Владимир Ханан

ВСПОМИНАЯ ВОСПОМИНАНИЯ 

        * * *
Вот так – хранителем ворот
От зимней матросни –
Не ко дворцу, наоборот, 
Но к площади усни.
На зов, где вздыблен мотылёк
И осенён в крестах,
И где ладонь под козырёк
Нам праздник приберёг.

Где неги под ногой торец
Покачивает плеть, 
Пожатье плеч во весь дворец
И синей школы медь.
Усни не враз, качни кивком,
Перемешай огни,
И валидол под языком
На память застегни.

Всё то, что плечи книзу гнёт,
Всё то, что вяжет рот,
Легко торец перевернёт
И в память переврёт.
Не нашим перьям перешить
Уснувшей школы медь,
Но надо помнить, надо жить,
И надо петь уметь.

Лети на фоне кирпича,
Не знающий удил!
Ты много нефти накачал
И желчью расцветил,
Чтоб я, у ворота ворот
Терпя небес плевок,
Примерил множество гаррот,
Но горло уберёг.

         * * *
               Сергею Гандлевскому

               Светлой памяти
               Александра Сопровского

В первый день по приезде в Нью-Йорк я попал на приём
К знаменитому мэтру  – он знал обо мне почему-то –
И под традиционное «выпьем и снова нальём»
Я впервые попробовал, щедро плеснув, Абсолюта.
Вскоре там появились художник, известный весьма,
Этуаль МосКино, что отважно избрала свободу
И богатого мужа. В полста этажей терема,
Что виднелись из окон, свой отсвет бросали на воду
Где-то рядом внизу протекавшей свинцовой реки.
У красавиц подолы мели по блестящему полу.
Тут я снова налил – с гостевой неизбежной тоски
В высоченный бокал Абсолюта, добавивши колу.
Между прочим, светлело. Красотки вокруг – выбирай!
Мой «эмерикен инглиш» уверенно рос с каждым часом.
Дальше ангел случился с машиной, и начался рай
В двухэтажном апартменте с километровым матрасом.
Что же до Абсолюта – он был для меня слабоват,
Я его подкрепил чудодейственной дозой разлуки
С коммунальной квартирой под лампочкой в минимум ватт,
Ноздреватым асфальтом страны, где заламывал руки,
Заклиная неврозы и комплексы, депрессняки,
Голубую любовь к себе власти и электората, 
Поддаваться которым мне было совсем не с руки:
Не любил я, признаться, Большого Курносого Брата.
Вспоминая пролёт сквозь зелёный ирландский ландшафт
И приёмник Канады с огромным, как зал, туалетом,
Я представил другие, в которых кишат и шуршат
Соотечественники, невольно споткнувшись на этом.
Так с друзьями московскими, помнится, что с похмела,
На троих (одного уже нет) в привокзальном сортире,
Сдав билет и портвейна купив, мы его из горла
Тут же употребили, как у Мецената на пире.
То, что этот забойный напиток годился скорей
Для хозяйственных нужд, например, чтоб травить тараканов,
Нас отнюдь не смущало. Пристроившись возле дверей
Мы подняли бутылки, легко обойдясь без стаканов.
А сегодня я б отдал весь долбаный тот Абсолют, 
Все мартини и виски, что выпил за долгие годы,
Самый лучший коньяк, если мне его даже нальют,
За тот райский коктейль из поддельной лозы и невзгоды.
От вина шло тепло, но зима предъявляла права, 
И пупырышками покрывалась продрогшая кожа,
Когда мы в привокзальном сортире – я, Саша, Серёжа –
Дружно пили портвейн, а вокруг грохотала Москва.
 
              * * *
         Кавказ подо мною
                       А.С.Пушкин

Я видел картину не хуже – однажды, когда
Кавказец, сосед по купе, пригласил меня в гости.
Был сказочный август, в то время на юг поезда
Слетались, как пчёлы на запах раздавленной грозди.

Так я оказался в просторной радушной семье.
Муж был краснодарским грузином, жена – украинка,
Невестка – абхазка. На длинной семейной скамье
Я выглядел явно чужим, как в мацони чаинка.
Ел острый шашлык, виноградным вином запивал.
Хозяин о глупых мингрелах рассказывал байки
Одну за другой. Над террасою хохот стоял
Такой, что хохлатки сбивались в пугливые стайки.

Потом на охоте, куда меня взяли с собой
(сначала не очень хотели, но всё-таки взяли),
Мне дали двустволку, и я, как заправский ковбой,
Навскидку палил, но мишени мои улетали.

Кавказ подо мною пылал в предзакатном огне,
В безоблачном небе парили могучие птицы.
Я был там впервые – и всё это нравилось мне,
Туристу из северной, плоской, как поле, столицы.

Дела и заботы на завтрашний день отложив,
Я тратил мгновенья как то и пристало поэтам,
На каждом шагу упираясь то в греческий миф,
То в русскую классику, не удивляясь при этом.

Смеркалось. На хОлмы ложилась, как водится, мгла.
В Колхиде вовсю шуровали ребята Язона.
Курортный Кавказ предвкушал окончанье сезона.
Я ехал на север – и осень навстречу плыла.
 
                   * * *
Кутить, геройствовать. Бывать за океаном,
Есть устриц и рокфор, пить скотч и Абсолют.
Общаться запросто с изгнанником – титаном
Поэзии. Нигде не ждать когда нальют.

Работать на износ за жалкую зарплату,
Мечтать о пенсии, глотать валокордин,
Не позволять себе сверхплановую трату,
Меж съёмных и чужих скитаться до седин.

Похоже, Время спит, и только мы проходим.
Где детство в Угличе? Рай Царского Села?
Не замедляя шаг, меж двух несхожих родин
Так жизнь моя пройдёт или уже прошла.

Там бедный воздух сер, а здесь горяч и древен.
Там прожил пасынком – и здесь не ко двору.
Засохшей веткой на своём фамильном древе
Я здесь – не важно, где: в Хевроне, Беэр-Шеве –
Когда-нибудь умру

Усталым, видимо, и вряд ли слишком смелым,
Уже не издали глядящим за порог,
Где ждёт нас всех она – костлявая, вся в белом,
Всему на свете знающая срок –

Геройству, кутежам, смиряющей работе,
Диковинному сну, где вместе ад и рай,
Холон, Бат-Ям, Кацрин, Хермон в крутом полёте,
Седой Ям а-Тихон в полуденной дремоте,
Цфат, Иерусалим – и солнце через край!
 
          ЛЕТО 53-го

Пионерлагерь имени Петра
Апостола располагался в церкви,
Закрытой властным росчерком пера.
Внутри и вне бузила детвора
Военных лет. На этом фоне меркли
Особенности здешнего двора.

А здешний двор – он был не просто двор,
А сельское просторное кладбище
Одно на пять окрестных деревень.
И будь ты работяга или вор,
Живи богато, средне или нище –
А в срок бушлат берёзовый надень.

Тогдашний «мёртвый час» дневного сна,
Когда башибузуки мирно спали,
Был отведён для скорых похорон.
Пока внутри царила тишина,
Снаружи опускали, засыпали,
И двор наш прирастал со всех сторон.

Полусирот разболтанную рать –
Отцы в комплекте были у немногих –
Не так-то просто было напугать.
Мы всё умели: драться, воровать.
Быт пионерский правил был нестрогих.
Но кой о чём придётся рассказать.

Была одна курьёзная деталь:
Еды детишкам было впрямь не жаль,
Но требовалось взять в соображенье
Природный, так сказать, круговорот:
И то, что детям попадало в рот,
Предполагало также продолженье.

В высоком смысле церковь – целый мир,
Божественным присутствием пропитан.
Но если по-простому, без затей,
То в этой был всего один сортир,
Который был, понятно, не рассчитан
На сотню с лишним взрослых и детей.

Но сколь проблема эта ни сложна,
Была она блестяще решена,
Лишь стоило властям напрячь умище.
И к одному сортиру, что внутри, 
Добавили ещё аж целых три
Снаружи, то есть прямо на кладбище.

А вот теперь представьте: ночь, луна,
Кладбищенская (вправду!) тишина,
Блеснёт оградка, ветер тронет ветки,
А куст во тьме страшней, чем крокодил,
Поэтому не каждый доходил
До цели. Что с них спросишь?  – Малолетки!
………………………………………
Пусть в прошлое мой взгляд размыт слезой,
А детство далеко, как мезозой,
Я вижу все детали пасторали:
Зелёный рай под сенью тёплых звёзд,
Наш лагерь: церковь а вокруг погост,
Который мы безжалостно засрали.

             * * *
В Петергофе однажды, в году девяносто четвёртом,
В ночь под Новый по старому стилю, под водку и грог,
Я случайно увидел на фото, довольно затёртом,
Старика в филактериях, дувшего в выгнутый рог.

«Прадед где-то в Литве, до войны,  – объяснился хозяин,-
То ли Каунас, то ли…» Я эти истории знал.
Даже немцы придти не успели, их местные взяли,
Увели – и убили. Обычный в то время финал.

Этот старый еврей дул в шофар, Новый Год отмечая,
В тёплый месяц тишрей, не похожий совсем на январь.
Тщетно звал я на помощь семейную память, смущая
Тени предков погибших, сквозь дым продираясь и гарь.

Не такая уж длинная, думал я, эта дорога –
От тогдашних слепых до сегодняшних зрячих времён.
У живых нет ответа, спросить бы у Господа Бога:
Если всё по Закону – зачем этот страшный Закон?

…Был обычный январь. Снегопад барабанил по крыше,
По стеклу пробегали пунктиры автобусных фар.
Город медленно спал, и единственный звук, что был слышен  – 
Мёртвый старый еврей дул в шофар,
дул в шофар,
дул в шофар.