Иосиф Букенгольц

Четвертое откровение


... И это притом, что я никогда не любил поездов. Они неизменно наводили на меня тоску угрюмой безучастностью натруженного железа, терпким казенным запахом пепельных простыней, скованностью в крохотном пространстве, загустевшем от дыхания незнакомых людей. Унылое постукивание колес, плывущие за окном картины, неуютное молчание, бестелесные разговоры только усиливают во мне ощущение неприкаянности, отстраненности от протекающего снаружи невозмутимого полнокровного времени.
     А тут мне захотелось задержаться, посмотреть еще раз на опустевшее купе и подумать что-нибудь глубокомысленное, типа: как легко, одним прикосновением, реальная жизнь обращает грандиозные замыслы в забавные цитаты из пожелтевшей провинциальной газеты (никогда не отказывал себе в удовольствии полюбоваться красотой своих мыслей). Я вышел из вагона последним, задумчиво постоял на подножке и только потом ступил на опустевший перрон. У входа в здание вокзала не выдержал, обернулся и с благодарностью посмотрел на локомотив, упершийся в тупик осоловелыми глазами.
     Утренний город дышал хрустальным воздухом взрослеющей весны, сквозь прозрачное небо на высохшие тротуары стекало помолодевшее солнце, останки снега в угреватой старческой сыпи истлевали на обочинах. Среди всего этого я шел, плыл, парил, упиваясь переполнявшим меня неизъяснимым вкусом свежеобретенной свободы. А ведь еще вчера (как же это было возможно?) я не замечал этой незатейливой здоровой красоты. В голове моей, как в арифмометре хрустели, жужжали, скрипели идеи, казавшиеся судьбоносными, и вдруг, словно неискушенная детская рука нечаянно чуть сильнее повернула заводной ключик, и вся эта механика лопнула и разлетелась по сторонам бесполезными пружинками, винтиками, крючочками, оставив лишь пустую коробку с пасторальными картинками снаружи и бодрящим сквозняком внутри.
     Потому что ни с чем несравнимое облегчение сейчас, когда мне уже почти шестьдесят, понять, что все это было наваждением, игривой приманкой Лукавого! Жаль, конечно, этой зимы, потраченной впустую, усилий, вложенных в никчемные интеллектуальные потуги, но этот хмельной аромат свободы, кажется, окупает все.
     Да, именно так, это было в самом начале зимы, помню, выглянул в окно – падал первый снег, – и я нисколько не сомневался, что это знак свыше.
     Потому что я повсюду различал знаки свыше.
     Потому что задолго до этой зимы одно утреннее пробуждение моей юности, (одно из тех, в которых последние тающие штрихи сна легким взмахом очерчивают застывшее меж двух миров мгновение, и в нем, как фигуры на фотобумаге вдруг проявляется ясная, убедительная, захватывающая все твое нутро идея), одно памятное пробуждение наполнило меня уверенностью, что мне назначено совершить нечто неимоверно значительное, духовное, такое, которое остановит, откроет людям глаза и перевернет их мировоззрение.
     Господь помиловал – избавил…
     Это сейчас, а тогда… Тогда, с того самого утра, я носил в себе тайну, невысказанную тайну, которую сначала нужно было сформулировать, а потом претворить в жизнь.
     Правда, вслед за этим возникли некоторые технические трудности. Проторенный путь, в самых разнообразных вариантах исхоженный лихими голливудскими супергероями был явно не по мне. При моем хрупком телосложении и природной, мягко говоря, робости, рассматривать умелые стальные мускулы, непобедимые кулаки и стремительные револьверы в качестве средств исправления мира было бы, по меньшей мере, безответственно, если не сказать бесперспективно.
     Мое оружие – интеллект, воинствующий дух и то, что всегда под рукой – слово. Я не искал слова, они находились сами, у меня всегда были склонности к изысканному словесному самовыражению. Нужно было только немного потрудиться, зарифмовать их. Для большей доходчивости. Подыскивать рифмы – это несложно, хотя и утомительно.
     Как же там у меня было? Сейчас, сейчас… Та-та, та-та… та-та-та, ну, в общем, про рассвет, который своей багровостью ударяет и «срывает ночные маски». Да, а в конце:

Вот так бы и люди шагали,

Грудью толкая праведность,

Вот так бы на зло плевали,

Если б не трусость и скаредность!


     - Ёб твою мать! – воскликнул мой тогдашний приятель, слизывая усы пивной пены. В то время он в основном составлял мою постоянную аудиторию. – Крепко сказано! Очень правильные стихи! Трусость – она любое дело испоганит, а скаредность – вообще гнусная, отвратительная пакость. Но я тебе так скажу: больше всего меня раздражает, что одним – всё, а другим, как ни горбатятся – хер на палочке. Ты об этом напиши. Есть такие люди, вот взять, к примеру, вашего брата, еврея… Я не тебя имею ввиду, ты же свой…
     - Ты пойми, вдумайся! – говорил я ему…
     - А как же! – отвечал он мне…
     Со временем оказалось, что стихи, при всем моем даровании, не приносят устойчивого результата. Проблема в том, что их можно было понимать и так и этак, а объяснять каждому, что заключено в той или иной метафоре, просто невозможно. Кроме того, на удивление немалую роль играли узкоэтнические приоритеты. Потому что, причем здесь евреи? Я же подразумеваю в общечеловеческом масштабе!
     Тогда я решил писать картины. В живописном искусстве нет национальности, ее не надо напрягаться-читать, интерпретировать – все видно сразу. Смотрите и проникайтесь тем, как все ужасно, жестоко, негармонично. Пусть это вас ошарашит, напугает и, главное, заставит задуматься.
     Потому что, остановитесь и посмотрите: несчастный горбун забился в угол, а за его уродством скрывается неоценимое душевное богатство, которого никто, кроме меня не замечает. Невинная девочка держит трепетный, нежный, как она сама, цветок, а к ней уже тянет порочные руки прожженный гнилой извращенец. Худенький мальчик со скрипочкой (ну, может быть, в какой-то степени я), и хлопья снега, и свеча в далеком окне, и одиночество, и обнаженная женщина (это такой символ) плывет в холодных облаках.
     - Способности у тебя вообще-то есть, – сказал знакомый художник, просмотрев мои работы. Я такую специальную папку склеил с ручками, чтобы можно было носить показывать. – Только неплохо было бы изучить анатомию, рисунок опять же, да и тон какой-то грязноватый… Девочка больше мумию напоминает… А этот, со скрипкой, вообще…
     Причем здесь анатомия? Неужели и без нее не видно, что мир вопиюще несовершенен, что зло наступает со всех сторон, а люди разобщены, переполнены ненавистью, а вы мне здесь про какой-то рисунок, тем более, тон. А если для вас девочка похожа на мумию, то вдумайтесь – может быть в этом и заключена основная глубина трагедии! Не говоря уже о скрипке!
     Что было делать? Только запастись терпением. Если хочешь достучаться до глухих сердец, будь готов столкнуться с непониманием
     Между тем я женился.
     Потому что моя жена была одной из тех немногих чистых душ, кого мои идеи воспламеняли. Правда, ненадолго. Анатомия ее нисколько не интересовала, и потому, мои картины подвигли ее на то, чтобы не только связать со мной жизнь, но и родить от меня двух дочерей. С годами она, как и все остальные, устала, но смирилась и махнула на меня рукой.
     Это было очередным разочарованием, но к тому времени я достаточно повзрослел, чтобы понять, что одиночество – удел того, кто ищет неординарных духовных путей.
     Потому что я носил в себе тайну. Невысказанную тайну, которую, если только осознать – мир содрогнется, затрепещет и с благодарностью хлынет к моим стопам в поисках животворящей истины. И я ему ее открою.
     Со снисходительным состраданием я смотрел на окружающих людей и дома, и на улице, и в заштатной конторе, где работал бухгалтером. Что ж, думал я, веселитесь, наслаждайтесь своей беззаботностью, не утруждайте себя пытливым проникновением в сущность бытия! Но знайте – в безмятежности ваших застолий, в бездумности ваших разговоров, в никчемности вашей повседневной суеты вам никогда не разглядеть той глубины вселенского несовершенства, которая открылась мне. Блаженствуйте, пока еще есть время, а я ради вас буду нести бремя этого знания!
     Подобные мысли естественным образом привели меня к эзотерике. Писание картин, по-видимому, исчерпало свои возможности: мои произведения вызывали у окружающих все большее неприятие, сюжеты, ошеломляющие своей проникновенной глубиной иссякли, а для изучения премудростей других изящных искусств не было времени – человечество нуждалось в спасении от надвигающегося апокалипсиса.
     Потому что эзотерические знания предполагали духовное совершенство, а я, без ложной скромности, ну, если не совсем, то в немалой степени…
     Но и тут меня ждало разочарование. Внимательно прочитав две-три брошюры, я пришел к выводу, что школ тайноведения не счесть, и каждая из них, претендуя на непререкаемое обладание истиной, предлагает своим адептам в принципе одно и то же – разнообразные духовные упражнения, направленные на медитативное постижение высот мироздания через уход от мира внешнего в мир внутренний. А там…
     На медитации у меня не хватало терпения. Кроме того, принцип «каждый сам за себя», правда, в другом, материальном выражении, я считал порочным по самой своей сути, и потому одним из главных источников мирового зла.
     Должно было быть нечто другое. Мысли об этом другом не оставляли меня ни днем ни ночью. Казалось, я уперся в тупик, из которого нет выхода.
     И тогда, (конечно же, в одно прекрасное утро), на меня снизошло второе откровение: нужна новая общечеловеческая религия.
     И я призван ее создать.
     Во-вторых, это было для меня спасением.
     Потому что, когда тебе уже порядком за пятьдесят, ты помимо воли подводишь итоги, оглядываешься на «пройденный путь», и, в общем, при всех припудренных смирением формулах самооправдания, робко пытаешься рассмотреть результат. Ну, хоть какой-нибудь.
     Что же мог увидеть я? Бесплодные блуждания среди людской глухоты и слепоты? Никого не возбуждающие идеалы? Наивные, никому не нужные строфы? Картины, пылящиеся за шкафом? Жену, относящуюся ко мне с усталым безразличием, как к затянувшемуся на долгие годы ненастью? Девчонок, которые с почтительной осторожностью выросли где-то на окраине моего сознания и разлетелись из дома каждая в свою жизнь? Мрак и запустение!
     И вдруг – это утро!
     Потому что, во-первых, до этого утра мои отношения с Богом вызывали, мягко говоря, недоумение и, надо отдать Ему должное – в отличие от меня, Он относился к этому абсолютно индифферентно. Ведь с тех пор, как на меня снизошло откровение о моем предназначении – никакого содействия с Его стороны не наблюдалось.
     Скорее наоборот.
     Я не роптал, терпеливо сносил неудачи, силился делать все, что мог, только временами, когда накатывали сомнения, а это с годами случалось все чаще, меня душило безысходное отчаяние, от которого весь окружающий мир окрашивался в стальные цвета войны. Войны против меня.
     Доколе, хотелось воскликнуть подобно жене Аввакума, (я про него в одной книжке прочитал, серенькая такая)... От этого «доколе» на душе, пусть ненадолго, но легчало – прослеживалась прозрачная параллель с самим протопопом…
     Только Аввакуму, при всем уважении, было проще – он-то не сомневался в своей правоте. Кроме того, у него были конкретные, осязаемые оппоненты, а убеждения, которые он так самозабвенно отстаивал, можно было вполне доходчиво объяснить на пальцах. А тут передо мной – все человечество, и то, чем я призван был его образумить, представлялось хоть и значительным, но довольно туманным.
     Однако я, по мере сил, старался не впадать в уныние, потому что, с того момента, когда на меня снизошло первое откровение, я жил со стойким ощущением того, что мир не так прост, как многим может показаться, и что Некто сверху все-таки наблюдает за мной. Иногда это успокаивало, придавало уверенности, но чаще сам собой возникал вопрос: ну, хорошо, вот я надрываю извилины, дни и ночи напряженно размышляю о всеобщем благе, а где же справедливое воздаяние за мою самоотверженную преданность? Где хоть какая-нибудь крохотная искорка, посланная поддержать перманентно угасающее пламя моего энтузиазма?
     Потому что, я вот смотрю: другие – хоть бы что, а им – и то и это, пожалуйста, все, что пожелаете! И никакого дела до того, что кто-то за ними наблюдает.
     Я ведь и сам, признаться, временами надеялся, что наблюдать-то Он наблюдает, а может быть, иногда все-таки отвлечется да не заметит того, чего мне очень бы хотелось, чтобы не заметил. Я ведь тоже живой человек, из плоти, как говорится, и крови. То позволишь себе лишнего, то подумаешь неприличное слово.
     Но это так, на поверхности. А в глубине души я надеялся, что Он не замечает моих подленьких мыслишек, липких ночных фантазий, зависти к чужому успеху и трусливого заискивания перед властвующими плебеями, которых бессловесно презираю, моей мелочной скупости и того, что до сих пор не могу простить престарелым родителям своего несуразного детства.
     Потому что, взамен на это я со своей стороны старался угодить Ему, чем мог: во-первых, в полной мере ощущал свою вину, и при каждом удобном случае прилежно изводил себя самобичеванием. Целенаправленно просмотрел десять заповедей и понял, что если не в полной мере, то в основном… Пытался соблюдать кашрут. Правда, не так чтобы слишком строго – люблю, знаете ли, иногда бутерброд с колбаской. Такая сырокопченая, с чесночком… Зато по субботам бездельничал с удовольствием, и жены своего ближнего, особенно в последнее время, можно сказать, не желал. Ну, естественно, и быка его, а тем более осла.
     Словом, мои отношения со Вседержителем носили сугубо личный, интимный характер, и распространить их принципы на все человечество не было никакой возможности. А ведь речь шла, как я понимал, о всемирной религии, способной объединить всех людей, независимо от пола, цвета кожи или образования.
     Нужна была свежая, конструктивная идея. Я решил не суетиться, подойти к проблеме серьезно (я уже не тот, ослепленный иллюзиями пылкий юнец) и обратиться к авторитетным источникам, дабы вникнуть для начала в существующее положение вещей.
     Я не знал более авторитетного источника, чем энциклопедия. Тридцатитомная, красненькая такая. Подписное издание. Давно собирался в нее заглянуть, да все руки не доходили. Так и стояла годами нетронутая. Правда, издана была давно, так ведь религиозные догмы все равно гораздо древнее, и вряд ли за это время в них что-нибудь изменилось.
     Сознаюсь, трудных путей не искал – трудностей мне и без того хватало. Рассчитывал попробовать скомпоновать нечто новое из уже готового. Только здесь меня подстерегало глубокое и болезненное разочарование.
     Про многобожие прочел с интересом, но отверг его безоговорочно. Каждому ясно, что эти сказки и легенды – плоды непросвещенного воображения древних людей, не постигших еще элементарных законов естествознания.
     Про иудаизм для экономии времени читать не стал, мне про него подробно рассказывал мой сосед, Самуил Исаакович, улыбчивый старичок с печальными глазами цвета загустевшего золота, большой знаток этого дела. Потому что с утра и до поздней ночи сидел в своей полуподвальной каморке, упершись пунцовым в прожилках носом в толстенную книгу и покручивая жидкие серебряные пейсы. В его доктрине мне все было понятно и даже близко, видимо, голос крови, при всем моем космополитизме – не пустая формальность. Только на роль религии в общемировом масштабе она, эта доктрина, к сожалению, никак не годилась – слишком уж много ограничений и предписаний. Кажется больше шестисот. Попробуй их хотя бы запомнить, я уж не говорю – выполнить! И потом, кто ж согласится с тем, что на свете есть избранные, (что лично мне очень даже понятно, и совсем не напрягает), и есть все остальные, которые наоборот.
     В общем, иудаизм не подходил. А жаль, очень правильное мировоззрение!
     То немногое, что мне удалось понять из описания других религий, еще меньше отвечало общечеловеческим запросам. В них, как мне показалось, царила жуткая путаница и непроходимое мракобесие. С одной стороны, Бог у них вроде был один, неважно, как Его называть, а с другой Он, то двоился, то троился, и в результате – в кого верить, кому молиться – непонятно. Добравшись до различных конфессий, я запутался окончательно, понял лишь, что они категорически друг с другом не согласны, и это их несогласие вовсе не ограничивается чисто философскими дискуссиями. Так о каком же всеобщем братстве могла идти речь?
     Энциклопедия меня разочаровала, надежды рухнули, очередные иллюзии рассеялись «как утренний туман». Я вновь уперся лбом в глухую стену.
     Потому что дни шли за днями, дни шли за днями, а я мучительно искал и не находил решения. Вновь накатывало отчаяние, и было оно стократно невыносимей, чем в былые годы, когда казалось, что впереди еще вечность, что все еще изменится к лучшему. Сейчас, когда на горизонте уже замаячил бесславный финал, жизнь, вернее ее остаток, выглядела унылым торжеством духовной импотенции.
     За окном была поздняя осень. Я смотрел сквозь запотевшее стекло на черные скелеты продрогших деревьев, на черный, в желто-бурых заплатках асфальт, на одинокие черные фигуры, спешившие куда-то среди холодного дождя и думал: люди, как же мне отыскать то, что важно для каждого из вас, независимо от того, кто вы, откуда и куда торопитесь под дождем и снегом, под палящим солнцем, в море и на суше? Что может объединить вас? В чем же заключается, если она вообще существует, та всеохватывающая концепция, перед которой мы с вами неотличимы и близки, как кровные родственники?
     В ту ночь я долго не мог уснуть, а утром, в момент пробуждения меня посетило третье откровение. Помню, выглянул в окно, – падал первый снег, – я воспринял это, как символ, как знак свыше. Потому что во всем искал знаки свыше.
     Идея была на удивление простой. Как, впрочем, все гениальное. В первый момент я даже поразился: почему же мне она не приходила в голову раньше, ведь лежала, что называется, на поверхности.
     Гениталии!!! Вот что объединяет всех людей в подлунном мире! И белых, и черных, и желтых, и красных. Христиан, иудеев, мусульман и буддистов. Коммунистов, церковников, атеистов и маргиналов. Водопроводчиков и пулеметчиков. Бомжей и бизнесменов. Воров и обворованных, палачей и осужденных, банкиров и поэтов. Кем бы они ни были – у всех это имеется в наличии. Что может быть более общечеловеческим?
     Потому что, мне могут возразить: ведь у них у всех имеются также сердца, почки, желудки, кишечники, в конце концов. Но ведь только посредством гениталий возможно исполнить то, (это мне Самуил Исаакович рассказывал), что Господь перво-наперво заповедал свежесотворенному человеку – «плодитесь и размножайтесь». То есть, деторождению и, соответственно, совокуплению в мироздании отведена главенствующая роль, а все остальное – потом, по мере поступления.
     Это было потрясающе! А, главное, конкретно! Похоже, (я старался об этом не думать, чтобы там не посчитали меня чересчур самонадеянным), что мое высокое предназначение мало того, что получило подтверждение, но и обретало вполне определенные очертания.
     Потому что несколько следующих дней я провел в сладчайшей эйфории. В моем воображении возникали, одна сменяя другую, картины неведомой доселе идиллии: люди разных возрастов, вероисповеданий и профессий, проникшиеся пониманием общности на основе единообразия гениталий, отбросив ложный стыд и не стесняясь наготы, в едином гармоническом порыве соединяли свои освобожденные от враждебности и взаимного недоверия сердца под сводами единой Божественной истины.
     К исходу третьего дня, когда несколько утомившие меня видения стали напоминать необозримый, от полюса до полюса, нудистский пляж, я понял, что откровение откровением, но если не придать ему более конструктивный характер, оно так и останется невоплощенным.
     Потому что, оставив до лучших времен сладкозвучные переливы фантазии, я вдруг оказался лицом к лицу с тем, что совершенно не представляю, с чего следует начать. Как оказалось впоследствии, это была только первая из целой вереницы ожидавших меня трудностей.
     Ничего путного в голову не приходило, крохотным результатом двухдневного насилия над собственным интеллектом явилось убеждение, что мне необходимо с кем-нибудь обсудить снизошедшее на меня откровение с чисто практической точки зрения. Это было далеко не так просто: во-первых, у меня, так уж сложилось, не было по-настоящему близких друзей, способных с искренней заинтересованностью и без зависти вникнуть в то, что мне предначертано совершить. Во-вторых, те немногие приятели, с которыми я кое-как поддерживал видимость отношений, вряд ли способны были понять, о чем идет речь. И, наконец, те же приятели могли бы запросто мою идею украсть, присвоить и использовать в корыстных целях. Поэтому единственным человеком, с которым я мог, не опасаясь плагиата, серьезно обсудить свои насущные проблемы, был Самуил Исаакович.
     Вступительную часть моего монолога, посвященную разобщенности человечества перед лицом зла, все более набирающего силу, Самуил Исаакович прослушал, сочувственно покачивая головой, рассеянно покручивая пейсы и поглядывая краем глаза на распахнутую книгу, лежащую перед ним. Однако, когда я добрался до умозаключения о том, что все вышесказанное естественным образом приводит к необходимости создания новой всеобщей религии, способной объединить человечество под эгидой единой духовной концепции, он встрепенулся, оставил пейсы, поднял на меня печальные глаза и мне показалось, что в них мелькнули две холодные голубые искорки.
     Это меня не остановило, и я перешел к изложению сущности новой религиозной доктрины, открывшейся мне. Голос мой дрожал от волнения, помнится, я в порыве вдохновения даже вскакивал и размахивал руками. Лицо же Самуила Исааковича постепенно темнело, нос все больше пунцовел, наконец, веки его тяжело опустились, он замер, словно окаменел, сплетя пальцы на животе и беззвучно шевеля губами.
     Вне всякого сомнения, глобальность концепции ошеломила его. Я остановился, чтобы перевести дух и дать Самуилу Исааковичу время чуть глубже осмыслить услышанное. После паузы, показавшейся мне вполне достаточной, я решился нарушить молчание:
     - Потому что теперь я хочу спросить, как вы думаете, с чего же мне начать?
     - С покаяния, – медленно проговорил старик, не открывая глаз.
     - Почему??? – я ожидал чего угодно, только не этого.
     - Потому, что до Йом-Кипура еще далеко, ибо сказано: «…в этот день будут прощены грехи ваши».
     - Не понимаю, на что вы намекаете? – я был искренне изумлен.
     Самуил Исаакович открыл мерцающие золотом глаза, это, судя по всему, стоило ему немалого труда. Он пододвинулся и осторожно взял мою руку в свои полупрозрачные ладони:
     - Сказано: «Счастлив тот, чье злодеяние прощено, и грех закрыт.»
     - Что вы имеете в виду?
     - Тебе необходимо покаяться, очистить душу от скверны, как написано: «…ибо осознал я преступления свои, и грех мой постоянно предо мною».
     - Самуил Исаакович! Я доверил вам все свое самое сокровенное, и я ждал от вас, как от человека с большим жизненным опытом, практического совета, а вы…
     -- Вот тебе практический совет, – по его лицу опять разбежались добродушные морщины, – прими ледяной душ, постись от заката до заката и прочти дважды всю книгу «Теилим» от начала до конца и от конца до начала.
     - И это все что вы можете посоветовать? – спросил я уже в дверях.
     - Все! – Старик повернулся к столу и уперся носом в книгу. – И будем надеяться, что Всевышний, благословенно Его имя, простит тебя и найдет способ наставить на путь истинный.
     Я и не представлял, насколько пророческими оказались слова Самуила Исааковича – Господь нашел-таки способ образумить меня, посадив в этот поезд. Но это было потом, а в тот вечер я носил по мерцающим снежным улицам свою голову, распираемую безысходными мыслями и свое сердце, переполненное обидой и печалью.
     Потому что снова я вынужден сам, сам (!) нести бремя своего предназначения. Как протопоп Аввакум. Но с ним и его попадья…
     И тогда я подумал о своей жене. Потому что все эти годы она выносила мою отстраненность от реальности, равнодушие к быту, нежелание прилагать усилия для продвижения по службе, и то, что между нами уже давно установились те платонически-созерцательные отношения, которые возникают между профессионально терпеливой сиделкой и пациентом, безнадежно забытым смертью на стадии умеренной деменции. Поэтому, когда я заговорил с ней о снизошедших на меня откровениях, на ее лице отразилось такое же изумление, как если бы вдруг заговорил наш старенький хрипатый холодильник – тещин свадебный подарок.
     Я ходил из угла в угол, а она сидела на диване и глаза ее неотрывно следили за мной. Конечно, после беседы с Самуилом Исааковичем, мой восторженный оптимизм несколько привял, и я, в общем, был готов к тому, что и здесь я не встречу понимания. Но, наблюдая за ней краем глаза, я с удивлением замечал, что она непритворно взволнована, как и когда-то, целую вечность назад, когда впервые услышала мои стихи и увидела мои картины. Словно не было всех этих безучастных промозглых лет, словно не было этого унылого, как скрип ржавых засовов, безмолвного раздражения и запутанных, пахнущих чужим весельем коридоров, в которых мы безнадежно теряли друг друга. Передо мной сидела та же доверчивая, воодушевленная моими идеями девушка: певучий изгиб мраморной шеи, затылок в золотистых завитках, круглые тугие коленки, задумчивые руки, и глаза, истекающие прохладной синевой. И я, как тогда, целую вечность назад, говорил, говорил, говорил, ни на мгновение не сомневаясь, что она впитывает каждое мое слово, каждую мою интонацию.
     Надо отдать ей должное – она всегда умела слушать. Терпение, позволившее ей прожить рядом со мной так долго, было ее бесценным природным дарованием. Ее взволнованное молчание действовало на меня подобно целительному бальзаму, возрождающему во мне уверенность в своих силах. Вдохновленный ее внимательным взглядом я, как парус, уловивший попутный ветер, ожил, наполнился и понесся во весь опор, не отягощая себя стремлением к лаконичности. Мое красноречие пьянило меня. Снова и снова обличая разобщенное человечество и утопающий в пороке мир, я осторожно, чтобы, заинтриговать аудиторию и не расплескать ошеломляющую внезапность откровения, приближался к изложению сути новой религии. Наконец, с трудом выдержав многозначительную паузу, я с тонкой улыбкой торжественно взошел на пьедестал концепции всеобщего равенства и братства на основе общечеловеческого единообразия гениталий.
     Этот заключительный аккорд достиг своей цели, жена залилась краской, испуганным взглядом осмотрелась по сторонам, но не проронила ни слова. Я застыл в позе вождя мирового пролетариата, устремившего взгляд в будущее.
     Вдруг она встала, подошла и крепко обняла меня, прижавшись щекой к груди. К моим глазам подступили слезы: вот что значит по-настоящему верная подруга, единственная в мире, понимающая меня и готовая идти со мной до конца, «до самой до смертушки», как жена протопопа. Я нежно, как только мог, тоже обнял ее.
     Так мы простояли несколько мгновений и вдруг она сказала:
     - Бедный, бедный мой мальчик!
     - Ты о ком? – мне было удивительно уютно в ее объятиях.
     - Бедный, бедный мой страдалец! – продолжала причитать она. – Давай сходим вместе, я пойду с тобой, у моей подруги есть знакомый врач, он ей очень помог…
     - Ты о чем? – я медленно отодвинулся. – Какая подруга? Какой врач?
     - Психиатр. Ты не пугайся, это только слово такое страшное. А на самом деле он очень обаятельный человек.
     - То есть, ты считаешь, что обаятельный психиатр – это единственное, что мне сейчас необходимо?
     - Конечно, милый… пока не поздно, – она попыталась снова меня обнять, но я раздраженно отстранился. Усталые глаза в паутине морщинок, застиранный халатик, изможденные плоскостопием тапочки.
     Внутри меня что-то заскрипело, закружилось, зашаталось. Захотелось что-нибудь взорвать, разнести в мелкие клочья, но руки онемели. Захотелось крикнуть что-нибудь изысканно грубое, но слова не находились, а красноречие изменило мне. Только и сумел, что промямлить: «Эх, ты!.. Я думал, что ты… А ты…»
     Мир снова повернулся ко мне спиной, и я снова, снова(!) оказался в полном одиночестве.
     Я опять летел в бездонную снежную пропасть, а она, моя женщина, кричала мне откуда-то сверху: «Да пойми же ты, протопоп дремучий, вся твоя новая концепция древнее самого мира…»
     Самое обидное, что она оказалась права. Некоторое время мне понадобилось, чтобы придти в себя – глухое непонимание тех, кому я доверился, не говоря уже о разочаровании в познавательной ценности энциклопедии, явились для меня тяжелым испытанием. Но отступать было некуда, человечество застыло в ожидании, и я направился в библиотеку, чтобы серьезно заняться изучением этого вопроса. Меня ожидало очередное потрясение: различные формы обожествления детородных органов, или по-научному, фаллические культы, существовали с незапамятных времен. Чем больше я узнавал, тем большее отчаяние охватывало меня. Оказывается и в древнем Египте, и в древней Греции, и в Римской империи поклонение органам оплодотворения было чем-то, само собой разумеющимся. Даже японцы, которых я всегда считал вполне приличными людьми, и те по сей день придавали гениталиям сакраментальное значение. Все эти Астарты, Шивы, Гермесы, Приапы просто кичились своими половыми атрибутами, а кукиш, незатейливый кукиш, которым я сам, ничего не подозревая, частенько пользовался в некоторых бытовых ситуациях, оказывается, был символом мужского члена, который помимо своей основной функции обладал еще и умением защищать от дурного глаза. Мне никогда не приходило в голову, что пенис, самый обыкновенный пенис во всех известных цивилизациях являлся символом плодородия, и что женщины, вполне порядочные женщины носили его на шее, как амулет. А дионисийские мистерии! А храмовая проституция! А тот факт, что у меня самого, как и у всех моих соплеменников знак союза с Господом запечатлен…
     Потому что голова моя шла кругом. Во всех предметах, имеющих продолговатую форму, от монументов до сосисок, от Пизанской башни до авторучки, которой я заполнял бухгалтерские отчеты, стал видеться мне образ всепроникающего фаллоса. Точно так же, шкафы, коробки, мешки, карманы, ракушка – сувенир, привезенный женой с юга, и даже мой изрядно поношенный портфель наводили меня на мысли о вагине, или правильней, о ктеисе. По ночам мне снились языческие празднества с повальным совокуплением, зеленоглазые хохочущие ведьмы верхом на неудержимых, мускулистых лингамах, и нежные, как цветы йони, которые постепенно раскрываясь, засасывали меня внутрь.
     Но самое невыносимое заключалось в том, что я вдруг почувствовал себя не носителем, а рабом своего предназначения. Я ловил себя на том, что хотел бы избавиться от всей этой фаллическо-вагинальной катавасии и просто, как и прежде тихо размышлять о проблемах человеческого несовершенства. Однако, пути назад уже не было. Генитальная концепция уже сама распоряжалась моей жизнью и в ее цепких когтях я, бессильно трепыхаясь, вынужден был мучительно искать ответы на чисто практические вопросы:
     Во-первых, каким образом можно придать этому примитивному половому мракобесию, этому разгулу сексуального недержания характер возвышенной идеологии, дабы превратить детородные органы из предметов грубого, низменного наслаждения в символы всеобщего духовного единства.
     Во-вторых, будучи увлечен духовностью своей доктрины, я вовсе не учел того простого факта, что существует по меньшей мере два типа гениталий – мужские и женские. Так что же, нужно создавать две религии, исходя из половой принадлежности? Это полностью дискредитировало бы всю идею. Необходимо было отыскать способ разрешения этого противоречия.
     И, главное, в-третьих. Каким образом внедрить в массы основополагающие принципы новой веры. Я с ужасом думал о той непосильной работе, которую придется развернуть на этом поприще: организовывать для начала тайные собрания энтузиастов, которых пока, кроме меня не было. Начать издавать газету, которая подобно ленинской «Искре», сможет постепенно воспламенить сознание непросвещенных, но взыскующих истины людей.
     Потому что все это представлялось мне необъятной, неподъемной глыбой, возле которой я стоял в полнейшем одиночестве, имея возможность рассчитывать только на собственные силы.
     Мысли душили меня, мой измотанный бессонницей мозг не выдерживал напряжения, мне казалось, что я стою на пороге безумия.
     Вдобавок ко всему, будто в насмешку над моей душевной безысходностью, по служебной надобности меня командировали в головное предприятие, расположенное в другом городе. Не люблю этих командировок – беспокойство, чужие дома и улицы, зачуханные гостиницы, тоскливая сверка никому не нужных документов.
     Но сейчас был рад – надеялся хоть ненадолго отвлечься от изнурявших меня образов.
     Я и не подозревал, что эту поездку послал мне сам Господь…
     Погода была нелетная, возвращаться пришлось поездом. И это притом, что я никогда не любил поездов. Они неизменно наводили на меня тоску. Только выбора, собственно, не было, да и поезд ночной, удобный – поздним вечером садишься, ночь перекантовался, а утром уже дома.
     Когда я вошел в купе, там уже сидели двое пассажиров, и, судя по их плохо скрываемому недовольству, нельзя было предположить, что их очень обрадовало мое появление. Слева, в довольно вальяжной позе расположился худощавый, быстроглазый мужчина средних лет в пиджаке и галстуке на тонкой гусиной шее. Крохотные усики под острым подвижным носом выдавали в нем матерого провинциального интеллигента. Напротив него оплывала дородностью веснушчатая женщина с ярко-рыжим, старательно взбитым пухом на голове, утонувшими в щеках глазками и небрежно приклеенным кровавым ртом. Столик между ними утопал в умопомрачительном натюрморте, (весь предыдущий день я, стараясь поскорей завершить тоскливую работу, маковой росинки во рту не держал, едва успел к поезду, а потому мгновенно и достойно оценил эту аппетитную роскошь): ядреные помидоры, малосольные огурчики в ошметках укропа, домашняя колбаса, исходившая головокружительным чесночным ароматом, девственное, как юная невеста, сало, тяжелый деревенский хлеб…
     Потому что, мое появление было явно не ко двору, оживленный разговор замер на полуслове. Я уселся, поезд тронулся, тягостное молчание, как топор, повисло в воздухе. Кресло у пиршественного стола для меня, видимо, забронировано не было, и после нескольких минут смущенной неподвижности, я взобрался на свое место на верхней полке, и, проглотив обильную слюну, приготовился терпеливо дожидаться утра.
     А застолье внизу очнулось и закипело. Послышалось бульканье, запахло самогоном. Как ни старался я отключить свои органы чувств, обоняние мое вздыбилось и доставляло мне немалое беспокойство. Но и слух мой тоже не дремал. По ходу их трапезы я понял: этот вертлявый интеллигентик, сидевший внизу напротив меня, был работником общества «Знание» и циркулировал с лекциями по городам и весям. Активное, судя по звукам, поглощение пищи он сопровождал стрекочущим потоком всевозможных сведений обо всем на свете. Его сотрапезница, шелестевшая подо мной, владелица, как выяснилось, всего этого роскошного хлебосольства, направлялась к сестре в город за покупками. Ее восторженные восклицания слышались в промежутках, когда ее неутомимый, как радио, собеседник замолкал, наверное, для того, чтобы проглотить очередной кусок.
     - А знаете ли вы, – наяривал мужчина, – что в Европе помидоры долгое время считались ядовитыми? Испанцы и португальцы завезли томат из Америки в Старый Свет еще в шестнадцатом веке. Это растение использовали только в декоративных целях. Быть может, причина недоверия в том, что на его, так сказать, исторической родине – там, где современная Мексика, – аборигены их считали несъедобными. Кстати, великий Карл Линней отчего-то назвал помидоры волчьими персиками.
     - Что вы говорите? – восклицала женщина – Кто бы мог подумать? А мы их едим – и хоть бы что.
     - Вот именно! Ну, еще по маленькой! За знакомство!
     - Ой, нет! У меня уже голова…
     - А знаете ли вы, – не отступал просветитель, – что изначально традиция чокаться возникла для того, чтобы не быть отравленным во время пира? В Средние века риск того, что в твою рюмку кто-нибудь подсыплет яд, был слишком велик. Поэтому люди на пирах ударяли своими рюмками чужие, таким образом, чтобы водочка, перелившись через край, смешивалась. Это гарантировало, что никто из находящихся на пиру людей, не отравитель. Отказаться же чокнуться с кем-то означало нанести ему страшную обиду и в открытую признать его врагом, а себя отравителем. Вы желаете меня обидеть?
     - Ой, ну, что вы! Вы такой начитанный – пищала мадам – я вот тоже однажды по телевизору…
     - Работа такая, – сдавленным голосом отвечал мужчина, проглотив спиртное. – А знаете ли вы…
     Это было настоящей пыткой. И тогда я прибегнул к крайнему средству – вернулся к мыслям о своем предназначении. Это сработало, словно эти мои мучения только и ждали команды, чтобы наброситься и начать терзать мои извилины. Все исчезло. Я опять топотал по замкнутому кругу неразрешимых духовных проблем. И неожиданно то ли уснул, то ли впал в усталое забытье…
     Очнулся я от пронзительного шепота. В купе стоял душный сумрак, пропитанный запахом чеснока и самогона. Я взглянул туда, где должен был располагаться этот гребанный эрудит. Там никого не было. Зато подо мной слышалась натужная возня, шлепки, чмоканья и шепот:
     «Ну почему?»
     «Нет, ну что вы, я не могу…»
     «Ну, почему? Ты ведь сама говорила, что ты его не любишь.»
     Мокрые шлепки поцелуев.
     «Не надо, пожалуйста, вы же такой интеллигентный, в галстуке…»
     «Так что, мне уйти?»
     «Нет, нет! …Но ведь нам и так хорошо, правда?»
     «Конечно, лапушка! Но я хочу ощущать каждую клеточку твоего тела!»
     Чмоканье.
     «Вы такой романтичный!»
     Это было уже слишком. Я не решался что-нибудь сказать, и поэтому сделал вид, что беспокойно вскрикиваю во сне. Мужчина на удивление резво ринулся на свое место и застыл. Застыл и я. Через некоторое время тишины он зашевелился, встал и прокрался назад к предмету своих поползновений.
     Я не знал, что еще предпринять, но вдруг, словно по команде, дверь рывком отворилась, и в купе вошел четвертый пассажир. Судя по запаху перегара, погонам, мелькнувшим в тусклом свете и громовому голосу, которым он разговаривал с проводником, это был человек военный, скорей всего офицер. Лектор легкой тенью скользнул на свое место. Вновь прибывший не обратил на это никакого внимания. Я же воспринял его приход, как спасительное явление деда Мазая. Только не тут-то было.
     Мужчина снял китель, стянул сапоги, и стало ясно, что это действительно офицер. Затем он громко, от всей, видимо, души пукнул, взобрался на свою полку и через минуту оглушительно захрапел.
     Еще через минуту неугомонный эрудит опять приступил к штурму.
     Ситуация была более чем трагикомическая: в крохотном, сгущенном пространстве смешались несовместимые, на первый взгляд, оттенки реальной жизни – похотливый, напичканный знаниями краснобай, женщина вожделеющая греха, но желавшая при этом сохранить целомудрие, бравый, невозмутимый солдафон и я, облеченный высоким духовным предназначением.
     И когда возня подо мной стала совершенно невыносимой, я поймал себя на том, что мысленно тоже уговариваю ее: «Ну, дай же ему, дай! Ну, что тебе жалко? Неужели ты не видишь, что он не отстанет? От этого всем станет только лучше!»
     Похоже, что женщина не нашла в себе сил противостоять его настойчивости и моим мысленным призывам, действующим в тандеме. Снизу послышалось сосредоточенное сопенье, и вслед за этим жалобные, ритмичные повизгивания. Крепость пала!
     Я был рад за всех нас троих. Но, вместе с тем, что было поразительно, с каждым звуком, доносившимся снизу, на меня нисходил покой, которого я не ощущал уже долгие годы. Мне вдруг стало ясно, что те два человека, соединяющие сейчас подо мной свои гениталии, нисколько не отягощая себя никакими возвышенными концепциями, совершают именно тот священный ритуал, для которого великий Господь наделил их этим инструментарием. И ничего не надо выдумывать, просто воплощать в жизнь предназначение того, что по Его великому замыслу заложено в каждом человеке.
     Это было так просто и понятно! Всевышний смилостивился и сорвал пелену с моих глаз!
     Потому что это было ни с чем несравнимое откровение! Потому что с моих плеч свалился страшный непосильный груз. Потому что отныне я был свободен!!!
     Уснул невинным сном младенца.
     Утром мы сидели, собрав вещи и ожидая прибытия поезда. Я смотрел в измятые, понурые лица моих попутчиков и испытывал по отношению к ним некое подобие признательности или даже любви.
     Мне захотелось задержаться, посмотреть еще раз на опустевшее купе и подумать что-нибудь глубокомысленное, типа: как легко, одним прикосновением, реальная жизнь обращает грандиозные замыслы в забавные цитаты из пожелтевшей провинциальной газеты (никогда не отказывал себе в удовольствии полюбоваться красотой своих мыслей). Я вышел из вагона последним, задумчиво постоял на подножке и только потом ступил на опустевший перрон. У входа в здание вокзала не выдержал, обернулся и с благодарностью посмотрел на локомотив, упершийся в тупик осоловелыми глазами.
     Утренний город дышал хрустальным воздухом взрослеющей весны, а я шел, плыл, парил в океане бесчисленных весенних совокуплений и упивался переполнявшим меня неизъяснимым вкусом свежеобретенной свободы.






оглавление номера    все номера журнала "22"    Тель-Авивский клуб литераторов







Объявления: