Леонид Пекаровский

ОБ ОДНОЙ ТАЙНЕ ВЛАДИМИРА НАБОКОВА



    1.
    В воспоминаниях о Модильяни Анна Ахматова высказала мысль, что большая литература ХХ века покоится на трех китах - Прусте, Джойсе и Кафке. Но как бы по-гегелевски завершенно ни выглядела эта триада, истина обязывает добавить к ним кита четвертого - Владимира Набокова, эту поистине "чудо-рыбу".
    Младший современник Пруста, Джойса, Кафки, Набоков воспринял, переработал и синтезировал их художественно-эстетические импульсы, создав свою абсолютно самобытную художественную реальность.
    Однако зарубежная русская критика постоянно упрекала Набокова в подражательности, вторичности, заимствованиях. Один из оригинальнейших писателей ХХ века, Набоков очень болезненно реагировал на эти упреки. Тем не менее он не отрицал влияния Пруста на свое творчество. В одном из ранних интервью Набоков, исключая какое бы то ни было немецкое влияние в свой берлинский период, заявляет: "Правильнее было бы говорить о французском влиянии - я обожаю Флобера и Пруста".
    Когда же писали о кафкианских контурах, проступающих на ткани набоковской прозы, о параллелях между "Процессом" и "Приглашением на казнь", Набоков всеми доступными способами пытался "откреститься" от Кафки, выстраивая хитроумные защитные редуты из полуправды и легкой лжи.
    Почему так происходило?
    Признание Набокова в отношении Пруста никак ему не вредило - и он, и многие вокруг понимали, что великому французу, как и Толстому и Достоевскому, не только нельзя подражать, но и научиться у него ничему невозможно. Можно только осознать, если достанет глубины, в чем природа прустовского гения. Если разложить его на составляющие, то помимо запредельного литературного стиля это и особый стиль мышления, обусловленный сразу двумя феноменами - гипертрофированно высокой разрешающей способностью аналитического ума, от которого не в силах скрыться ни одна деталь духовного или физического мира, и уникальной памятью, с почти безмерной, поражающей воображение, емкостью.
    О таком даре, которым обладали и Пруст, и Набоков, можно говорить как о редчайшей драгоценности.
    Поэтому эстетика Пруста была для Набокова не поводом для подражания, а импульсом, озарением и возможностью актуализовать свои врожденные способности.
    В отличие от феноменологии, которой, как выяснилось, подражать бесполезно, абсурду подражать можно. И даже выгодно. Здесь дело не во врожденных редких, как талант, способностях, а в мирочувствовании. В психологической палитре многих людей в большей или меньшей степени присутствуют сумрачные краски абсурда, рисующие нам картины бессмысленности человеческой жизни, которая не стоит того, чтобы ее прожить. Поэтому даже малый талант, повышенно-эмоциональный и тонко чувствующий, может с большим успехом использовать абсурд в качестве эстетического приема. А если ему при этом удастся еще и заключить картину абсурда в притчевую форму, добавляющую как минимум одно измерение, то может получиться очень сильное произведение искусства.
    Всегда претендовавшего на оригинальность Набокова пугала та легкость, с какой писатели перенимали и тиражировали приемы абсурдистской эстетики. Во второй половине 30-х гг., особенно после написания "Приглашения на казнь", аристократической самобытности Набокова пришлось выдержать сильнейшие удары литературной критики (особенно Иванова и Адамовича), которая обвиняла его в нерусскости, в подражательности, в использовании кафкианских мотивов. Когда в 1936 году на литературном вечере в Париже, где Набоков читал отрывки из "Приглашения на казнь", Григорий Адамович прямо спросил, знаком ли он с "Процессом" Кафки, тот ответил: "Нет!".
    Но соответствует ли это правде?
    Думаю, что нет. Ибо невозможно было вообще, вступая на минное поле абсурда, пройти мимо Кафки, который первым в истории литературы абсолютизировал это понятие и ввел его в створки романа, дабы вырастить драгоценные жемчужины - "Процесс", "Превращение", "Замок". Кафка первый показал его бесконечные художественные возможности, поместив абсурд в, казалось бы, чуждую ему атмосферу искусства слова.
    Другое дело - степень влияния Кафки на Набокова. Являлось ли оно тотальным, как пытались доказать Иванов и Адамович на примере "Приглашения на казнь"?
    Если гений Набокова и черкнуло крыло влияния Кафки, то было оно вовсе не литературным и даже не эстетическим, а сущностным, на уровне идей и принципов. У Набокова не было желания, а может быть, и возможности, опровергать фантазии по поводу зависимости от Кафки. Он поступил проще: выдумал легенду о незнании немецкого языка, а следовательно - невозможности прочитать романы Кафки.
    Вот он пишет, что, приехав в Берлин, "панически боялся ненароком повредить драгоценный слой русского языка, научившись бегло говорить по-немецки. Задача лингвистической изоляции облегчалась тем, что я жил в замкнутом эмигрантском кругу русских друзей и читал только русские газеты, журналы и книги. Единственными моими вылазками в немецкий язык были любезности, которыми я обменивался со сменяющимися хозяевами и хозяйками, и обычный набор первой необходимости при покупке..."
    Исследователи, загипнотизированные легендой Набокова, попались на эту удочку. Джон Апдайк в предисловии к набоковским "Лекциям по западноевропейской литературе" пишет: "Нет причин сомневаться в том, что до 1935 года, когда было написано "Приглашение на казнь", Набоков действительно не читал Кафку, как он утверждает в предисловии к этому кафкианскому роману. В 1969 году он уточнил в интервью для Би-би-си: "Я не знаю немецкого и потому смог прочесть Кафку лишь в тридцатых годах, когда в "La francaise" появилась его "La Metamorphose".
    В книге "Владимир Набоков. Русский период" Апдайку вторит, пожалуй, один из лучших исследователей жизни и творчества Набокова Брайан Бойд: "Набоков отрицал влияние Кафки на свое творчество, и у нас нет основания не доверять ему. Он так никогда и не выучил немецкий язык настолько, чтобы цель - пробиться через газетную статью или тем более роман - оправдала затраченные усилия".
    Поразительно, насколько легенда Набокова обезоружила в общем-то тонкого наблюдателя и цепкого аналитика Брайана Бойда. Буквально сотней страниц ранее он сообщает нам вполне известные факты: девятилетний Володя "в совершенстве овладел "Европейской лепидоптерологией" Гофмана, хотя для этого ему пришлось смотреть в словаре (немецком) почти каждое слово".
    Далее мы узнаем о преподавании иностранных языков в Тенишевском училище, где Набоков учился с 11 до 18 лет: "Тенишевцы изучали лишь современные языки. Английский не входил в школьную программу, зато немецким Набоков занимался ежегодно".
    Семь лет изучения немецкого языка! При феноменальных способностях Набокова к языкам - более чем достаточно, чтобы прочесть роман Кафки, написанный "канцелярским", не столь уж изобретательным стилем. По крайней мере уступающим по сложности одухотворенно-романтическому языку песен Гейне, которые Набоков переводил в 1917-1919 годах для заработка перед бегством за границу.
    И, наконец, в первом романе "Машенька", созданном в 1926 году, когда у Набокова еще не было причин фантазировать на тему незнания немецкого языка, он пишет о своем главном герое Ганине, которого во многом наделяет своими чертами и обстоятельствами, что тот хорошо говорил по-немецки. Буквально: "Ганин - Подтягину по поводу его хлопот о заграничном паспорте в немецких инстанциях:
    - Да поедем туда завтра вместе, Антон Сергеевич. У меня времени вдоволь.
    Он, точно, хорошо говорил по-немецки".
    И Набоков хорошо знал немецкий язык. Настолько хорошо, что вполне мог прочитать роман Кафки "Процесс" в оригинале.
    
    2.
    Допустим, моя гипотеза верна. Предположим, что Набоков, уязвленный тонко рассчитанными инсинуациями проницательного Адамовича, признался бы в том, что "Процесс" Кафки читал и захотел бы ответить ему по существу. Философский склад ума Набокова (вспомним хотя бы IV главу романа "Ада", где Набоков рукою Вана и не без влияния Анри Бергсона пишет трактат о времени - "Ткань времени") вполне позволял ему выразить свое понимание абсурда на онтологическом уровне. И тогда бы выяснилось, что действительно абсурд Кафки и абсурд Набокова - две разные вещи. Не так уж он грешил против истины, когда утверждал, что в берлинский период не испытал никаких немецких влияний. Это касалось прежде всего экспрессионизма. Но - и абсурда.
    То, что абсурд являлся предметом многолетних глубоких раздумий Набокова, видно хотя бы по его гениальной работе о Николае Гоголе. В той части эссе, которая озаглавлена "Апофеоз личины" и посвящена гоголевской "Шинели", Набоков называет Гоголя одним из самых иррациональных русских писателей, в отличие от "уравновешенного Пушкина", "земного Толстого" и "сдержанного Чехова". А любимой музой Гоголя он называет... абсурд. (В лекции о Кафке абсурд не упоминается вовсе.) И если относиться серьезно к крылатому выражению, что вся великая русская литература ХIХ века вышла из гоголевской "Шинели", то в душе любого русского писателя мы обнаружим частички этого гоголевского иррационализма, семена, посеянные гоголевским абсурдом. Однако семена эти принялись, взошли и дали обильный урожай в творчестве только двух великих писателей, но уже века ХХ: в зарубежье - у Владимира Набокова, в Советском Союзе - у Андрея Платонова.
    Как же Набоков понимал абсурд?
    Философия абсурда Набокова, вслед за гоголевской, находит свое разрешение в эстетике: "...У абсурдного столько же оттенков и степеней, сколько у трагического - более того, у Гоголя он граничит с трагическим...". И набоковский абсурд имеет множество степеней и оттенков. Он, в противовес своему этимологическому значению, не покидает поле рационального и не вступает в борьбу с разумом, в то время как у Кафки абсурд не терпит никакого деления на степени и оттенки и сохраняет свой изначальный смысл, очищенный от всяких наслоений: absurdus (лат.) - нелепый, бессмысленный. Именно таким мы и знаем абсурд как фундаментальное понятие философии экзистенциализма. А один из основоположников этой философии - датский философ Сёрен Кьеркегор превратил абсурд чуть ли не в главное оружие в борьбе с разумом на стороне веры: "...вера противоположна разуму, вера живет по ту сторону смерти...". "Вера значит именно это: потерять разум, чтобы обрести Бога". "Какой невероятный парадокс - вера!.. Парадокс, которым (обычное) мышление не может овладеть, ибо вера именно там и начинается, где (обычное) мышление кончается".
    Дальше идет, пожалуй, только самый пламенный из апостолов абсурда - Лев Шестов. Он прямо-таки набрасывается на разум и его крайняя агрессивность не оставляет тому никаких шансов на выживание. В статье "Сёрен Кьеркегор - религиозный философ" Шестов пишет: "...Когда всякая мыслимая несомненность и вероятность говорит о невозможности, тогда начинается новая, уже не разумная, а безумная борьба о возможности невозможного. Эта борьба и есть то, что Кьеркегор называет экзистенциальной философией, философией, ищущей истины не у Разума с его ограниченными возможностями, а у не знающего границ Абсурда".
    Абсурд Кафки не столь агрессивен по отношению к разуму, но и он, многократно преломленный притчевым сознанием, присущим основателям религий, пророкам и гениальным художникам, спокойно покидает границы разума, чтобы совершить стремительный прыжок в сторону веры.
    Это не было пропущено современниками. Макс Брод в "Биографии Франца Кафки" пишет: "Категория святости... вообще единственно верная категория, с помощью которой можно рассматривать жизнь и творчество Кафки..." И еще: "Кафка был близок линии Бубера", то есть к религиозной философии Мартина Бубера, характеризующейся как "иудаистский экзистенциализм". Более того, Брод наделяет роман "Замок" "как бы религиозно-иудаистским толкованием".
    Гершом Шолем, будущий президент Академии наук Израиля, в переписке с Вальтером Беньямином, выдающимся критиком и эссеистом, работавшим в начале тридцатых годов над знаменитым эссе "Кафка", выделяет в творчестве Кафки "религиозный аспект", говорит о "теологической тайне совершенной прозы", советует "любое исследование о Кафке выводить из книги Иова" и, наконец, делает фундаментальный вывод, что "мир Кафки есть мир откровения".
    Для Кафки, как и для Кьеркегора и Шестова, разум бесплоден, но есть нечто выше разума. Для Набокова же - разум плодотворен, а набоковский абсурд - не бессмыслица, а лишь иная форма мышления.
    Здесь мне бы хотелось проследить метаморфозу абсурда, выяснить причину его деления на экзистенциальный абсурд Кьеркегора - Шестова - Кафки, с одной стороны, и эстетический абсурд Гоголя - Набокова - с другой.
    Как и любая философия, начиная еще с первого "профессора" Аристотеля, экзистенциальная философия выстраивает свою генеалогию. Цитируют прежде всего один из величайших в истории мысли парадоксов - парадокс Тертуллиана: "Credo quia absurdum est!" - "Верую, потому что нелепо (абсурдно)!" Это изречение, имеющее невероятную смысловую плотность универсальной математической формулы, явилось следствием более развернутой мысли Тертуллиана, высказанной в трактате "О плоти Христа", где нелепость и невозможность с точки зрения разума представлены как высшая достоверность и несомненность, которые достигаются только через веру: "Сын Божий распят - это не стыдно, ибо достойно стыда; и умер Сын Божий - совершенно достоверно, ибо нелепо; и погребенный воскрес - это несомненно, ибо невозможно".
    Нелепость и невозможность - вот подлинный критерий истины, абсурд - вот последний символ веры. Думал ли так в полной мере Тертуллиан? Квинт Септимий Флорен Тертуллиан, пресвитер из Карфагена (ок.160-после 200).
    Родившись в Карфагене, Тертуллиан с тридцати лет жил в Риме, где изучал риторику, философию и юриспруденцию. Был практикующим адвокатом. В возрасте 35 лет принял христианство и возвратился в Карфаген...
    Тертуллиан жил в интереснейшую в интеллектуальном отношении эпоху. Вот-вот должна была быть перевернута последняя страница античной мысли - греческой и римской, заполненная древнеримскими стоиками и неоплатониками во главе с божественным Плотином. Тертуллиан написал около 40 трактатов, из которых сохранился только 31. Работы эти созданы в лучших традициях античной философии, где виртуозная диалектика в сочетании с самобытной парадоксальностью мысли и мощным полемическим напором позволяли Тертуллиану выходить победителем в богословских спорах.
    Аналитические возможности его ума поражают своим богатством, а логика - совершенством и почти физически ощутимой красотой. И вдруг: "Верую, ибо абсурдно"! Вот так, в одночасье отказаться от главного своего оружия - обоюдоострого, всепроникающего разума. Будто и впрямь, чтобы верить, необходимо без остатка растворить разум в вере, словно золото в царской водке.
    Но так ли односложен абсурд у Тертуллиана, и нет ли в нем более глубоких второго и третьего слоев? В парадоксе присутствует магическим образом упрятанная иллюзия, будто вера полностью отказывается от разума. Рассуждают так, что если разум любой свой маленький шажок должен обосновать, привести в соответствие с им же выработанными законами, то вера ни в каких доказательствах не нуждается, она свободна от пут разума и любой абсурд с точки зрения разума в вере приобретает несомненность, истинность. Это то, что восприняли у Тертуллиана и развили экзистенциалисты.
    Соответствует ли это истине? Да, вера отказывается от привычного нам способа мышления, как о том заявляет Тертуллиан, а в новейшее время - Кьеркегор, Шестов и другие экзистенциалисты. Конвенциональное мышление, где действует логическая операционная система со всеми ее категориями (качеством, количеством, мерой, сущностью, тождеством, причиной, следствием и т.д.), порой заводит разум, имеющий пределы своих возможностей (см. "Критику чистого разума" И.Канта), в тупик. Но разум - необычайно гибкая система, которая в силах менять способ мышления. Это и использует вера, принуждая разум мыслить абсурдистски, где принципом такого мышления является чудо. Вера невозможна без чуда, истинность которого в пределах сверхчувственного и не нуждается ни в каких доказательствах.
    Хорош был бы иудаизм без перехода еврейского народа по дну Красного моря или без Моисея, которому Бог "лично" вручил скрижали Завета. А христианство - без воскрешения Лазаря, прогулок Иисуса по водам Кинерета и вознесения.
    Когда Кьеркегор провозглашает: "Вера значит именно это: потерять разум, чтобы обрести Бога", то я воспринимаю это только как совершенную по форме эстетическую фигуру, ибо он не указывает, каким именно образом потерять разум. Биологически, в результате болезни мозга? Но тогда вместе с разумом угаснет все, в том числе и вера, и наступит мрак. Иным способом потерять или отказаться от разума невозможно. Даже самый неразвитый в интеллектуальном отношении разум для того, чтобы осознать в себе веру, а затем - верить, должен, так или иначе, пусть и в самой примитивной форме, но познать веру.
    Когда мы познаем окружающую нас реальность, нам достаточно наших пяти чувств, являющихся поисковой системой, отправляющей затем данные в логико-операционный блок - разум. Когда же мы познаем предполагаемую реальность - Бога, душу, идею, бесконечные пространства космоса, мы пользуемся проницающей все интуицией, которая хорошо ориентируется в запредельном мире и также доставляет добытые данные разуму.
    Механизм взаимодействия систем - поисковой, интуиционной и операционной - разума замечательно описан Шопенгауэром в "Новых паралипоменах": "Уже много лет назад я записал, что в основе деятельности каждого гения лежит врожденный искусственный прием, можно сказать известная уловка, которая представляет собой причину всех его созданий и выражение которой отпечатывается на его лице. Моя уловка состоит в том, что я внезапно и в тот же момент обливаю живейшую интуицию или глубочайшее ощущение, когда благоприятный час порождает их, самой холодной, абстрактной рефлексией и благодаря этому сохраняю их затем в застывшем состоянии. Иначе говоря - высокая степень сознательности".
    Разум, познавая, находится в то же время в состоянии поиска альтернатив. Пульсирующие ощущения и интуиции, подобно волнам, натыкаясь на относительные истины, отражаются и приносят информацию в необычайно чувствительный разум, где он с помощью "абстрактных рефлексий" доводит ее до "застывшего состояния". Причем выключить разум из такого взаимодействия при бодрствующем сознании нельзя. И если говорить, что вера возможна вне разума, то для ее восприятия, а далее - осознания, ни ощущений, ни интуиций недостаточно. Необходимо абстрагирующее начало - разум.
    Итак, бытие веры, опирающееся на чудо, невозможно вне разума, чьей основой выступает логика. Что же касается абсурда, то он является интегральной частью не веры, а как раз разума. Он находится не вне, а внутри разума, вернее - на его поверхности, на обратной, теневой его стороне.
    Может быть, именно такой абсурд и имел в виду Тертуллиан, когда воскликнул: "Верую, ибо нелепо!"
    И набоковский абсурд - часть его могучего, гениального разума. Набоков не противопоставляет разуму абсурд, как это сделали Кафка и Шестов: "…искать истины не у разума с его ограниченными возможностями, а у не знающего границ Абсурда". Набоков ищет истины как разума, но с помощью... абсурда, порожденного чудом - чудом набоковской эстетики...
    Я тешу себя мыслью, что если бы Набоков взялся объяснять природу своего абсурда, то он двигался бы в этом направлении...
    Творчество гения, в данном случае Владимира Набокова, всегда окутано множеством тайн. В глаза одной из них я попытался заглянуть.
    
    


 

 


Объявления: