успеет подумать, что, видно, мы с Итамаром разминулись, и я уже еду домой.
     Внезапно она узнает почерк. А может быть, это и будет первое, что бросится ей в глаза. Или она вообще снизу вверх начнет читать. А вдруг, крикнул кто-то во мне, такое чтение в пятьдесят пять лет вообще выдержать невозможно! Тем более, бабушке, чья мама теряла сознание, когда зачитывались подобные списки. И было это в концлагере. Я раз пожаловалась, что бабушка так кричит на деда Ицхака, что уснуть невозможно, а она, как-то особенно уставшая в тот вечер, а может, и не очень здоровая, принялась вдруг рассказывать, как тоже ребенком не могла уснуть, когда мама на идише монотонно умоляла отца убить ее, чтобы прекратить ее ночные страдания. То ли кошмары мучили мою прабабушку, то ли воспоминания. Особенно - о списках. Там значилось, кого куда отправлять. С криком или плачем она просыпалась, потом слышался мягкий, успокаивающий говорок дедушки, тоже на идише, и наконец, крики сменялись плачем, и весь гнев, страх, бессилие выливались в одну мольбу - о смерти. Но прадед не приходил ей на помощь, и она пыталась убить себя сама. Снова и снова. Так что спать спокойно бабушке удавалось, только когда ее мама ночевала в психиатричке. Дедушка Ицхак, зайдя в мою комнату, поинтересовался, зачем бабушка рассказывает мне на ночь всякие ужасы, но вместо объяснений она принялась орать на него, когда они вернулись в спальню. Перед этим, однако, она выказала совершенно необычную для нее чувствительность, расцеловав меня и обняв так крепко, что я едва не задохнулась. В спальне она кричала на дедушку, перечисляя, сколько гадостей он ей в жизни причинил. Сюда относилось и вмешательство не в свое дело - в воспитание ее единственной внучки. Нужды нет, что единственной я тогда уже не была, да и от вмешательства его я получала удовольствие, отдыхая от бабушкиного воспитания.
     - Она всегда начинает читать с конца, - сказал Итамар обычным голосом, чуть отодвинувшись. - Все: книги, письма, списки. - Так как никто не кричал: "Молчать!" или: "Не двигаться!", - я стала потихоньку приподниматься и, наконец, села. Итамар тоже сел И мы стали ждать.
     - Иуда, - бабушка говорила совершенно неузнаваемым голосом. Вот бы дома бы она так спокойно разговаривала!
     - Да.
     - Ты, конечно, знаешь уже, что у тебя там моя внучка с дедушкой.
     - Конечно.
     - Так я предлагаю, чтобы вы прочих всех выпустили, пока мы будем заниматься освобождением ваших.
     Большинство "прочих" - то ли под влиянием нашей с Итамаром смелости, то ли замерзнув на полу, - уселись и глядели на нас.
     - Вы же мне сами говорили: иностранцы мол и все такое прочее поможет взять всех за яйца.
     - Вы уже взяли, - не таким я представляла себе бабушкино состояние. - И поверьте: больше у меня в корзинке ничего нет. Да и вам с двоими легче будет.
     - Прежде всего, мои друзья должны быть здесь.
     - Вы что, хотите, чтобы их сюда привезли?! - таким тоном она могла бы спросить, не хочет ли он, чтобы у нее инфаркт случился. Вот так она отвечает, если я хочу сама поехать куда-нибудь.
     - А что такое?
     - Чушь! - отрубила бабушка.
     - Слушайте, тетя, я не такой мудрый, мне только и надо, что забрать наших людей да вернуться домой подобру-поздорову, - прогнусавил Иуда с плохо скрываемой насмешкой.
     - Вы сколько раз брали заложников? - прервала его бабушка.
     - Только теперь, а что?
     - А у меня двадцать случаев на счету. И поверьте, никуда ваша тактика не годится.
     - Ну и что делать? Сочинять всякие паршивые инструкции для начинающего террориста? - Он нервно метался от окна к окну, перебрасывая из руки в руку автомат. Повесил на плечо, потом перекинул на другое. Его друзья равнодушно, словно потеряв всякий интерес к происходящему, следили за Иудиными метаниями. В каком-нибудь боевике трое смелых, высоких красавцев, обменявшись многозначительными взглядами, уже скрутили бы растерявшихся захватчиков.
     - Инструкция-шминструкция, - с несокрушимым спокойствием отозвалась бабушка. - Я хочу, чтобы вы поняли: вам же легче будет, если вы отпустите все стадо, и с оставшимися овечками, все впятером отправитесь к тюрьме "Ашморет".
     Итак, бабушка уже знала и то, что их трое, и Иудину манеру разговаривать.
     - Скажите, - шепотом спросила я Итамара, - это она все сама придумала или ей написали?
     - Ничего ей не писали, у нее переговорное устройство есть. Один из "ублюдков", как выражается Иуда, разрабатывает план, а она должна его придерживаться.
     - Так она просто вроде рупора?..
     - Ни в коем случае. Хотя в такой ситуации и рупором быть не просто. И потом, она имеет право на свое мнение по поводу плана "ублюдков".
     - Вы так разговаривать стали - совсем не похоже на почтенного адвоката.
     - Я же говорил, - он, наконец, улыбнулся.
     Бабушка тем временем убеждала Иуду. Я уже едва не жалела его. Хотелось крикнуть: "Не расслабляйся! Она всегда своего добивается!" Все свое детство я слышала эти нотки, этот интимно-пониженный тон. Я металась между кнутом и пряником. Так же она вела себя с папой, с его младшими братьями, с дедом Ицхаком - и всегда добивалась своего. Один только дядя Таль, младший брат отца, продолжал поступать по-своему: жить со своим Ротемом. М-да-а... Если Иуда похож на Таля, то что нас ожидает?
     - Ты о чем думаешь?
     - О моем дяде Тале.
     - А что с ним?
     - Он - гомосексуалист.
     - Гомосексуалист, - повторил Итамар, наверняка подумав про себя: "Но он же "никакой".
     - Да, несмотря на бабушку, - сказала я и продолжала, решившись: - а может, как раз из-за нее.
     - Так как же... как же она...
     - Она все перепробовала. Однажды утром я зашла к нему в комнату, увидела, что он лежит в обнимку с каким-то парнем, и сказала бабушке. Тогда она промолчала. Но потом попробовала все. Все, говорю вам.
     - Верю.
     - Целый месяц она промучилась. А потом сказала себе и всем - всем - близким и далеким: "Я чувствовала, что чего-то в этом ребенке недоглядела. Такой спокойный был. Обыкновенный ребенок. Умненький, но звезд с неба не хватает. Славненький, не неудачник, но ничего особенного. Никакой. Маменькин сынок, весь на виду, никаких проблем. Я должна была понять. Голубой!"
     - И все?
     - Еще она рассказывала, что когда по радио или по телевизору рассказывали про родителей детей-гомиков, то всегда считала: "Ну и что? А лучше - мертвый ребенок?" Получалось, будто он стал таким из-за нее.
     - Верно.
     - Что - верно?
     - Она и правда так говорила: "Лучше - мертвый ребенок?"
     - Ну, это и все.
     Нет, Иуда на Таля не походил. Он собрал совещание. Бабушка заверила его, что люди из его организации "Борцы за неделимый Израиль" уже готовы к выходу из тюрьмы "Ашморет". Еще она пообещала, что скоро доставят телефон, и он сможет их услышать, когда захочет. Он ей поверил.
     - Ладно, тетя! - прокричал он, закончив совещаться. - Тащите телефон, я поговорю с друзьями и начнем потихоньку. Мне нужны две машины с полными баками. Оба яичка мы повезем с собой. Позаботьтесь, чтобы меня не беспокоили - и я их не трону.
     Я готова была поклясться, что бабушка сейчас улыбается про себя той гаденькой усмешкой, которая должна была означать: "Всех перехитрю!"
     - Хорошо, Иуда, пусть будет так. - Несколько секунд спустя она сообщила, что телефон доставлен.
     - Можно подойти?
     - Можно.
     Мы ничего не видели, но было ясно, что она подошла к окну и положила на подоконник сотовый телефон. Иуда гаркнул, чтобы она валила назад, она в ответ спокойно его уведомила, что сейчас ему позвонят. А он уже и разговаривал по телефону - с Хаимом Галеви. С ужасом этой страны. Хаим Галеви? А откуда мне это имя знакомо? Судя по разговору, для Иуды он - вождь и учитель. Иуда так взволнован. Впечатление такое, будто он в какую-то игру играет со своими ординарцами. Похоже, они и вправду хотели только вытащить своих из тюрьмы, да и убраться подобру-поздорову. Однако мне известно было, что кое-каких политиков и подпольщиков из других групп они приговорили к смерти, и приговоры не отменены. Для "Борцов за неделимый Израиль" все это - "они", а "их" следует уничтожать.
     Поскольку разговор был по телефону, ничего важного Иуда не сказал. Так, поболтали. "Мы вас заберем, это - вопрос пары часов", - пообещал он в заключение.
     С непривычным терпением бабушка ждала, когда они закончат трепаться. Потом посоветовала Иуде держать телефон при себе. Он только посмеялся ее наивности: то есть неужели она всерьез думает, будто он такой дурак, что нацепит на себя это скопище проводов и винтиков, которым управляют из какой-нибудь слесарки. Ну, бабуля, что вы, ей-Богу!
     - Тетя! - крикнул Иуда. - Пока я тут людей на выход собираю, позаботьтесь, чтобы принесли чего-нибудь пожрать да попить. - Помолчав минуту, он напомнил:
     - И не забудьте, вы у меня - как придворный дегустатор: если что - вам первой и крышка… Домой хотите? - обратился он к нам.
     Все дружно и почтительно закивали. Как в классе: "Доброе утро, дети!" - "Доброе утро, господин учитель!" Голос Итамара в общем хоре отсутствовал. Почему-то я понимала, что дело тут не в страхе. Бабушкин голос. Сам факт, что она здесь. Мысль, что он вот-вот ее увидит. Целую вечность общаться только с фотографией на стене - и вдруг встретиться с оригиналом. Хоть роман пиши... Жаль, что бабушка уже задала направление моим мечтам о будущем: к белому халату врача.
     Бабушка с Иудой завели утомительную дискуссию насчет расписания и процедуры. Ей приходилось говорить снизу из-за высоты окна, а Иуда то и дело принимался спорить со своей свитой.
     В помещении, где сидели заложники, стало тесно. Все сгрудились на пятачке у алтаря, шептались в группках по двое-трое, время от времени кто-нибудь, отпросившись, бегал в туалет.
     - Итамар, - мне захотелось вернуть к жизни моего обалдевшего компаньона.
     - Да.
     - Есть хотите?
     - Мы же ели недавно.
     - А пить?
     - Нет.
     - А в туалет?
     - Нет еще.
     - Боитесь?
     - Нет.
     - Как вы думаете, почему бабушка им нас раскрыла? - Я решила вытянуть из него фразу хотя бы слова в четыре.
     - По нескольким причинам. Во-первых, она предположила, что они обратили внимание на фамилию. Могли бы, конечно, и не обратить, но она подумала, что если они все-таки это заметят, а она будет отрицать или вообще ничего не скажет по этому поводу, это подорвет их доверие. Как я понимаю, она предположила, что ты, если спросят, врать не будешь. Во-вторых, в руках террористов двадцать два человека. Положение трудное. Обычно заложников вытаскивают по одиночке. За еду, за предоставление возможности с кем-то связаться покупают свободу для стариков, детей, беременных. А тут она смогла им доказать, что ее участие - знак перехода к делу. Подумала, что они согласятся двадцать человек освободить и оставить двоих, самых для нее дорогих. А для них получилось хуже: из всего стада у них осталось две овечки, если пользоваться бабушкиной терминологией.
     - Если уж говорить бабушкиным языком, - не преминула я напомнить, - так она сказала, что мы у нее - единственные яйца в лукошке. Мы, - повторила я многозначительно.
     - А что она должна была сказать, по-твоему? "Ой, глядите, это же господин судья, которого я двадцать лет назад прогнала" - так, что ли?
     - Знаете, в чем ваша беда?
     - И не думал, что у меня она есть.
     - Но она есть.
     - Ну и в чем же?
     - Вы по-рабски себя ведете. Вы - пессимист. Пораженец. А бабушка не лжет. Если сказала, что здесь - двое дорогих ей людей, значит, именно так и есть.
     - Ты - прелесть, - с улыбкой он погладил меня по голове.
     - Так что вы намерены делать?
     - Ничего. Находиться в плену. Освободиться живым и по возможности невредимым. Вот и все.
     - Все? Судьба дает вам счастливую возможность увидеть бабушку...
     - И отдаться на ее суд, после того как я безрассудно потащил тебя, несмотря на ее запрет, по местам, где один черт и т.д., удостоиться ее перлов - и больше ничего. - Помолчав, он договорил: - Наверняка она снова попросит уладить проблемы с твоей мамой.
     - Но бабушка, - не сдавалась я, - и сама не отрицала. Ведь сама судьба...
     - Твоя бабушка - не такой романтик, как ты. Совсем к этому не склонна. Тех, кто свои удачи и неудачи приписывает судьбе, она презирает. Она, - его вдруг прорвало, - в своих неудачах винит других.
     - Но все-таки она меня к вам послала, - нелестную характеристику бабушки я проигнорировала.
     - Это естественно.
     - И вовсе нет. Деньги у нее есть. Вы не единственный адвокат в стране. Она могла бы кого-нибудь другого нанять, кто больше в таких делах понимает.
     - Она знает, что я для нее сделаю все.
     - Как любой, кому заплатят.
     - И все-таки...
     - И все-таки, мой отец и дядья глаза вылупили от изумления, когда услыхали, что я к вам еду. Таль даже сказал...
     Итамар так и не узнал, что сказал мой дядя Таль.
      - Дети, - крикнул Иуда, жуя доставленную бабушкой питу с шуармой, - встать!
     Мы встали. Кроме раненого, который смог подняться только с помощью Итамара и монаха.
     - Дедушка, - обратился Иуда к Итамару.
     - Да?
     - Пусть этому парню кто-нибудь другой поможет, если одного мало. Вы с внучкой останетесь здесь.
     Итамар предоставил монаху поддерживать раненого в одиночку и сел на место. Села и я.
     - Тетя! - позвал Иуда.
     - Да, Иуда, - отозвалась бабушка таким тоном, каким обычно болтают от нечего делать.
     - Я отправляю их к вам, только бы эти ублюдки не стрельнули.
     - Не стрельнут. Я здесь, и я жду.
     Хлопая заложников по плечу, Иуда одного за другим выпускал их навстречу свету, теплу и объятиям. Последними вышли раненый с монахом. Бабушка отчитала Иуду за то, что раненого не выпустили первым. Не хватало еще, чтобы ему хуже стало, сказала она. Иуда ответил, что мол, слава Богу, что этим все и обошлось, и пусть она позаботится, чтобы ничего худшего не случилось.
     - Иуда, мы готовы, - сообщила бабушка через несколько минут.
     - Освобожденных, безусловно, пересчитали, сравнили со списком, спросили, в самом ли деле только двое осталось, - пояснил Итамар.
     - Мы тоже готовы. Как поступим?
     - А вы как хотите?
     - Пусть эти поганцы со своими машинами отъедут подальше. А вы оставайтесь около машин, которые вы нам даете.
     Бабушка помолчала. Стоял шум.
     - Послушайте, я обязана отойти вместе с полицией.
     - Вы что, боитесь?
     - Нет, но есть порядок.
     - Хорошо, только стойте так близко, как только можно.
     - Идет. Когда начинаем?
     - Сейчас.
     Снаружи донесся скрежет шин по щебню. Ожили рации. Взвыла сирена - и сразу смолкла. Стало тихо. Потом послышался свист.
     - Иуда, можно выходить, - сказала бабушка в мегафон.
     - Хорошо, Адва! - крикнул Иуда. - Только помните: без фокусов, не то разобью любимые яички.
     - Помню, - она так разговаривала, будто он у нее молока и хлеба просил. - Имейте в виду, мы вас будем сопровождать - впереди и по сторонам.
     - Ясно, только держитесь подальше.
     - Договорились.
     - Выходим.
     Он знаком велел нам встать, и мы вышли. Сначала мы с Итамаром, под автоматами двух Иудиных головорезов, последним - Иуда. Солнце меня ослепило. А Итамар, как я заметила, забыл в церкви свои очки. Проклиная солнечный свет, я прикидывала, как далеко он без очков видит, и высматривала бабушку.
     Вот уж год, как я на голову ее выше, но до сих пор не обращала внимания на то, какая она маленькая. Она стояла в отдалении от "ублюдков", но и от нас далеко, в своих синих брюках и темных очках, с чудной косичкой - и такая маленькая. Потом я заметила на ней бронежилет. Патрульные машины - штук десять, наверное, - стояли стеной, за ними - куча народу.
     - Давай! - гаркнул Иуда, подталкивая нас вперед. - Ты со мной, - он подтолкнул меня к первой машине, - а ты туда, - указал он Итамару.
     Я посмотрела на Итамара, и он со словами: "Спокойно, все будет в порядке", - полез во вторую машину. Потом снова посмотрел на меня и улыбнулся. Я приветственно помахала бабушке, она ответила. Небось проклинает сейчас тот день, когда "эта злодейка" меня родила. Тут Иуда начал ругаться, потом заорал на бабушку:
     - Вы что, за идиота меня считаете?!
     - Ни в коем случае, - отозвалась бабушка, и, не обращая внимания на предостережения офицера "не двигаться", подошла на четыре шага. - В чем дело?
     - А будто вы не знаете - у меня вторую машину вести некому!
     - Некому? - простодушно удивилась бабушка.
     - Да, некому!
     - И что делать будем?
     - Пусть кто-нибудь из этих ублюдков поведет фургон.
     - Минуту, - спокойно повернувшись, бабушка направилась обратно к толпе полицейских. После молниеносного совещания она вернулась вместе с одним из них.
     - Иуда, это Габи, он поведет вторую машину до "Ашморета".
     - Хорошо-хорошо, - проворчал Иуда. И вместе с "интеллигентом" снова подтолкнул меня к машине. Но в этот раз мы с Итамаром были вместе. Я видела, как бабушка разговаривает с полицейским, потом она села в машину, и ее темные очки все время были обращены в нашу сторону. Правда ли, что мы для нее - самое дорогое? Дорога ли я ей? Она частенько ворчала по поводу того, что в своем возрасте вынуждена играть в дочки-матери.
     - Все эти разговоры, - злилась бабушка, - про школу, про дисциплину да про какого-то дикаря, что за тобой хвостом волочится, - зачем мне все это, в мои-то годы? И вообще, - и тут она выдавала свое любимое, - я не умею растить дочерей.
     Только пожив у нее, я смогла оценить эти слова. Со временем я стала приходить к выводу, что сыновей растить она тоже не умеет. Вероятно, не стоит наклеивать детям ярлыки вроде "хороший" или "плохой", а потом относиться к ним соответственно. Что же до "дикаря, который хвостом волочится", то и он привык к бабушкиным вспышкам. Эрез его зовут. Он - бабушкин сосед. Мы с ним играли, еще когда совсем крохами были. И до сих пор играем.
     - Ты мне не говорила, - Итамар будто прочел мои мысли, - парень у тебя есть?
     - Есть. Бабушка терпеть его не может.
     - Это почему же? Он у тебя новенький?
     - Да нет, старенький. Одиннадцать лет уже.
     - И до сих пор он ей противен?
     - Каждый раз, как она его видит.
     - Что же ей в нем не нравится?
     - Что нестриженый. Что серьга у него в ухе. Что у его матери грудь видно, когда она ходит, и сзади все. И отец его лентяй, а сестра - аутистка. И что ко мне он липнет.
     - И все?
     - Нет, не все. Но в основном, это.
     - А еще что?
     - Еще - у их собаки все время понос. И в туалет они только по ночам ходят, как раз под утро. А днем собирают, что ли? И вечно он голодный, значит, его мать не готовит, но это бабушка еще могла бы понять, потому что и сама не готовит, но она хоть продукты покупает.
     Иудина команда о чем-то бурно заспорила. Несмотря на всякие сокращения и шифры, которыми они пользовались, мы догадались, что речь идет о завершении операции. Итамар, вероятно, понял, что у них есть разные соображения насчет того, как поступить, когда их друзей освободят. И теперь они решали, какой вариант выбрать. Нашего мнения, разумеется, никто не спросил.
     - Ну и как она в роли мамы?
     - Да я уж и забыла почти, что такое мама. Так, абстракция какая-то, которую и представить-то себе тяжело. А в общем - ну, как и прочие матери: так же достает, как они.
     - Например?
     - Ну, "не ходи босиком", "не сутулься", "когда уже он уйдет?", "с твоей химией я нищей и больной стану"... да вы же знаете...
     - Но?..
     - Что - "но"?
     - По-моему, тут должно было последовать "но".
     - Верно. "Но" - это то, что ее отличает: ее циничность, ее острый язычок, весь ее вредный характер - все это порой обрушивается на меня. И еще - страсть все критиковать. А попробуй ее покритикуй: не то, что не согласится, - и слушать не станет. Другие матери при детях сдерживаются - и без особого труда. И еще - это и плюс ее, и минус - она ко мне всегда относится, как к взрослой. С самого детства я знаю, что имею все права. У меня есть "право вето". Мы с ней на равных, понимаете?
     - Понимаю. И чего, по-твоему, тут больше, цинизма или демократичности?
     - Когда как.
     - Ну, например?
     - Например, когда я слышу, что я - пустая банка, никчемная грязная тряпка - и все потому, что не успела за две с половиной минуты почистить зубы, поесть, сходить в туалет и одеться... - Я сама себе удивлялась: что это я так разоткровенничалась на тему бабушки. Раньше я бы и слова критики по ее адресу не стерпела бы, даже в шутку. А Итамар молчал. И вместо того, чтобы тоже замолчать, я продолжала:
     - Пошли мы с Эрезом покупать мне первое настоящее платье. Вернулась счастливая, примерила, хотела бабушке показать, а она: "Что у тебя половые органы есть, это и так всем известно, зачем их еще и предъявлять, не пойму, что в них такого особенного?"
     Итамар все молчал. Тут я подумала о том, что бабушка никогда меня пальцем не тронула, если мне случалось чего-нибудь натворить. И все-таки каждый раз я ее до дрожи боялась. Уж лучше бы она мне влепила, чем выслушивать ее перлы. А она всегда гордилась, что руки на меня не подняла. Кто жалеет розог, тот не любит дитя.
     Может, в том-то все и дело, что я ей не дочь, и она просто меня не любит? Дядя Таль говорил, что никого она не любит - он ее насквозь видит. А папа сказал, что бабушка скрыта за такой плотной завесой, сквозь которую никому не проникнуть. Он-то сам уверен, что она - да, любит. Ну, мой папа - он добрый во всем и во всех видит только хорошее. Когда мама сбежала, бабушка сама захотела меня забрать. И теперь, если мы отсюда выберемся, то благодаря ей, и я еще больше буду ей обязана.
     Итамар все так же молчал. Судил ее? А если да, то осуждал ли? А может, думал: что это, мол, за девчонка, которая так честит свою бабку, да еще перед чужим человеком? Но он не чужой - кажется, я знала его всю жизнь. А он - меня. Наверное, и впрямь мы с ним - два яичка из бабушкиного лукошка.
     - Хотя она и дает тебе деньги на расходы, - нарушил, наконец, молчание господин судья, - ты на нее совсем не похожа.
     - И чем же я отличаюсь?
     - Искренностью.
     - Бабушка тоже человек искренний.
     - Только с виду.
     - Вы уверены, что мы об одной и той же бабушке говорим?
     - Абсолютно.
     - Тогда объясните.
     - Пожалуйста. Твоя бабушка разговорчива. Порой такие интимные вещи вываливает, что окружающим стыдно слушать, но ее настоящая суть остается невидимой, а она совсем другая.
     - Итак, она признается виновной по двум статьям: сокрытие подлинной сущности и способность совершить преступление.
     - Вот этим ты точь-в-точь в нее.
     - Чем - этим?
     - Тем, что к словам цепляешься. Тем, что не позволяешь фразе повиснуть в воздухе не растолкованной, не разобранной по косточкам.
     - Верно.
     - Объясняю еще раз: не было никаких преступлений. Речь идет о принципиальной возможности, о допущении в мыслях.
     - А я вам снова верю, как обществу с ограниченной ответственностью. А что вы, ваша честь, называете преступлением?
     - Даже такой грех, как сокрытие фактов. И спасибо за такое доверие ко мне и моим словам.
     Пока он выражал благодарность и гармонию, наши захватчики доспорились до точки кипения. Потом все почувствовали упадок сил. Мне захотелось спать. Тут "ублюдки" подали какой-то знак Иуде, и все машины остановились. Это я говорю "все", а Итамар их пересчитал - одиннадцать штук, не считая наших двух, - после чего заметил: "Не считая замаскированных", - таким голосом, каким обычно говорят интеллигенты, когда начинают строить из себя "мачо", "сильных мужчин". Иуда дал бабушке знак выйти из машины и сам вышел. Стоя так близко друг от друга, что доплюнуть было можно, они являли собой такое зрелище, что даже солнце, казалось, не утерпело и высунулось из-за облаков - поглядеть. Бабушка - маленькая, укутанная в бронежилет, в темных очках на пол-лица, черноволосая с отливом, волосы блестят на солнце, руки сунуты в карманы брюк, и вся - воплощенное спокойствие. Напротив - здоровенный, тощий, пламенно-рыжий Иуда, почему-то все время переваливающийся с пяток на носки и обратно, а руки места себе не находят. О чем они говорили, не было слышно.
     - Бабушка не удержится, - предсказал Итамар, - обязательно ему скажет, чтоб кончал молиться.
     - А он, - мне тоже загорелось угадывать, о чем там говорят, - ответит, что пусть, мол, поостережется, а то - как бы ей самой не пришлось молиться за упокой двух душ сразу.
     - Ну, это уж слишком, - осадил меня Итамар и замолчал.
     Два пламени - черное и рыжее - сблизились так, что, казалось, они кусаются. Иудины руки задвигались уже совершенно как в лихорадке, а бабушка улыбалась. Молча стояла и улыбалась - это она-то, для которой кричать и руками размахивать - все равно, что дышать. Наконец, два пламени разошлись, нас втолкнули обратно в машину, и колонна снова двинулась.
     - На переговорах бабушка совсем не та, что дома. - Итамар то ли спрашивал, то ли утверждал.
     - А что?
     - Ты глаз не могла от нее отвести, даже рот открыла.
     - Это правда. Совсем не такая.
     - И которая из двух настоящая?
     - А вы как думаете?
     - Я думаю, ты настоящая еврейка.
     - Это почему же?
     - Потому что отвечаешь вопросом на вопрос.
     - А вы?
     - Ладно, так все-таки, какая из двух настоящая?
     - Та, что дома, - я, наконец, удостоила его ответом.
     - Вот и ошибаешься! - Опять - уже второй раз сегодня - мне подумалось, что мы говорим о двух разных людях. - Это тебе только кажется.
     - Объясните.
     - Это - как и в случае с искренностью: две стороны медали. Бабушка твоя болтлива, криклива, постоянно кипит, как чайник, а в сущности, очень уравновешенная и вообще - человек в себе.
     - Так зачем же столько шума?
     Итамар не отвечал, и тут на меня навалилась страшная усталость, которая подавила мое нездоровое - хотя и естественное - любопытство. Я сдалась и уснула. Проснулась с мыслями о бабушке. Она рассказывала, что только в пятнадцать лет стала засыпать по ночам. Через год после несчастья. Когда ей было четырнадцать, родители поехали на север страны, в дом отдыха. Два дня спустя ей сообщили об их гибели в автомобильной катастрофе. Целый год после этого, живя у тетки, она не могла уснуть. Всю ночь думала - и не могла ответить на один мучительный вопрос: не внял ли отец, в конце концов, мольбе матери о смерти?
     
     * * *
     Проснувшись, я обнаружила, что Итамар держит меня на руках, что к нашей свите присоединилась еще дюжина полицейских машин, что впереди площадь, а там стоит бабушка в своем бронежилете и в темных очках, которые уже несколько часов ей без надобности, позади нее - пятеро мужчин, перед ней - Иуда, а по сторонам, на солидной дистанции, - куча полицейских.
     Я чувствовала, как в той руке Итамара, на которой я расположилась, бьется пульс под стискивающими ее пальцами другой руки. Меня задело, что бабушка ведет себя так, будто мы с ней не знакомы. Мы снова тронулись. Бабушка с полицией шли позади, все уменьшаясь, и машины вместе с ними. Хаим Галеви... Хаим Галеви... Имя грозного руководителя подполья засело у меня в голове. Где я его слышала? По телевизору, что ли? Или по радио?.. Я пыталась вспомнить. В школе, на лекциях о текущей политике? Нет! Я его дома слыхала, но не из какой-нибудь говорящей коробки. Так откуда же? Хаим Галеви... Хаим Галеви... И вдруг я чуть не вскрикнула. Хаим Галеви. Ну конечно! Бестолковый дружок Ифат, не знающий цены деньгам.
     Это бабушка так о нем говорила. Никогда не забывала упомянуть все его черты, всегда выпаливала их на одном дыхании. Студентка Ифат уже не первый год снимала квартиру у дедушки Ицхака. А бабушка ее опекала. Такое на нее иногда находит - начинает над кем-нибудь шефствовать, безо всякой причины, по крайней мере, видимой. Уже несколько лет Ифат учится, теперь - на вторую степень. Всегда у нее с деньгами туго. Дед Ицхак всегда брал с нее за квартиру меньше, чем полагается. Бабушка сначала сердилась на нее, потом привыкла и стала покровительствовать. И ей, и этому ее бестолковому другу - Хаиму Галеви.
     - Как вы думаете, - зашептала я Итамару, - устроят какую-нибудь операцию, чтобы нас освободить и арестовать наших захватчиков?
     - Нет, конечно.
     - Почему?
     - Такое вот у меня чувство.
     - Которое основано...
     - На предчувствии.
     - Вы же не в суде. Протоколов нет, можно и в чувствах признаться.
     - Да нет у меня никаких оснований. Вот просто чувствую - и все.
     - Но к бабушке это имеет отношение?
     - Да, - он так на меня взглянул, будто только что увидел.
     - И в том признаться, что она способна на преступление пойти, если ее в угол загонят, если кому-то, кто ей дорог, будет грозить опасность?
     - Что такое преступление, по-твоему?
     - Бездействие, в частности.
     - Соображаешь.
     - Не хуже вас. Все точно, как вы объясняли: кто-то, дорогой для нее, в опасности, - я решила все выложить, если он еще что-нибудь спросит. Чувствовала, что можно - исходя из того, что было.
     - И этот дорогой - не ты. Это ты хотела сказать? - кажется, до него дошло.
     - Вот именно.
     - И к плану операции этот кто-то имеет отношение?
     - Имеет. Это - женщина.
     - Женщина...
     - Да. Ифат ее зовут. Бабушкина молодая подружка, женщина этого Хаима Галеви.
     - Хаим Галеви?.. Это - Хаим Галеви?
     - Совершенно верно, именно он.
     
     * * *
     В семь часов вечера, когда мы остановились залить горючее из сопровождавших нас заправщиков, Иуда объявил, что здесь наши пути расходятся. Загнав в какой-то чахлый садик, нас привязали друг к другу, да еще и к дереву в придачу, велели открыть рот и сунули туда по черной тряпке. И мы остались одни.
     Выплюнуть тряпку оказалось не трудно - не знаю, хвалить за это Иуду или ругать.
     - Вы были правы.
     - Да.
     - Отлично.
     - Отлично.
     - Содержательный разговор.
     - Правда. Содержательный.
     - В этом вы спец.
     - Если уж мы вспомнили о содержательных разговорах, - господин судья решил, видимо, отвлечь меня от нашего общего открытия, - то у меня как-то интересный диалог с твоим отцом произошел, когда он был маленький. Это было ночью. Он спал, и я подошел, чтобы его укрыть, и вдруг он сказал: "Да, там будет много слонов". - "Что, - спрашиваю, - слоны?" - "Точно, - отвечает он спокойным ясным голосом, будто и не спит, - много слонов, они все растопчут и разрушат мир." - "Неужели?" - я был потрясен. - "А что же, - спросил он, - они будут тихо сидеть и пить чай?"
     - Итамар.
     - Да?
     - Вы можете рассказать что-нибудь, совсем не связанное с бабушкой?
     - Могу. - И он замолчал. Я чуть задремала с мыслью о том, что будет, если я джинсы обмочу. Станет легче - потому что облегчусь - или тяжелее - потому что штаны мокрые?
     - Мне, - прервал, наконец, молчание Итамар, - вспоминается один диалог, не то чтобы очень яркий. Хочешь послушать?
     - Хочу.
     Окончание следует.
     Авторизованный перевод с иврита Михаила Рахлина
     
     * * *
     - Прошу вас, Нехама, выпейте чего-нибудь.
     - Бог меня не пощадил - так смею ли я сама себя жалеть?
     - Ну довольно, хватит, Нехама. Надо жить.
     - Не хочу.
     - Пожалуйста, не начинайте все заново! Вот - шоко холодненького попейте...
     - Тошнит...
     - Это потому, что вы не пьете весь день.
     - Не могу...
     - Можете. А если и не можете - вы должны.
     - А ты-то сама что-нибудь ела с утра, скажи мне?
     - Да, и ела, и пила.
     - Ты - самый спокойный человек из всех, кого знаю.
     - Ага...
     - А ребенок где?
     - Итамар? С ним все в порядке.
     - Что значит - в порядке? Где он?
     - Им есть кому заняться. Так всегда делают, когда траур. Кто-то о детях позаботится, кто-то готовит - все сделают.
     - Откуда ты знаешь?.. А я умру!
     - Перестаньте...
     - Я погибла! Погублена! Как теперь жить?
     - Факты...
     - Что - факты?
     - Факт - что он умер, а вы живы.
     - Юзя, скажи мне, откуда ты силы берешь?
     - А я знаю? Я вас прошу, пейте. Четыре дня осталось - самых длинных в жизни. И поешьте: голод его вернуть не поможет.
     - Юзя, Юзя! Как это могло случиться с нами? Сыночек мой... Единственный... Твой единственный и любимый. Почему? Господи!..
     - Тише, тише, Нехама, прошу вас. Поберегите себя. У вас еще две дочери есть и внук. Они не хотят остаться и без мамы, и без бабушки.
     - Не хотят, но смогут. Только Миха, мой мальчик, без мамы не мог. Девочки с юности без меня обходились, а Миха у меня на глазах рос. Я ведь молоденькой его родила... Ой... Давит... Плохо мне. Юзя, милая, не заставляй меня есть. О Боже, что же теперь будет?
     - Нехама, держитесь. Ну, пожалуйста. Вот Кригеры пришли - поговорите с ними.
     - Как это у тебя выходит оставаться такой спокойной, Юзя? Всегда ты ко всему готова. Да, я знаю. Всегда радовалась такой невестке. Когда ты на пятом месяце была, я уже радовалась. С Богом разговаривала. Юзефа о Михе позаботится, - так я ему говорила. Но теперь, Юзя, теперь, когда твоего мужа нет... Нет! Боже! Нет моей деточки! Что мне делать без него, Юзя, что? А ты его разве не любила? Разве тебе не больно? Ты все крутишься тут с водой да сзндвичами да чужие слезы утираешь, а у самой - ни слезинки. Господи, он же твой муж был. Отец твоего сына...
     - Ну все, все, Нехама, выпейте водички.
     - А как ты, Юзенька? Как ты? Тебя и не спрашивают - видно, просто не успевают, потому что ты спрашиваешь сама, и даже ответа не слушаешь. Но сейчас у нас времени много. Все время, что есть в мире.
     - Может быть.
     - Юзенька, ты ведь мне как дочь, ты знаешь. Только чуточку больше, чем дочь... Скажи-ка, Юзя... Правду скажи... Что ты такое о Михе знаешь, а мне не говоришь? Почему мое дитя решило уйти из жизни, уйти от меня?
     - Не знаю, Нехама. Сейчас Итамар придет, чаю выпьем...
     - Не хочу я чаю, хочу тебя послушать. Ты же хорошо его знала, лучше, чем. мы все. Лучше, чем я. Что произошло, Юзенька?
     - Ничего.
     - Да как же это - средь бела дня приходишь домой, видишь его мертвым, хоронишь - и живешь себе спокойно дальше, ничего не узнав?
     - Нехама, иногда мне кажется, что вы жестоки.
     - Я всегда жестока, Юзя, но к тебе - только иногда. Расскажи!
     - Что?
     - Должно же чем-то объясняться такое спокойствие.
     - Ага...
     - И я спокойна, Юзя. Его нет... Нет моего мальчика... И не будет. Так хоть узнать, из-за чего.
     - Вам от этого легче станет?
     - Если только это не из-за меня.
     - Вы ни при чем.
     - Докажи.
     - Понимаете, Нехама, я и сама всего не знаю. Я же - всего только воспитательница в детском саду. Может, я виновата. Мне многого не говорили. С чего начать?
     - Как сказку - с начала.
     - Мы поженились. Стали как одно целое. Все единое - и мысли, и чувства. А когда сын родился, еще ближе стали друг другу. Просто, как один человек. Один.
     - Юзя, Юзя, с кем же ты теперь будешь, когда его нет?
     - С Нехамой буду, и никто больше мне не нужен.
     - Должен быть нужен, Юзя. Должен.
     - Должен быть, но не будет. И слушайте уж до конца, коли уж уговорили меня рассказывать.
     - Слушаю, Юзя, слушаю. Ты говоришь его словами. Вы с ним на одном языке говорили.
     - И так - пять лет. Пять лет брака. А всего - тринадцать лет вместе. С девятого класса. Как один человек, только поделенный на мужчину и женщину. И тут он встретил Сарит.
     - Это кто такая? Ты на что намекаешь, а? На что?
     - Послушайте, Нехама. Вы спросили, я отвечаю. Если у меня на это есть силы, найдите силы и вы - послушать.
     - Да, Юзинька, да.
     - Сарит на два года нас моложе. Его стажерка. И он...
     - …С ней спал.
     - Он любил ее.
     - Нет!
     - Да.
     - Не могу слушать. Какая-то... какая-то...
     - Вы должны слушать. Ваш сын ее любил. И она не "какая-то". Она была его любимой женщиной. Три года…
     - Нет, нет! Ты была, ты!
     - Мы были как одно целое. Но он ее любил.
     - Меня убивает твое спокойствие. Убивает!
     - Не умирайте, а слушайте. Он был с ней. Все, чего он хотел, - это быть с ней. И тогда началось безумие. Как и всегда бывает, сначала понемногу, потом все сильнее и сильнее, наконец, он совсем голову потерял. Мы всем начали лгать. Вам, Богу, сыну, моим родителям, вашим дочерям, соседям, его шефу. Всем. Соткали завесу из лжи. В этом царстве обмана, которое мы сотворили, нам самим было стыдно.
     - А мы? Мы же ничего не чувствовали. И я... Мой сын с этой женщиной... И - ничего?
     - Ничего. Никто не знал - ни сын, ни родители. Никто.
     - Так ты помогала ему...
     - Вот так здрасте! Да иначе он бы и не смог ничего.
     - Ну да. Невозможно же всем и все время лгать. Тебя-то, значит, он не обманывал. И то хорошо.
     - И не пробовал даже. В тот день, когда они познакомились, а мы еще и ребенка не зачали, он ничего не сказал, а я уже знала, что будет.
     - И нельзя было ничего сделать?
     - Что, например?
     - Да я знаю что? Бороться! Давить! Скандалить. Нам рассказать.
     - Без толку. Ему бы только хуже было.
     - А тебе? Ты-то как? Тебе не стало хуже?
     - Я привыкла.
     - Юзя, ты меня убиваешь! Привыкла! Ты что думала, это пройдет?
     - В первые месяцы - да, так я и думала. Когда поняла, что ошиблась, затеяла разговор. Быть может, предложила, лучше тебе к ней уйти? Вы же с ней, говорю, юристы, найдете какой-нибудь вариант, который всех устроит. Но он боялся. Боялся остаться без меня. Без сына. И вас боялся, вашей реакции. Шума который поднимется. И не захотел уходить. А напряжение становилось невыносимым - и он сам решил порвать все.
     - То есть?
     - За две недели до самоубийства он позвонил мне на работу и сказал, что намерен покончить с собой. Я бросилась домой. А он сидел в гостиной и смеялся - надо мной, за то, что поверила ему. Потом обнял меня, и смех сменился плачем. Тогда я поняла, что он на это способен. И все-таки поверила ему. Постаралась отдалить его ото всех. Оторвать от всего. Сделать так, чтобы ему было спокойней. Чтобы он передохнул.
     
     * * *
     - И сколько вам тогда было?
     - Семь.
     - И где ж вы спрятались.
     - Совсем рядом - за диваном.
     
     * * *
     В два часа дня, когда все уже кончилось, Итамар и бабушка оказались лицом к лицу. До бабушки дошло, наконец, что уже темно, она сняла свои темные очки, и они болтались на черном шнурке, пока не улеглись у нее на груди. Она стояла, сунув руки в карманы брюк, выставив ногу вперед и склонив голову вправо. Итамар же, который, как выяснилось, своих очков в церкви не забывал, вынул их из кармана брюк и надел. Теперь они могла друг друга рассмотреть. Оставалось еще заговорить. Но это, как видно, сделать было не просто. Я пари готова была держать, что бабушка откроет рот первой. Она молчать не привыкла. Хорошо, что ни с кем я это пари не заключила, потому что первым заговорил Итамар.
     - Адва, - и не догадаешься по голосу, что это имя он двадцать лет не произносил, - какая извилистая цепь случайностей понадобилась, чтобы увидеть: ты совсем не изменилась. В точности такая же!
     - Льстец, - отвечала бабушка, улыбаясь тем не менее, будто и вправду поверила, что ничуть не переменилась за двадцать лет.
     
     

12. Иерусалим


     
     Бабушка и господин судья сумели найти и время, и слова, чтобы навести мост через двадцать лет разлуки. Прекратились бабушкины рассказы про деда Ицхака - надо полагать, у них была итоговая встреча, и он позволил ей это воссоединение, после чего утратил к ней доступ. Во всяком случае, разговоры с ним прекратились.
     Его честь являлся к нам в первый выходной каждого месяца, весь пропитанный влажной атмосферой Шфелы, на которую он готов был обрушиться с нападками, но, сдержавшись, ограничивался похвалами в адрес сухого и чистого воздуха святого города.
     Когда он в первый раз пришел сюда, где когда-то был и его дом, такая боль была в его глазах, что бабушка даже удержалась от замечаний по поводу грязи на подошвах и воды, потекшей на коврик в прихожей с его зонта. Сев на первый попавшийся стул, он уже не вставал. Я забрала у него плащ и портфель, принесла ему кофе. В конце концов, дали себя знать естественные потребности, и с чрезвычайной осторожностью, стараясь не глядеть по сторонам, он направился в туалет. Потом таким же манером, глаз не отрывая от меня,. он вернулся на облюбованный стул и больше его не покидал до самого вечера. Бабушка, старавшаяся всегда избегать больных тем, вела себя так, будто у нее каждый день кто-нибудь располагается у дверей, как на боевой позиции. Притащив еще один стул и напустив на себя беззаботный вид, я докучала господину судье всякой болтовней до самого вечера, когда он, наконец, осмелился переступить порог кухни.
     Больше всего мне хотелось бы видеть его лицо в тот момент, когда они зашли в спальню. И узнать, что оказалось сильнее: тело или воспоминания.
     Что до бабушки, то она стала ездить в Иерусалим во второй выходной день каждого месяца и, едва переступив порог квартиры д-ра Иогева и сбросив сумку, тут же хваталась за телефон и принималась донимать меня все той же песней: зачем ей все это надо, в ее-то возрасте: все эти блокпосты на въезде в город ее детства, все эти расставленные там и сям солдаты тридцати наций, говорящие на куче языков, и всем надо предъявлять массу документов, разрешений на пребывание в городе. Ей-то, ей это зачем? Ей, которая столько лет совала под нос пограничникам документы, когда ее в бывший СССР вызывали? И это разнообразие формы, эта непонятная речь. Эти их жесты, которые не понять без разъяснений, этот совместный лагерь, где непрерывно стоит шум, а ей приходится топать по нему за бумагами с печатью... И опять все сначала.
     Раз в месяц бабушка и меня с собой тащила, делая вид, будто ей это внезапно в голову пришло. Эрезу такие выходные не нравились. По предложению господина судьи он, хоть и ворча недовольно, соглашался присоединиться к этому "субботнему семейному отдыху". Не особенно точное определение, по-моему. Мне субботний отдых всегда рисовался как нечто тихое, минорное, какая-то пауза в бесконечном беге времени, а бабушка в Иерусалиме всегда была как на иголках.
     Уже при въезде в город у нее начинали пересыхать губы, она то и дело смачивала их какой-то купленной в аптеке салфеткой, и от этого, вкупе с быстрыми движениями и курением, начинало казаться, что она не в себе, и вот-вот что-нибудь стрясется.
     Его честь всячески старался ее успокоить, умерить ее метания. Дошло до того, что он сумел навести в квартире кое-какой порядок, чтобы бабушка не принималась сразу, как придет, за уборку: газет - со стола, стаканов - с книжных полок и т.д. Видимо, позже он объяснил приходящей убирать у него женщине, как бабушка мучается с наведением порядка, потому что та стала приходить за день до бабушкиных визитов. По-моему, после этого Итамар ходил по дому на цыпочках, не ел, не пил и едва дышал, лишь бы бабушка, придя, застала квартиру убранной. А бабушка от этого мучилась еще больше - потому что не знала, чем заняться, разве что приходить позже.
     Расслабиться она могла только поздним вечером. Казалось, и квартира, и весь город были для нее как тесная одежда, которую надо разнашивать. Уже по губам ее было видно, что напряжение спадает. Они больше не были крепко сжаты, постепенно смягчались, привыкали улыбаться. А Итамар, ловивший в ней малейшую перемену, тоже немедленно оживлялся. Я же переставала себя чувствовать так, будто рядом находится психически больной и надо разговаривать шепотом и ходить на цыпочках. Тут все, о чем я молчала по дороге в Иерусалим, а потом - в тихие полуденные и предвечерние часы, - начинало лезть из меня наружу.
     Проснувшись субботним утром, я слышала шипение маргарина на сковородке - это Итамар поджаривал тосты на кухне.
     Бабушка, хотя и спала глубоким сном, просыпалась немедленно, словно каким-то неведомым путем узнав, что я уже встала, и тут же командовала: "Прежде чем рот открывать - зубы почисти!" Словно какой-то громкоговоритель срабатывал, соединенный с кухней и реагирующий на мой вес.
     Я вспоминала, какой меня охватывал страх, когда после целого дня, а то и недели, отсутствия бабушка, едва явившись, расстегивала кофточку, сбрасывала туфли и, растянувшись на диване, тут же засыпала. Я совсем маленькая была, и потому каждую минуту проверяла, дышит ли она - такой глубокий был у нее сон. По ночам я раздумывала о том, что они там, в спальне делают. Что они вместе спят, я знала. И думала, как прошла встреча после того, как многие годы они лишь вспоминали друг о друге. Убедился ли он вначале, легко касаясь ее, то ли это самое тело, которое он знал двадцать лет назад, или они сразу же занялись любовью?
     А бабушка? Судя по куче вещей, которые я находила дома среди мусора, у нее был пунктик - покупка нижнего белья. Она делала покупки, как под гипнозом, а я лезла в шкаф, не в силах справиться с искушением. И столько находила лифчиков, трусиков, подвязок, корсетов и ночных рубашек, что хватило бы на целый гарем. И к косметике бабушка не была равнодушна. Ванная полна была всяких средств. Я подумала, что у нее просто времени не нашлось оценить его тело, даже поглядеть на него - так она была занята своим.
     По субботам и воскресеньям лицо ее становилось открытым и спокойным, и даже осанка делалась другой. Другое дело - Итамар. Чем больше клялась бабушка по ночам, тем сильнее он жаждал ее. Он был натянут, как струна, и глаз от нее не отводил. Не смущаясь моим присутствием, он перебирал ее волосы, сплетал ее пальцы со своими, поглаживал по телу - в общем, он всячески старался коснуться ее. Этим он мне Эреза напоминал. Тот ведь к тому же стремился, но пока что не преуспел.
     

13. Зеленый город


     
     Свое слово Итамар сдержал. Тысячу раз он со всякими ухищрениями выспрашивал, уверена ли я, что у бабушки мне будет лучше всего, и когда - после тысяча первого раза - убедился, наконец, - затеял процесс против мамы и дяди.
     Бабушка и так порядком была издергана, а теперь и вовсе покой потеряла. Уезжая куда-нибудь, она повсюду таскала меня за собой, настойчиво требовала побольше оставаться дома, по два раза в день звонила в школу - в общем, с ума будто сошла. Не сомневалась, что "они" меня отберут. Весь огонь принимал на себя отец. Он у нее был виноват в том, что до того попал во власть к "этой злодейке", что позволил ей забеременеть, что пока он занимался "всякими глупостямя", "эта злодейка", то есть мама, завлекла Ионатана в свои сети. Да она вообще жалеет, что родила его! Такой хороший мальчик - и... болван! А папа молчал. К удивлению моему, оказалось, что он вовсе не такой уж слабак. Мое всегдашнее презрение к нему исчезло, и я подумала, что моя жизнь с бабушкой повторила в уменьшенном виде его жизнь.
     Мне понятно стало, что в молодости характер у бабушки был твердый, как гранит, и ее первый, "добрый" ребенок, то есть папа, стал мишенью для ее ядовитых стрел. А он - нет, чтобы ощетиниться в ответ, - упорно продолжал быть "добрым" и прощал ей все. Уже не считая его "бесхарактерным" и слабым, я решила, что это я такая, думая о своем сходстве с бабушкой. А ведь я чуть в ее близнеца не превратилась - и вроде бы не из слабости, а наоборот - чтобы ее пересилить.
     Пока тянулся процесс, бабушка осыпала Итамара такими милостями, такой окружила любовью, что он совсем растаял, хотя и знал ее лучше нас всех. Все же твердости в нем хватило на то, чтобы добиться благоприятного для бабушки решения суда. Опекунство осталось за ней. Мне полагалась поездка по случаю бат-мицвы, однако ее пришлось отложить на год, так что я как бы и бар-мицву справила. Д-р Итамар Иогев сделал все, что в силах слабого интеллигента, чтобы принять участие в поездке, но безуспешно. "Хватит его с меня в этом году", - заявила бабушка, и мы с ней умчались в путешествие, конечный пункт которого был в Тбилиси. Немножко Санкт-Петербурга, который бабушка называла по старинке Ленинградом, чуть-чуть Москвы, и как заключительный аккорд - Тбилиси.
     "Как рыба в воде" - это выражение все время вертелось у меня в голове с той минуты, когда мы сошли с трапа на эту чужую землю. Я всю жизнь жила при бабушке. И всегда казалось, что она чувствует себя именно, как рыба в воде. Кроме последнего года,. когда в нашу жизнь вошел Итамар. И вдруг там, за границей, я поняла, что дома она была рыбой, выброшенной из воды. Рыбой на безводье.
     Она потрясающе переменилась. Русский язык из нее прямо извергался. Меньше стало жестов, спокойнее речь, улыбка не сходила с лица. Но улыбалась она одними глазами. Будто рекой текла бабушка по этой земле, будто срасталась с ней - ну просто другой человек стал.
     Ее не раздражали очереди. Встречи с аэропортовской бюрократией не могли погасить ее улыбку. Вонь, шум, от которого, казалось, барабанные перепонки лопнут, неаккуратность - все она прощала.
     Ночь в Тбилиси. Уже долгое время впитываю я пейзажи и ароматы этого города. Он с огромной силой тянет к себе, от видов, запахов и звуков его сжимается сердце. Я устала. Хочется спать. И как раз в ту минуту, когда становится ясно, что город оставил меня в покое, и вот-вот я усну, пробуждается бабушка.
     Мы стоим на горе, над всей волшебной красотой города, и бабушка плачет. Мне уже тринадцать. Все эти годы я провела с ней, но плачущей не видела никогда. Во всяком случае - плачущей от горя или грусти.
     - Бабушка, ты плачешь?
     - Да.
     - А я думала, ты по-другому ответишь.
     - Например?
     - Ну, например: "Нет, это я косметику смываю".
     - Вот, значит, я какая, по-твоему?
     - Какая?
     - Такая язва?
     - Такая, значит, язва.
     - Это ты так думаешь.
     - А почему ты плачешь?
     - Из-за равновесия
     Ответ меня так поразил, что я звука не смогла издать. И ответ, и то, что она вообще ответила, а не велела "не совать нос не в свое дело". И вообще -никаких чувств мне бабушка никогда не раскрывала иначе, как в форме жалоб или претензий.
     - Ты чего испугалась? Ты ведь уже взрослая. Тебе можно рассказывать.
     - Можно, - только и смогла я выговорить, лишь бы не молчать.
     Простиравшийся город вел себя совершенно нахально: просто дух захватывало - такой красивый. От разреженного на высоте воздуха было трудно дышать.. Мы втягивали в свои легкие обжигающий холод и выдыхали клубы пара. Чувствуя себя, будто пойманная на подглядывании чего-то тайного, я отошла от бабушки.
     А она все стояла, вовсе про меня забыв. Все смотрела на головокружительный вид и ничего не различала из-за слез. Даже нос вытирать позабыла, и он был совсем мокрый.
     Полагаясь на законы физики, я сочла, что в другое агрегатное состояние бабушка не перейдет и никуда не исчезнет, наплачь она хоть целое озеро.
     
     

14. Все еще в Иерусалиме


     
     Кто хочет учиться в иерусалимской гимназии с естественнонаучным уклоном, тот должен быть готов ко всем неудобствам, связанным с пребыванием в зоне международного контроля. В таком, примерно, смысле выразился худющий минпросовский работник, настаивая на том, что "Палестина-А" - это как раз такая зона, а не демилитаризованная. Бабушка же, не вдаваясь в тонкости терминологии, с неистощимой энергией старалась заставить меня выбросить из головы "эту пустую идею".
     Итамар был на моей стороне. Как я подозревала, он надеялся, что если в связи с учебой я поселюсь у него, то следом переберется и бабушка. Хотя порой казалось, что он просто борется за свободу выбора - и не более.
     Как бы то ни было, в середине августа мы с бабушкой приехали в Иерусалим, а за нами на грузовичке - все содержимое моей комнаты. Итамар уже освободил для меня свой кабинет, а для себя выделил место в гостиной. Бабушка, немедленно преисполнившись презрения, заявила, что теперь каждый входящий сразу же увидит весь этот бардак. Итамар в свою защиту заметил, что мало кто сюда приходит, фактически одни родичи, да вот еще она, а эти все привыкли к его беспорядку. Такой список гостей чести ему не делает, ответствовала бабушка.
     Они принимались спорить по любому поводу. Еще и в тот самый августовский день бабушка, надеясь предотвратить несчастье, сказала Итамару, что лишний жилец - это последнее, что ему надо, и вообще... она готова была его в чем угодно сделать виноватым. Ведь не предложи "этот жук", то есть Итамар, пожить у него, он не смог бы "задурить голову девчонке" учебой в этой гимназии.
     Грузовичок предоставил друг дяди Таля, и дядя тоже поучаствовал в погрузке. Итамар также присоединился. Бабушка хвостом за ними крутилась, не притронувшись ни к одной мелочи и исходя потоками гневных и горьких слов с совершенно неожиданным в ее устах зачином: "Я вырастила сыновей..." Никто из них внимания не обращал на эту нудотную музыку, одна я пыталась утихомирить бабушку, когда она останавливалась, чтобы дух перевести.
     К полудню моя комната в доме у Итамара была полностью готова. Таль попил воды, похлопал Итамара по плечу, бабушку по спине, и, поцеловав меня, уехал. Я поспешила воспользоваться политическим убежищем в своей новообретенной комнате, так что Итамар остался на позициях один.
     До меня только бабушкин голос и доносился. Видимо, Итамар избрал наилучший способ заставить ее замолчать - самому не говорить. Когда ближе к вечеру меня позвали обедать, бабушка походила на генерала, понесшего тяжелые потери. Назавтра она позаботилась о том, чтобы у меня был отдельный телефонный номер, после чего устроила нам с Итамаром желтую жизнь, ураганом носясь по квартире и воюя с беспорядком. Утешало только то, что ей нельзя было надолго отлучаться с работы, и я могла быть уверена, что завтра-послезавтра она нас покинет. Радовало, кроме того, что к Эрезу она стала относиться иначе. Общее враждебное отношение к моей учебе в Иерусалиме их объединило. Бабушка даже нашла, что он может пригодиться. Настойчиво перечисляла она его достоинства, предупреждая, как тяжко будет нам носиться туда-сюда, живя так далеко друг от друга. Не могла же я ей сказать, что немедленным результатом этих метаний будет только то, что мы скорее очутимся в постели. Не хотелось ее пугать, да и Эреза она бы опять возненавидела.
     Его-то как раз такие перемены в отношении к нему радовали, и хоть его по-прежнему честили сыном стриптизерши и лентяя да братом аутиста, сближение с бабушкой ему было приятно. Расположение к человеку изобразить она умела. Уж если кому случалось оказаться желанным гостем, у него сразу поднималось настроение от сознания, до чего он нужен. Я даже не успела Эреза предупредить насчет этого спектакля - до того быстро бабушка им завладела.
     Наконец, она уехала. Но прежде оставила для Итамара инструкцию из тридцати пунктов по обращению со мной, а также номера телефонов - папин, дядин и даже мамин. И утешила меня обещанием, что ее отъезд легко отменить, а если понадобится, она приедет завтра же и заберет меня обратно со всеми пожитками... Да какое "завтра"! Сегодня же вечером!
     
     

15. Из университетских записей


     
     Тяжело заново привыкать, что живешь с кем-то еще под одним кровом. Ведь столько лет стремился истребить всякую память о том, как это бывает.
     Я предложил девочке жить у меня. Разумеется, этот подарок я ей преподнес с разрешения Адвы. Дети ее решили, что мне просто наживка нужна, на которую я поймаю Адву, стану ей еще ближе. Адва же подумала, что я отстаиваю принцип - по привычке и из так ненавистного ей прекраснодушия. Девочка же, вероятно, составила для себя объяснение из обеих версий.
     Я понимал, что пригласить ее подвигло меня какое-то не определимое точно - и вполне эгоистическое - чувство. Вдруг я обнаружил, что, придя домой, прежде всего задерживаюсь в прихожей, чтобы посмотреться в зеркало. Протираю очки, расправляю плечи.
     По утрам я стал вставать на целый час раньше, чем обычно: полностью привести себя в порядок, и успеть приготовить завтрак, пока она не проснулась. Бритье, которое раньше я принимал как неизбежное зло, вдруг стало меня заботить. Впервые я, подобно большинству сотрудников факультета, стал проводить обеденный перерыв у телефона. Теперь мне есть куда звонить. Надо обязательно узнавать, вернулась ли она уже из школы, подогрела ли обед. Каким-то чудом удалось мне уговорить секретаря факультета изменить мне расписание лекций, хотя все сроки уже прошли. Так я освободил себе вторник, чтобы приходить домой раньше, чем она. Я посчитал нужным выделить в середине недели время, которое мог бы посвятить ей.
     Не устаю радоваться, когда в среду вечером, за несколько минут до перерыва, какой-нибудь студент заглядывает в аудиторию со словами: "Доктор Иогев, вас к телефону в секретариат". И с видом человека, привыкшего, что его то и дело домашние дергают, я, извинившись, размеренным шагом направляюсь в конец коридора и еле сдерживаюсь, чтобы не побежать. С тем же буднично-солидным выражением лица интересуюсь, где телефон, стараясь унять дыхание, чтобы слышать ее голос: "Итамар, я у Лиора, можно, я к вам зайду после лекций и пойдем в кино?"
     Чувствуя, как меня будто тиски изнутри сжимают, отвечаю обыденным тоном: "Да, можно", - и оглядываюсь, не заметил ли кто, какой процент на вложенный капитал - двадцать лет одиночества - я получаю.
     Счастье... Это емкое слово теперь воплотилось в девочке, одетой в джинсы и куртку, на три размера большую, чем нужно, поджидающей меня после лекций. Мимо проходят студенты - и университетские сплетники находят новый повод почесать языки. Внучка? Внебрачная дочь? Или что-нибудь посочнее, никак не идущее к этому сухарю?
     Дома у меня появились новые ароматы. Краски у нее на лице не заметно, но духи и всякие кремы она употребляет. Ароматические сигаретки тайком покуривает, потеет, дышит. При звуке поворачиваемого в замке ключа я словно превращаюсь в пылающий комок таимых в глубине чувств.
     То, что я больше не одинок, само по себе радует. Больно было отказаться от иллюзии, что этот ребенок - мой. Я сержусь, что на Адву прямо как с неба свалилось такое богатство. Подумать страшно, что настанет день, когда у девочки уже не будет причины оставаться здесь. Пока, однако, такая причина есть.
     И дело не только в школе с естественнонаучным уклоном, которая есть в Иерусалиме. Да, конечно, учиться здесь ей нравится, это для нее важно, но не поэтому, главным образом, она решила жить у меня.
     Сначала я над этим не особенно раздумывал, взволнованный самим фактом ее переезда ко мне. Потом решил, что в их отношениях с Адвой что-то переменилось после возвращения из тура. Просто ей захотелось от бабушки уйти. Но почему именно ко мне? Есть же отец.
     С ней мы на эту тему не говорили, но я понял, что ее мнение об отце изменилось. Что именно произошло, я не понял, но почувствовал: было бы только в том дело, чтобы от бабушки избавиться - она бы перешла в дом отца.
     Но пока что не настолько он ее привлекал. А у меня возникло одно предположение. Я вообразил, что благодаря моей заботе о ней, моим стараниям ее понять, что-то в ней оттаяло.
     Я подозревал, что попал стрелой в какую-то мишень. В самом себе я ничего такого не находил, что могло бы повлиять на приговор, и, наконец, придумал для себя такое объяснение: девочка решила, что мне полагается компенсация.
     Она ожидала, что бабушка сама захочет меня вознаградить, потом поняла, что в настоящем воздаяния за прошлое мне не получить, и пришла к выводу, что каждый получает по заслугам. Горе злодею, добро праведнику - что-то в этом роде. А следовательно, переменились ее взгляды на жизнь. Два года назад, услыхав такое, она бы расхохоталась. И обозвала бы меня "полным дураком".
     А теперь я Бога молю, чтобы в ее сердце хотя бы на год хватило благодарности за семь лет дружбы.
     
     

16. Иерусалим


     
     Что-то в нем такое есть, чего всем нам недостает. И в нас, конечно, есть то, чего ему не хватает. И все-таки, по-моему, нам не хватает больше. Всем: мне, бабушке, папе, его жене и детям, Талю с его другом, всем, в том числе и маме с ее домочадцами. Ох, и много же нас!
     Вот решил он, скажем, спагетти на ужин приготовить. Неторопливо обзванивает всех знакомых. Одного спросит, какие приправы нужны, у другого получит инструкции насчет подливки, зайдет к третьему узнать, какое вино требуется, наконец, четвертого пригласит отведать то, что получилось. А я беспокоюсь, что тому вдруг не понравится, и сама на себя злюсь за это беспокойство.
     День проходит. К вечеру все собираются. Родственники стекаются ручейком, пока целая лужа не натечет. Шум страшный, стульев на всех не хватает. Кто-то обязательно оказывается без стакана или тарелки, вдобавок кто-нибудь из моих племянников или братьев по отцу непременно что-то разобьет.
     Ни один вечер не обходится без того, чтобы бабушка кого-нибудь не обидела. Все, конечно, гораздо проще, если приходят мама с Ионатаном: тогда всем становится ясно, кто тут хорош, а кто плох. И вечернее застолье, начавшееся еще до захода солнца - всегда папа спешит - затягивается до ночи, а то и до рассвета. Потом они уезжают - однако не прежде, чем бабушка объявит, что "просто на части разваливается", и удалится в спальню в сопровождении Итамара, или из дому - если едет в Шфелу, - провозгласив с порога, что с этим бардаком не совладать, настолько он ужасен и необратим.
     А он остается - посреди немытой посуды, мебели, которую теперь надо расставлять по местам, с еще не отзвучавшим в спертом воздухе эхом разговоров, которые он продолжает вести.
     В такие вечера кто-нибудь из бабушкиных сыновей, подобно ангелу-хранителю, принимается ворожить, словно в детстве. В том детстве, от которого что-то в нем до сих пор сохранилось. А Итамар преисполняется чувств. Нет, не впадает в самодовольство, не рисуется. Просто - в нем будто была раньше какая-то пустота, заполнившаяся теперь, благодаря этим четверым. И он молчит, являя собой полную противоположность бабушке, которая просто не может не быть в центре разговора, если этот разговор касается ее. А его лицо остается непроницаемым. Можно заметить только легкую смиренную улыбку. По-моему, такую маску он натягивает всякий раз, когда особенно взволнован. Внутри - буря, а снаружи- полное спокойствие. Зачем это ему? Что-то такое в нем есть, что приятно, умиротворяюще действует на всех.
     Вскоре после того, как я стала жить у него, позвонила мама и сказала, что они с Ионатаном скоро будут у нас в стране. Договорившись встретиться с ними в Тель-Авиве, я спросила у Итамара разрешения. Он поинтересовался, что бы сказала по этому поводу бабушка, созвонился с ней - и разрешил.
     Вечером, когда я еще не спала, он вошел ко мне в комнату и остановился у окна. Я уже заметила: собираясь сообщить нечто важное, он всегда располагается поблизости от какого-нибудь выхода наружу.
     - Ты случайно синего полотенца не видала? - спросил он.
     - У двери. - Я понимала, что это просто так, для затравки.
     - А-а...
     - Вы завтра дома? - поспешила я ему на помощь
     - Завтра?
     - Во вторник.
     - Конечно. Как всегда.
     - Хорошо.
     - Хорошо-хорошо, - пробормотал он себе под нос.
     - Что-нибудь еще, Итамар? А то я спать хочу. - Надо было поторопить события.
     - Еще... Еще?
     - Да. Что вы, собственно, сказать хотели?
     - Да. Хотел кое-что. Я подумал: раз мама с Ионатаном приезжают только на неделю, они могли бы, например, здесь остановиться.
     - Мама с Ионатаном... Здесь...
     - Почему бы и нет?
     - Почему? - Я только думала, прикидывается ли он или только проснулся.
     - Ну да. Они могли бы спать в салоне. Я Ионатана сто лет не видел. И с мамой твоей познакомиться не имел удовольствия. И тогда, - он помедлил, - не пришлось бы мне беспокоиться, пока ты к ним ездить будешь.
     - А бабушка? - взяла я быка за рога.
     - Адва?
     - Нет, бабушка Нехама! Ну, честное слово, Итамар, как по-вашему, что будет, когда она узнает, что вы этих законченных негодяев впустили в дом?
     - А что будет?
     - Сначала она поинтересуется, не создаете ли вы исправительную колонию, раз я тоже тут. А потом бросит вас еще на двадцать лет.
     - Даже так?
     - Нет, даже не так. Она еще и меня заставит к ней вернуться.
     - Думаю, ты ошибаешься. Преувеличиваешь.
     - Нет, я преуменьшаю, а вот вы как раз ошибаетесь.
     - С Ионатаном Адва много лет не виделась. Весь тот "ущерб", что они нанесли, фактически ликвидирован. Да уже столько времени прошло, что пора бы и простить.
     - Ваши доводы неотразимы. Завтра утром начинаю паковаться, если вы это имели в виду.
     - Обещаешь? - Доктор еще и шутил, нашел время.
     - Ну, право же, Итамар, зачем нам эти проблемы?
     - Никаких проблем не будет. Я только хотел узнать, как ты к этому относишься.
     - Я? По мне так пусть поживут. К маме я привыкла, да и дядя мне симпатичен. Но, Итамар, не во мне же дело.
     - Ты согласна, а насчет остального - пусть уж у меня голова болит. - Он отошел от окна, и, погладив меня по голове, удалился.
     - У вас ничего и не останется, кроме головной боли, когда бабушка про это узнает! - прокричала я вслед.
     Итамар зря времени не терял. Позвонил Ионатану, предложил остановиться у нас. Тот спросил о том же, о чем спрашивала я, и предрек примерно такое же будущее. Итамар поинтересовался, какие у них с мамой есть пожелания, таким же беспечным тоном пообещал, что "все будет в порядке" и положил трубку. Зная, что последует дальше, я стала отступать к себе в комнату.
     - Можешь остаться, - сказал Итамар. У него, как у бабушки, будто глаза на спине появились, и он всегда видел, что я делаю.
     - Предпочитаю удалиться. - Сказав это, я, однако, осталась стоять на пороге. Пока он набирал номер, я передумала и села рядом, героически решив не бросать его в последнюю минуту.
     - Адва, - всегда он с бабушкой разговаривал не так, как с нами, какие-то новые нотки в голосе появлялись.
     - Итамар! - возликовала бабушка на том конце провода, так что я сразу поняла: угадывать, что она говорит, мне не придется - слышимость была отличная. - А я как раз собралась звонить. Малышка спит?
     - Да вроде того, - Итамар позволил себе святую ложь.
     - Все в порядке?
     - Да. Ты уже дату вылета знаешь?
     - Да, да.
     - Нравится тебе поездка?
     - Не то слово. Прелесть - точный график, никакой неразберихи, как это обычно бывает. Можно спокойно вещи складывать. На отъезд настроиться. В общем, есть какое-то время "до того", понимаешь?
     - Понимаю. Когда летишь?
      - И потом, - казалось, бабушка не слышит, - зимняя Москва - это чудо. Может, соберешься как-нибудь ко мне съездить? - Я чуть не вставила,. что всякий раз, как он собирается, она не хочет, а тут вдруг зовет, будто не знает, что посреди семестра это никак невозможно.
     - Не теперь, Адва, - Итамар был не столь злопамятен. - Когда ты вылетаешь?
     - Что это тебя так интересует? Другую возлюбленную решил завести вместо меня?
     - А тебя бы это взволновало? - Когда Итамару задавали несколько вопросов подряд, он всегда отвечал только на последний, и опять-таки - вопросом. Эту его манеру я уже взяла себе на заметку.
     - Ты что, с ума сошел? - Бабушка так обиделась на такое допущение, будто ей больше не о чем было беспокоиться.
     - Я пошутил.
     - Люблю я эти твои шуточки, - по бабушкиному голосу чувствовалось, что не так уж она любит юмор.
     - Так когда ты летишь?
     - Ровно через три недели, - бабушка уже разговаривала на повышенных тонах. - Но с чего это тебе так интересно?
     - Во-первых, - бесстрастно отвечал мой герой, - меня это всегда интересует. Собственно, - он смущенно покосился на меня, - в жизни такого не было, чтобы нечто, связанное с тобой, меня не интересовало...
     - Просто Шекспир, - это бабушка говорила уже мягче и на октаву ниже.
     - Во-вторых, - Итамар подтянул резервы, - тут через неделю будут Ионатан с женой. Я бы хотел, чтобы ты успела с ними повидаться.
     - Что?! - я могла бы поклясться, что этот вопль раздался откуда-то не из трубки. - Итамар, что ты сказал?!
     - Ничего.
     - Нет, вот только что.
     - Я сказал, что здесь, у меня, на следующей неделе будет Ионатан. Они на неделю приедут, так я подумал, что не стоит гонять ребенка туда и...
     - О каком это ребенке ты говоришь?
     - О твоей внучке.
     - Это понятно, но этим людям до нее какое дело?
     - Эта женшина - ее мать, а мужчина - родной дядя.
     - Сдохнуть от него можно! Миротворец выискался! Широкая душа! - обзывалась бабушка. - Другое место ищи для миротворчества, только не у меня дома!
     - Они будут дома у меня, и я не знал, что война еще идет, спустя столько лет.
     - А что вообще ты знаешь?! - вопила бабушка. - Что ты можешь знать про мою жизнь, которую они так исковеркали, когда сам ты живешь тихо и плавно? Почему ты на меня свои чувства примеряешь?
     - Я знаю только то, что мне рассказывали, - на этот раз Итамар начал с ответа на предыдущий вопрос, - и то, что имел удовольствие видеть своими глазами.
     - Ты не видел, что они со мной вытворили! - крикнула бабушка. - Тебя же при этом вовсе не было!
     - Не по моему желанию, - спокойно отвечал Итамар, и я не поняла, зачем он навлекает на себя новую напасть, открывая второй фронт. Правда, с другой стороны, это был хороший шанс стать ей еще более близким.
     - Какое отношение твои дурацкие желания имеют к этим людям?! - Она все еще кричала. А я подумала, что он уже разгромлен. То есть бабушка одержала над ним победу.
     - Никакого, - нет, он еще держался. - Мои дурацкие желания - это то, что касается моего прошлого.
     - Ты еще мне лекции по истории читать будешь?! Сейчас?! - Она орала, как резаная. - Ответь мне!
     - На какой вопрос? - поинтересовался Итамар, а я подумала: "Это конец".
     - Ты знаешь, - бабушкин голос вдруг обвалился до вполне человеческого уровня, и даже еще ниже, - ты знаешь... - Теперь я ее еле слышала.
     - Я знаю, Адва, - про меня Итамар вовсе забыл, - я знаю.
     - Итамар...
     - Адва, - прошептал он, - все будет в порядке, а потом я постараюсь подъехать к тебе в Москву дня на три-четыре.
     Бабушка сказала что-то
     - Всю жизнь, сколько я себя помню, -отвечал он, -чувствовал себя, как колючка посреди букета.
     Она еще что-то сказала.
     - Ничего не изменилось, - продолжал он, - я все тот же скучный, нудный тип. Каким был, таким и остался.
     - Так ты на этой неделе приедешь? - Ее голос уже окреп.
     - Конечно, на этой неделе.
     Тут я, чуть дыша, тихонько встала, прошла в свою комнату и закрыла дверь.
     Назавтра Итамар уже принялся с дипломатическим искусством готовиться к семейной встрече. Встрече всех членов семьи. А еще неделю спустя мама и Ионатан приехали. И, как и обещал Итамар, все прошло хорошо. Не считая обычного балагана, который я уже описывала.
     Итамар с Ионатаном встретились очень трогательно. Проявлять свои чувства они оба не хотели, но результат, к их досаде, вышел обратный. Однако поцеловались они радостно.
     Мама наклонилась ко мне слегка, и я увидела у нее на глазах какие-то капельки, вероятно, призванные продемонстрировать, что у нее в душе бушуют чувства. Она поцеловала меня в обе щеки, проследив при этом, чтобы ее косметика не пострадала, и окинула оценивающим взглядом.
     - Похудела, - заключила она удовлетворенно и обняла меня - видимо, чтобы прикинуть мой рост. Ионатан, отлепившись, наконец, от Итамара, чуть не раздавил меня в объятиях, и поднял со словами: "Как это нам всем удалось так вырасти на бабушкиных бутербродах?" Итамар же глаз не мог оторвать от мамы, высокой, с фигурой, как у статуи, с нежными, тонкими чертами лица. Я не могла не признать, что выглядит она потрясающе. Со своей стороны, мама поспешила подружиться с Итамаром, подсела к нему поближе, окатив ароматом духов, и принялась расспрашивать о его жизни, о работе, обо мне. И слушала с огромным интересом - во всяком случае, так казалось. И они стали совсем своими людьми. Я не могла понять, за что бабушка так ее ненавидит, она ведь и сама так себя ведет, если ей надо сблизиться с кем-то для нее важным. Надеясь, что Итамар устоит перед мамиными чарами, я переключилась на любопытного Ионатана.
     А тому все хотелось знать. Как это вышло, что я поселилась у Итамара, и вообще - каким образом рухнула железная стена, которую бабушка вокруг него соорудила? А почему они вместе не живут? Может, бабушка заболела? Ничем иным он не может объяснить ее согласие на этот их приезд. А как я? Хорошо ли мне в Иерусалиме, у господина судьи? Я воспользовалась методом Итамара - отвечать только на последний вопрос. А у Ионатана тем временем появились десятки новых. О Тале и его партнере. О бабушке, которая про них говорила: "отец, сын и святой дух". Все ему хотелось знать, и капельки , что появились у него на глазах, были совсем не того сорта, что у мамы.
     
     

17. Зеленый город


     
     Сколько ни стараюсь, никак не могу вспомнить, когда бы я хоть чуточку не думала об Эрезе. Мы ведь издавна вместе.
     Я носилась по бабушкиному дому, не в силах остановиться, поесть, попить. Даже пару минут в туалете или в ванной было нелегко выдержать. Неудержимо хотелось все время двигаться, подумать хоть о чем-нибудь, хоть что-то вспомнить, не связанное с Эрезом. Как будто вся жизнь от этого зависела. Будто найди я что-нибудь такое - и Эрез придет из соседней квартиры, постучит в дверь. И позабудется все, что он мне написал, а все прежнее вернется.
     Я понимала: так, как было раньше, уже не будет. Бывало, мелькнет у меня какая-то мысль, детски бесформенная, - а он продолжал ее вслух. Втискивал в законченную фразу. А наоборот бывало? Думаю, да. Что-то очень похожее. А вот сейчас я ни на вот столечко не могла представить, что у него в голове творится.
     Бабушка не выдерживала "такого поведения". Уговаривала хоть ненадолго присесть, успокоиться, отдохнуть. Удерживая готовое слететь с языка "я тебе говорила", она обстреливала меня другими словами, почти столь же приятными.
     Первые два дня она ходила следом за мной, пытаясь успокоить, на третий день, не выдержав, позвонила Итамару. Тот не заставил себя ждать и когда, придя, он крепко меня обнял, что бабушке в голову не пришло бы сделать, я сразу и с легкостью смогла выплеснуть все мои печали. Мы сели. Бабушка, воспользовавшись случаем, куда-то сбежала. Было тихо, только дождик пел монотонно, а я старалась объяснить Итамару, почему бабушка никак меня понять не может. Это она-то, которой всегда домогались...
     - Не всегда, - вставил Итамар.
     - Мужчины, я имею в виду. - Он как будто заставлял меня усомниться в святых истинах.
     - В общем, да. - Похоже, он раздумывал, оправдывает ли цель средства.
     - Что значит "в общем"?
     - Она всегда была нужна. Кроме одного случая. Но это, конечно, ничтожный процент.
     - Вы шутите.
     - Нет. Мне и тогда не до смеха было. А она подолгу плакала.
     - Кто? Бабушка?
     - Да.
     - Из-за мужчины?
     - Да.
     - Расскажете мне?
     - Расскажу, если ты пообещаешь немедленно забыть все, что услышишь.
     - Обещаю.
     - И не будешь так переживать из-за Эреза.
     - Попробую, Итамар. Я очень стараюсь.
     - Знаю.
     - Так расскажите.
     - Речь идет об отце Амира.
     - Так я и думала, что вы это знаете.
     - Что?
     - Кто отец Амира.
     - Да. Я знаю это.
     - И вы с ним знакомы.
     - Знаком.
     - И что?
     - Адва очень хотела быть с ним.
     - А он?
     - И он тоже.
     - Так что же им помешало?
     - Окружение. Его родители. Его учеба. Другой менталитет. Он родился и вырос в России. И потом - слишком разные натуры. Она не пожелала ждать, пока все само собой образуется. Ей хотелось поторопить события. Руководить ими, - Итамар посмотрел в окно, словно прислушивался к доносившемуся оттуда шороху. Можно было подумать, кто-то там подсказывает ему, что дозволено рассказать пятнадцатилетней девчонке, а чего нельзя.
     - Ну и что?
     - Я ей говорил: "Адва, подожди. Дай ему время. Пусть попривыкнет к тебе. Пусть поймет. Не всем твои темпы по силам. Большинству людей надо разобраться, приглядеться, все взвесить. И еще раз подумать, прежде чем решить".
     - А она?
     - "Ожидание меня убьет, но я подожду", - вот что она ответила.
     - И ждала?
     - Как беременная девица у Чехова. Прекратила атаку в самом ее разгаре и стала ждать.
     - Трудно ей было. - Я сказала об этом как о факте. Я представила себе бабушку, пребывающую в бездействии, словно в ней выключили мотор, ожидающую чьего-то слова.
     - Скверно ей было. Беременность проходила тяжело. Тошнота, рвота, головокружение. Да еще двое детей. Какие-то задолженности в университете... Жизнь на пределе сил.
     - Не понимаю.
     - Все ее раздражало: телефонные звонки, даже в соседней квартире, шаги на лестнице, письмо какое-нибудь неожиданное. По целым дням она плакала, совершенно собой не владела, говорила о разочаровании, о том. что предчувствует отказ. Меня эти ее монологи просто убивали.
     - Вас?
     - Ты же понимаешь, я всегда знал, какова она. Знал пределы ее возможностей, ее недостатки. Знал, чего она боится. Знал, какие предрассудки гнездятся в потаенных уголках ее души. Но дать ей понять, что я знаю все это, было нельзя - таковы были правила игры.
     - То есть она знает, что вы знаете, что она знает, что неприглядные ее стороны вы стараетесь не задевать.
     - Верно. Я предпочитал казаться слепым. Ни на миг не усомнившемся в ее совершенстве.
     - Тяжелые правила для близких друзей.
     - Но таковы они были. И никогда я не мог их изменить.
     - Боялись?
     - Да.
     - А сейчас?
     - Уже нет.
     - Как же это получилось?
     - Она их сама изменила. Сделала менее жесткими.
     - Почему?